Мы публикуем полную стенограмму лекции, прочитанной известным специалистов в области институциональной экономики и общественным деятелем, президентом Института национального проекта “Общественный договор”, членом Совета при Президенте РФ по содействию развитию институтов гражданского общества и правам человека, зав. кафедрой прикладной институциональной экономики Экономического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, президентом Ассоциации независимых аналитических центров экономического анализа (АНЦЭА), профессором Александром Александровичем Аузаном 29 ноября 2007 года в клубе - литературном кафе Bilingua в рамках проекта «Публичные лекции "Полит.ру"».
В рамках цикла “Публичные лекции “Полит.ру”” он выступил с двумя циклами лекций: “Гражданское общество и гражданские институты” (“Экономические основания гражданских институтов”, “Общественный договор и гражданское общество”, “Гражданское общество и гражданская политика”) и “Договор-2008” (“Договор-2008: с кем договариваться?”, “Договор-2008: критерии справедливости”, “Договор-2008: повестка дня” и примыкающее к ним обсуждение “Договор-2008: новый взгляд”). См. также его интервью: “Работа правозащитников - совать пальцы в открытые раны государства”.
Добрый вечер, уважаемые друзья. В июне этого года я обещал долго не читать публичных лекций, но прошло почти полгода, и я все-таки не выдержал. Почему такая, может быть, странная тема. Ощущение времени. Не знаю, как у вас, у меня сильное ощущение того, что из глубин российской истории накатывает какая-то волна, дует сильным ветром реставрации. И в этих условиях, конечно, оживляется тема, которую здесь же мы обсуждали в 2004 г. – тема колеи России. И оживляется она не только в этом зале.
Например, в июне этого года не близкий к нашему обсуждению человек – В.Ю. Сурков – опубликовал доклад, с которым выступил в РАН, правда, не перед академиками, на тему «Русская политическая культура. Взгляд из утопии». В этой работе Владислав Юрьевич опирается на известную философскую традицию в объяснении такого пути России, который определяется некоторыми особыми факторами. На какую философскую традицию? Он ссылается на Ивана Ильина, на Николая Бердяева и говорит о том, что культура определяет вечные особенности (настолько вечные, насколько вечна сама культура) политического строя России. Поскольку в русской культуре присутствуют такие свойства, как холизм, персонализм, идеализм – это проявляется в политическом строе. Холизм: централизация власти, свойственная России независимо от конституционного порядка. Холизм: человек – это институт в России. В России нет институтов, а есть люди. «Дальнозоркость русского взгляда», как выразился Владислав Юрьевич, а именно то, что мы плохо видим ближайшие шаги, зато должны иметь некоторый образ светлого будущего. В итоге образуется некоторая понятная конструкция, когда есть централизованная власть, персональная власть, которая ведет Россию к некоторому образу будущего.
Я не возьмусь полемизировать с Владиславом Юрьевичем на поле культуры. Я буду говорить, как институциональный экономист, потому что проблема вполне реальна. Наш конституционный строй, совершенно очевидно, выхолащивается, качается, стал очень хрупким. Наша конституция 1993 г. вообще родилась недоношенной, восьмимесячной с большим риском смерти, как обычно это бывает у восьмимесячных.
Насколько то, что происходит, связано с национальными ценностями? Если мы приходим к выводу, что это извечные свойства, которые транслируются русской культурой как ценности, то это не диагноз, это приговор, это означает, что мы не можем иметь того конституционного строя, который написан на бумаге, а будем иметь другой политический строй.
Но прежде чем высказываться по этому вопросу, как институциональному экономисту, я должен поговорить о некоторых иллюзиях. Потому что, вроде, я права такого лишен – говорить о положении в России с такой позиции. Т.к. если в России нет институтов, а есть люди, то это не к институциональным экономистам, а к психиатрам или культурологам, психологам. Кроме того, очень распространенное положение, которое разделяют многие, наверно, и сидящие в этом зале, что мы – страна неписанных правил, а писанные, формальные правила в России не существенны, Россия управляется неформальными правилами.
По поводу людей и институтов я хочу сказать, что, конечно, если довести деинституционализацию российской государственности до положения, когда все кругом техническое: технический парламент, техническое правительство, возможно, будет технический президент – то остается только персона, по поводу которой хочется сказать сакраментальное: «А король-то голый!». Король, безусловно, голый, если институты больше не работают. Но об этом я говорил в последней лекции предыдущего цикла «Договор-2008: повестка дня».
А вот к писанным и неписанным, формальным и неформальным правилам, наверно, стоит отнестись серьезнее. Хочу заметить, что вообще все страны, без исключения, живут не только по формальным правилам, и неформальные правила необычайно сильны. В институциональной теории есть пример, который гуляет по книгам - об известном естествоиспытателе Гамильтоне. Этого человека вызвали на дуэль. И в ночь перед дуэлью Гамильтон действовал не по русской традиции. У нас принято писать стихи, а он писал эссе «Почему не надо ходить на дуэль». Он привел самые разные основания: правовые, политические, нравственные, религиозные, исторические – все приводило к тому, что на дуэль не надо идти. Он написал эссе, поставил точку, пошел на дуэль и был убит. И с точки зрения институциональных экономистов, несчастный Гамильтон поступил правильно.
В чем сила неформального правила? Почему в столкновении неформального и формального правила очень часто побеждает неформальное правило? У неформального правила механизм принуждения к его исполнению крайне силен, потому что формальное правило исполняется специально обученными людьми, полицейскими, тюремщиками, налоговыми и таможенными инспекторами и т.д., а у неформальных правил гарантами исполнения выступают все, любой и каждый. И мера наказания за неисполнения неформального правила достаточно радикальна – остракизм, изгнание из общества, которое оказывается сильнее меры, применяемой в качестве принуждения для исполнения формальных правил, даже сильнее смертной казни. Именно поэтому в античные времена Сократ предпочитал выпить чашу с цикутой, а не отправиться в изгнание. Поэтому ничего специфически российского в том, что существует мощь неформальных правил, нет. Это не специфика России.
Теперь о реальности формальных правил для России. Я привел бы два доказательства того, что формальные правила в России – это не просто бумажка. Оба доказательства касаются новейших времен, т.е. последних 15 лет. Во-первых, то, о чем я уже поминал в предыдущих лекциях. Кто «крышевал» уличную торговлю и «обменники» в наших городах в 1992 г.? Криминальные группировки, которые опирались на неформальные правила. А кто «крышует» их сегодня? Силовые ведомства, разнообразные правоохранительные органы, так называемые «красные крыши», как выражаются исследователи этого вопроса, у которых не было, как мы знаем из газет, фильмов, рассказов 90-х гг., ни бензина, ни специальных технических средств, ни того, ни сего – всего того, что было у организованных преступных группировок. Но они победили в конкуренции. Почему победили? Потому что у них было специфическое конкурентное преимущество. Формальное правило по стране сквозное. Неформальное правило действует всегда в каком-то сообществе, поэтому от региона к региону отличается, поэтому и криминальные группы обычно региональны. А вот правоохранительный орган имеет в руках инструмент, который позволяет обеспечить национальную связь – формальные правила, формальную национально построенную структуру. Поэтому формальные правила – реальный фактор конкурентной борьбы в России. Опираясь на него, можно выигрывать конкурентную борьбу.
Второй пример тоже от обратного в том смысле, что он связан не с соблюдением формальных правил, а с их нарушением, т.е. ценой их нарушения. Я принадлежу к группе экономистов, которая называет себя «СИГМА». Это Леонид Григорьев, Виталий Тамбовцев, Андрей Шаститко, Евгений Гонтмахер и т.д. Мы уже два года работаем над темой «Стратегии развития России», и в предварительных исследованиях мы сделали следующую вещь. Мы совместили два графика последних 15 лет. Один - график динамики ВВП в РФ, а второй – график динамики насильственных смертей, от убийства и самоубийства. Когда мы смотрим на 1998 г., на дефолт, нам говорят многие экономисты: «Он имел положительное значение для национальной промышленности, после этого начался восстановительный рост». Коллеги, девальвация, как обычно, имела короткое положительное значение для оживления национальной промышленности. Но дефолт не был просто девальвацией, он «сжег» 6 статей Гражданского кодекса РФ. Всего-навсего Гражданского кодекса, не Конституции. Чем это было оплачено? Можно, конечно, говорить о деньгах и считать в миллиардах долларов, но, по-моему, гораздо более весомо говорить о человеческих жизнях. Потому что кривая самоубийств в 1998-1999 гг. не столько в столицах, сколько в регионах колоссально подскочила. Это цена сожженных формальных правил.
Потому что формальные правила – это некоторая основа видения будущего, некоторое ощущение стабильности, понимание, что вы живете в национальном пространстве. И нарушение этих правил стоит вполне конкретных человеческих жизней. Подчеркиваю, мы говорим о Гражданском кодексе, о хозяйственной конституции страны, а не о Конституции, которая стоит над Гражданским кодексом. Сжигание тех или иных положений Конституции может иметь свою, и не меньшую цену. Значит, дело не в том, что неформальные правила здесь существенны, а формальные несущественны. В России, как и в других странах, неформальные правила существенны, и формальные правила тоже существенны. Поэтому надо в чем-то другом искать ответ по поводу российской специфики.
Хочу сказать, что тема национальных ценностей (или, как говорят институциональные экономисты, надконституционных правил) и конституционного строя не новая для институциональной теории. Еще 40 лет назад Джордж Бьюкенен задался вопросом исследования эффективности конституционного строя. 15-20 лет назад вышли работы Дагласа Норта, которые сопоставляли развитие североамериканских и южноамериканских государств с точки зрения действия этих двух факторов: конституционных, формальных правил высших порядков и надконституционных, национальных.
Было предположение, которое было опровергнуто анализом, что американская конституция оптимальна или близка к оптимальности. Эта гипотеза была опровергнута. Латиноамериканские конституции оказались более совершенными по тем критериям, которые выработали экономисты для анализа конституционного строя, и понятно почему. Они возникли на 45 лет позже, чем американская конституция, и вобрали в себя опыт Великой Французской революции, консульства, Кодекса Наполеона – тех трагических событий, которые произошли в Европе после образования США и принятия американской конституции.
Конституции были более совершенны. Почему они не сработали так, как должны были сработать? Почему Аргентина, которая до Второй Мировой войны продолжала конкурировать с США по ВВП на душу населения, была почти на том же уровне, тоже проиграла это сражение, и Северная Америка, несомненно, вышла на другую траекторию? Дело в неформальных правилах высших уровней, в национальных ценностях. Но тогда вопрос не в том, что в странах по-разному соотносятся формальные и неформальные правила, а в том, каково содержание этих национальных ценностей, и каково содержание формальных правил. Об этом я и буду дальше говорить.
Как для меня появился этот вызов? 15 лет назад в Вашингтоне была большая международная экономическая конференция. Доклад делал почтенный американский профессор, который говорил о том, что экономический успех нации объясняется всегда определенным набором факторов, а именно – наличием в основе таких признанных ценностей, как индивидуальная свобода, конкуренция, частная собственность. Как на любой конференции, самое интересное происходило, конечно, не в залах, а в кулуарах. Когда обсуждали доклад профессора, которому накидали много вопросов, я разговаривал с немцами, и мы вместе посмеялись над американским профессором по поводу того набора, который он предложил. Немцы сказали: «Нет, конечно, это комично, о чем говорит американский коллега, потому что целый ряд факторов не учтен. Конечно, конкуренция важна. Видимо, важна индивидуальная свобода. Но где организованность, порядок, Ordnung?» Я отошел от немцев к англичанам. Мы вместе с англичанами посмеялись над американцами и немцами. Англичане стали говорить: «Ну, как, здесь же должен быть учтен такой важный фактор, как традиция!» Я сказал: «Джентльмены, вы меня простите, вы имеете опыт мировой империи. Вы сами скажете, как на этот вопрос ответит индийский или китайский экономист?» Они сказали: «Мы это, наверно, скажем, Александр. Но ты нам скажи, как русские экономисты ответят на этот вопрос?» И я глубоко задумался. И все эти годы, занимаясь разными другими делами, я все время думал, как же ответить на этот вопрос. Откуда берутся ценности, которые, с нашей точки зрения, будут определять успех в экономическом, общественном и политическом развитии?
Если говорить о подходах, которые существуют, то, на мой взгляд, их грубо можно свести к двум вариантам, причем оба не вполне совершенны. Первый вариант, я бы сказал, модернистский. Нация выбирает некоторую идеологию, как набор ценностей, а эта идеология оказывается фактором успеха. Причем это необязательно либеральная идеология, это может быть социалистическая идеология или форма религиозно-философских воззрений. Почему мне этот подход кажется спорным? Берем нации, которые, в принципе, выбрали один и тот же тип идеологии – либеральный - французов и американцев. Мы можем услышать набор ценностей не только в речах профессоров, есть такая вещь, как преамбула к конституции. Хочу, кстати, напомнить, что и в преамбуле Конституции РФ 1993 г. зафиксированы некоторые национальные ценности. Но вернемся к американцам и французам. У американцев это звучит, как «свобода, собственность и право на счастье». Как это звучит у французов, все помнят: “Liberté, Egalité, Fraternité”. Вроде бы, похоже, но набор другой, все-таки нации разные. Причем это не потому что некоторые умники так написали.
Могу привести пример того, как в сфере, где точно не действовало государственное принуждение к исполнению американской конституции реализовывалось такое право, как право на счастье. С 1846 по 1864 г. в штате Калифорния вообще не было государственной власти. Не было, потому что присоединение штата совпало с «золотой лихорадкой», и федеральные войска разбегались вместе с присланными из Вашингтона губернаторами, чтобы мыть золото. 18 лет там не было государственной власти, но были определенные правила и порядки, потому что для того, чтобы работать с золотом, добывать его, делить, продавать все равно нужна система правил. Есть замечательная книга Джона Умбека о том, как все происходило.
Примечательно, что там было два порядка. Один - так называемый поземельный контракт, т.е. по существу частная собственность. Другой – так называемый долевой, т.е. работают вместе, кто-то моет золото, кто-то роет, а потом все делят. Но даже в долевом контракте был следующий пункт. «Если человек нашел самородок, самородок разделу не подлежит». Почему? Каждый американец имеет право на счастье! Это реально действующее правило, это не измышления умников.
Другой взгляд, я бы сказал, традиционалистский состоит в том, что национальные ценности берутся не из идеологии, а из истории народа, этноса, это прямое продолжение исторических свойств этноса, говоря точнее, стереотипов этнического поведения. Тоже спорно, на мой взгляд. Давайте для примера возьмем тех же неплохо изученных американцев. Можно ли сказать, что американец такой природный либерал и демократ? Посмотрим на способ организации американского офиса – крайне жесткий, с проблемами насчет privacy. Как они ходят в походы против холестерина, курения – ровно с той же нетерпимостью, как их квакерские предки ходили в походы против индейцев. Это явно исторические свойства этноса.
Ответ для себя я нашел у одного из отцов американской конституции. Не забудем, что некоторые отцы американской конституции стали президентами, а был человек, который не стал президентом, но зато был гением – это Бенджамин Франклин. Бенджамин Франклин дал замечательное определение демократии, на мой взгляд, очень американское, но отвечающее на гораздо более общие вопросы. Он сказал: «Демократия – это договоренность о правилах поведения между хорошо вооруженными джентльменами».
В чем мне здесь видится ответ? Когда в ходе освоения Америки есть разные этнические группы с очевидно агрессивным поведением, жесткими формами конкуренции, включая, говоря ленинскими словами, «американское применение динамита к конкуренту», то вопрос, как сделать устойчивую конструкцию, нацию из этого сообщества, означает - чем уравновесить эти свойства?
Поэтому я предлагаю вашему вниманию гипотезу, навеянную прочтением ряда лекций на «Полит.ру», что национальные ценности, конечно, специфичны для нации, но они являются не прямым продолжением этнических стереотипов поведения, а их противоположностью, их компенсирующей силой. Они формируются по принципу дополнительности, дефицитности, редкости. Мне легко об этом говорить, как экономисту, потому что на языке экономической теории «редкость» и «ценность» - это одно и то же, ценно то, что редко. Давайте попробуем посмотреть на проблемы с точки зрения такой гипотезы. Сначала поговорим немного о нациях, которые я упоминал, а потом, конечно, вернемся в Россию.
Вернемся к разговору пятнадцатилетней давности с немецкими и английскими экономистами по поводу ценностей. Эти ценности действительно в случае такой дополнительности создают необходимый и достаточный набор условий для саморазвития нации. Или не создают, если эта задача не решена. Нам кажется, что немецкий Ordnung – это свойство стереотипа этнического поведения. Только давайте вспомним, в каких условиях очень поздно (правда, намного раньше нашей) возникала нация немцев, германская нация. Это XIX в., когда Германия прожила длинную цепь веков раздробленной на княжества, в различии стереотипов поведения в Пруссии, Силезии, Саксонии и т.д., при явном отсутствии единого правила, а все правила представляли собой барьеры общения будущих немцев. Идея расширяющегося порядка становится на следующий век с лишним национальной ценностью
Англичане. Это нам кажется, что развитие Англии – это непрерывный пример эволюционного развития. Это не так. Англия дала примеры (и сравнительно недавно) очень больших гражданских войн уже после появления Великой Хартии вольностей. И я имею в виду не только войну Алой и Белой Розы. Я имею в виду кровавые войны кромвелевской революции, непрерывную войну в Ирландии и т.д. Поэтому утверждение самого принципа традиции в Англии наступает с определенного периода, как утверждение, что больше переворота в правилах не происходит, войны по поводу правил не происходит, стереотип захватнического поведения обращается во внешнее пространство империи, а не на структуру правил британской жизни. И на этом возникает некоторая гармония, взаимодополняемость формальных и неформальных правил, которая обеспечила успешность институционального механизма Англии.
Кстати, почему иногда не получается найти такое взаимодополнение? Здесь я должен вернуться к трудному для меня вопросу о культуре. Представьте себе, что надо сделать: нужно этнический стереотип поведения, который находится в прямом противоречии с национальной ценностью (почему ценность и есть редкость), совместить в сознании и поведении. Культура, как производство смысла, в этом варианте решает одну из сложнейших задач. Или не решает – и тогда этническая общность ослабляется «двоемыслием», лицемерием.
Мы можем обнаружить в русской культуре следы решения такой задачи. Последние несколько месяцев в газете «Ведомости» Валерий Панюшкин по пятницам публиковал экономическую интерпретацию русских народных сказок. Это довольно интересный материал. Там, правда, периодически приходилось восстанавливать оригинал сказки. Потому что сказка о Колобке нам известна в детском варианте, когда бабушка и дедушка очень любят Колобка, а на самом деле они его собирались съесть. И сказка о Колобке – это, по Панюшкину, сказка о достойной и недостойной смерти. Но она несет в себе очень важный урок, потому что при сопоставлении с другими сказками оказывается, что спастись от смерти можно только двумя способами: либо чудом, либо коллективным действием. Звери вместе в ледяной избушке могут спастись, а одиночный Колобок не может спастись.
В чем здесь проблема? Почему так важно утвердить идею коллективного действия? Обращаю ваше внимание, что исследования последних лет, в том числе те, результаты которых вы слышали здесь в цикле «Публичные лекции «Полит.ру»» в «Билингве», показывают, что коллективизм, как принцип этнического поведения в России – это миф. Мы это, кстати, можем обнаружить в жизненных наблюдениях. Мне возражали по этому поводу: «Ну как же! Русские совсем не индивидуалисты! Они же в очереди прижимаются друг к другу, чего никогда не будут делать западники, - они стоят в метре друг от друга». Я отвечаю. Но почему они это делают? Они же боятся, что кто-то влезет между ними. Это такая высокая степень взаимной несогласованности и недоверия, что им приходится сжиматься вместе. А вот чтобы уравновесить эту штуку в разные исторические эпохи на разных фазах бытования этноса нужны были общинность, соборность, советский коллективизм, сказка про «Ледяную избушку» - что-то чтобы скомпенсировать это.
Вопрос, на который отвечают национальные ценности, поставлен этническим стереотипом поведения, но ответ на него не однозначен. Не однозначен, потому что, во-первых, ответы могут быть разными: соборность, общинность, коллективизм что-то еще. Во-вторых, культура по-разному справляется со своей задачей. Ведь латиноамериканские нации тоже интуитивно искали такие ответы, но, видимо, эффективных ответов не нашли, отсюда вошли проблемы с модернизацией, с экономическим, политическим развитием.
Итак, набор вопросов, на которые приходится отвечать - откуда этнические стереотипы поведения и какие они? Я хочу опереться в этом вопросе на, по-моему, очень интересную лекцию этносоциолога Игоря Кузнецова, которая была здесь несколько месяц назад. Рассуждения, каковы основы формирования стереотипов поведения, встречаются не только в этой лекции. Например, была лекция Г.С. Померанца по поводу межцивилизационного положения России. Искали разные подходы, понимали, что есть тут некоторые особые основания стереотипов поведения при том, что, похоже, было общее согласие, что мы говорим не о биологическом этносе, а об этносе, который определяется ландшафтно-географическими характеристиками, многовековой средой бытования, в которую попадает этнос, обычно смешанный из-за различных биологических источников.
Я хочу опираться на Игоря Кузнецова, потому что он нашел удачный вход в объяснение того, откуда эти стереотипы берутся. Подходы были самые разные. У нас популярна постановка вопроса, мы – европейская нация или евроазиатская? Интересно, что никто не ставит вопрос, не являемся ли мы азиатской нацией, кроме одного писателя, которого мы все любим с детства, как автора «Маугли». Редьярд Киплинг сказал однажды: «Русские думают, что они самая восточная из западных наций. А между тем они всего лишь - самая западная из восточных». Таких спекуляций довольно много. Хотя мы, на мой взгляд, мы давний этнос, с тысячелетней историей, но мы пока не нация. Кроме того, ответ на этот вопрос во многом зависит от того, какие ценности? Нация – это всегда набор ценностей. Ренан очень точно сказал, что такое нация. Нация – это определенный набор ценностей и связанная с этим общая гордость за историческое прошлое (или, как он выразился в другом месте: совместное заблуждение по поводу славного исторического прошлого).
Игорь Кузнецов предлагает рассмотреть в осях ординаты и абсциссы такое важное качество хозяйственной деятельности этноса, как оседлость, связанное с земледелием, или кочевье, связанное со скотоводством. Здесь действительно получается особое позиционирование у великорусского этноса, потому что это народ, несомненно, земледельческий, но в то же время, несомненно, подвижный. Причем это подтверждается и исследованиями Ключевского, про освоение Среднего Поволжья, о том, что раз в семь лет шла перемена поля.
Почему важна идея о «полукочевом» способе жизни этноса? Потому что из этого мы получаем объяснение сразу многих стереотипов поведения, которые мы видим. Я не буду сейчас говорить про раздробленность и коллективизм. Давайте посмотрим на другие свойства. Например, у оседлых земледельческих наций, этносов, как правило, развитие связано с интенсификацией использования уже известного объекта, и здесь очень важны стандарт и технология. У русского этноса этого нет, потому что здесь все время освоение нового поля, здесь стандарт не имеет смысла, его придется менять, объект меняется. Поэтому здесь возникают, развиваются, закрепляются свойства инновационности, но зато нетехнологичности поведения. Поэтому у нас в стране так характерно возникновение многочисленных замыслов, которые до конца не доводятся. Это и конкурентное преимущество, и конкурентный недостаток.
Обладание инновационными свойствами – наше преимущество, мы это видим, это подтверждается сегодняшним днем, когда наши соотечественники делают очень не плохие интеллектуальные карьеры за рубежом. Но при этом мы имеем и положительные и отрицательные свойства инновационности. Возьмем врачей и пациентов. Наши хирурги в состоянии делать удивительные, уникальные инновационные операции, но как огня боятся введения страховой медицины. Почему? Она их заставит соблюдать стандарты. Им очень тяжело соблюдать стандарты. Именно поэтому у нас хирург может хорошо прооперировать, а потом в процессе ухода больной умирает, потому что в уходе нужно соблюдение стандарта. Врачи мне на это отвечали: «А вы посмотрите на пациентов! У нас же люди творчески относятся к рецептам, которые им выписали». Больной говорит: «Вот это я не буду пить до обеда, а буду после. А вот это я не буду пить вообще». Врачи мне говорили: «Покажите мне страну, где люди толкуют медицинские рецепты!»
Казалось бы, при наличии такого качества, как инновационность, у нас интеллектуальный труд, интеллектуальный результат должны быть защищены особым статусом. Но как раз этого нет. В России очень трудно, на мой взгляд, почти невозможно утвердить законодательство об интеллектуальной собственности. Потому что здесь идея не является редкостью. Человек говорит: «Чего это я буду соблюдать патентное право и 17,5 лет платить ему за то, что он придумал что-то?! Я сам сегодня на кухне две такие штуки придумал!» Здесь это не редкий фактор, поэтому ценность возникает не в статусе интеллектуального труда или интеллектуальной собственности, а в чем-то другом.
Например, образование, как показывает социология, у нас - практически национальная ценность. Но ведь образование – это, на самом деле, обучение технологиям, тому, чем Россия природно не владеет. У нас вообще слово «технология», если вы заметили, сразу повышает спрос: политическая технология, культурная, социальная. Я не утверждаю, что мы нашли ценность. Я говорю о том, что действует закономерность: мы ищем редкое, то дефицитное, чего не хватает в народной жизни, потому что в народной жизни господствует (и должен господствовать, это правильно) многовековой этнический стереотип. Только он должен уравновешиваться.
Возьмем другой пример. Понятно, что условия бытования этноса были связаны, например, с высокой аритмичностью. Мы живем в очень северной стране, в зоне рискованного земледелия. Мы очень хорошо мобилизуемся в аврале. Правда, после аврала наступает спад. Вот именно в такой аритмичной стране, именно у нас, в течение ХХ в. планирование возводилось в ранг национальной ценности. Не у немцев, которые много разрабатывали техники планирования, откуда мы это взяли. Но там это не было национальной ценностью, а у нас стало определенной ценностью для этноса, который тогда жил еще не в форме нации, а в форме империи.
Еще один стереотип поведения связан с отношением к риску, с русским словом «авось». Я бы сказал, что на экономическом языке это как минимум безразличие к риску, а скорее – склонность к риску. Это видно и в распространении лотерей, включая финансовые пирамиды, и в том, как ведет себя наш турист. После цунами в Таиланде все туристы разворачивают самолеты, а наши туристы говорят: «Да чего там, волна уже прошла. Полетели!» или «Летим-ка отдыхать в Турцию!» - хотя Турция намерена воевать с Ираком: «Да, ерунда - не попадут».
Эта склонность к риску, понятно, опять связана с хозяйственной историей этноса, но, думаю, она довольно важна, когда мы начинаем говорить о том, откуда взялась идея справедливости. Справедливость довольно тесно связана с риском. Потому что когда идет рисковая жизнь, обязательно есть проигравший. Когда есть проигравшие, возникает проблема выживания проигравших. Говоря экономическим языком, справедливость – это страховка в условиях рисковой жизни этноса. Мы своих не бросим, мы как-то поделимся и эту ситуацию вытянем. Это уравновешивающая ценность. Конституцией 1993 г. добро и справедливость обозначены, как некоторые ценности веру в которые мы унаследовали от предков.
Теперь, возможно, о самом деликатном. Давайте вспомним о злопыхателях, которые говорят, что свойством нашего этноса является склонность к пьянству и воровству. Тяжело обсуждать, но нужно. Начнем с воровства. У институциональных экономистов есть такое понятие, как режим свободного доступа. Кроме обычных режимов собственности, институциональные экономисты выделяют режим свободного доступа, когда, независимо от того, как формально устроена собственность, издержки на то, чтобы не дать человеку, который не обладает собственностью, доступа к этому ресурсу, запретительно высоки.
Случаи режима свободного доступа есть во всех странах, но вопрос в степени их распространения. Дело не в богатстве или бедности страны, потому что есть богатые страны с низкой долей режима свободного доступа и бедные страны с высокой долей режима свободного доступа. Издержки противодействия свободному доступу зависят от многих факторов: технических, нравственных, религиозных и т.д.
Хочу привести пример из американской истории, чтобы было понятно, что для американцев это составляло большую проблему. Нам кажется, что идея частной собственности, как национальная ценность американской нации – это незыблемая вещь, которая там существует с самого начала. Ничего подобного. Тот же Эрнандо де Сото подробно описал, как 50 лет Америка разбиралась со сквоттерами, которые хозяйничали на земле, формально принадлежащей другим лицам. Это был нормальный процесс.
Более того. В середине XIX в., когда земельные ресурсы в США как раз очень сильно выросли за счет присоединения западных штатов, цены на землю, которые выделяло американское правительство, неожиданно подскочили. Почему, вроде бы предложение земли больше? Ответ, найденный известным экономистом Гарольдом Демсетцом, неожиданный. Дело в том, что в 40-ые гг. XIX в. произошло два технических изобретения. Были изобретены «Кольт» и колючая проволока. А в чем была проблема человека, который получил землю от правительства США до этих гениальных изобретений? Мустанги, которые топчут эту землю, не читая документы на собственность, и несколько мрачных джентльменов, которые приходят после сбора урожая. Кольт и колючая проволока резко сократили издержки защиты собственности и сузили зону режима свободного доступа.
Теперь о России. Мы имеем ровно ту же ситуацию, когда технически в условиях большой, раскиданной страны очень сложно обеспечить контроль за использованием ресурсов в течение веков, когда еще нет соответствующей национальной ценности, она еще не сформировалась. Поэтому у того, что рассматривается как воровство, есть довольно серьезные основания, и они ровно такие же, как у интеллектуального пиратства и у ситуации с аудио-, видеопродукцией. Это режим свободного доступа, где слишком велики издержки защиты собственности, поэтому идет свободное пользование.
Теперь про пьянство. У человека, который считается основателем институциональной экономической теории, Торстейна Веблена, есть прекрасная книга «Теория праздного класса». Она была издана в 1898 г. и поразила Европу, потому что Европа тогда вообще не подозревала, что в Америке бывают экономисты, что там кто-то рождает мысли, помимо технических. В этой великолепной книге Веблен открыл явление, теперь очень хорошо известное – демонстративное потребление.
Например, женщины среднего класса надевают драгоценности в театр. Зачем? Там свет погасят, ничего видно не будет. Демонстрация статуса. Потому что у них такой возможности, как у аристократии, нет балов и раутов. Сельский житель демонстрирует статус очень просто. У него есть дом. Дом – способ демонстрации статуса. Но есть профессии, и Веблен говорил о двух американских профессиях конца XIX в. Это типографский и строительный рабочие, которые пьют больше остальных. Почему? Веблен утверждал, что они вынуждены это делать. Это мигрирующие профессии. Они связаны с постоянной подвижностью. Самый быстрый способ, которым он может показать, что он не беден и щедр – устроить пир. Если мы принимаем идею полукочевого этноса, мы понимаем, что формы демонстрации статуса здесь (плюс еще возьмем социально-исторические факторы, заставлявшие прятать достаток от государства) понятным образом выдвигали именно такой вариант демонстрации статуса.
Какие же ответы на вопросы, поставленные этническими стереотипами поведения, вырисовываются в качестве национальных ценностей? Ответ будет странным. Я бы сказал, что мы с вами видим афишу, которая уже замазана клеем, и оттуда проглядывают названия прежних спектаклей: соборность, советский коллективизм – а на ней пока ничего нет.
И то, что мы сейчас живем без ценностей (и в этом смысле не определены, не идентифицированы, как нация), проверяется очень простым тестом. Все страны, которые были метрополиями больших империй, испытывают общую проблему. Они не могут запретить миграцию, потому что это рикошет от существования прежних империй, но они каким-то образом должны интегрировать этих мигрантов. Как интегрировать? Просто потребовать законопослушности и знания языка? Нет. Понятно, что интеграция связана с социализацией мигрантов, т.е. принятием этими мигрантами не только законов и языка, но ценностей.
Поговорим о китайцах на российском Дальнем Востоке. Большая проблема! Что они должны принять для того, чтобы быть социально интегрированными? Можно их, например, крестить в православие. Это решит проблему? Во-первых, они охотно покрестятся, потому что конфуцианский подход совершенно не противоречит этому, это не религия, это скорее философия жизни. Во-вторых, они в церковь к причастию будут ходить гораздо регулярнее, чем наши соотечественники. Но означает ли это, что они вошли в состав этноса? Не знаю, не уверен. Мне кажется, вы не назовете такие ценностные требования, исполнение которых означало бы интеграцию. У нас сейчас нет этого набора.
Мы видим на афише следы прежних ценностей того периода, когда этнос существовал в рамках империи, Московского царства, Петровской империи, Советского Союза – но они уже не действуют. Откуда возьмутся новые ценности? Из наших с вами умствований? Нет. Наши с вами умствования могут только показать, какова все-таки может быть связь исторических свойств этноса и ценностей, и каков набор возможных ответов. Я подчеркиваю, что ответы не однозначны, и потому что разные институты будут следовать из выбора ценностей, и потому что культура по-разному справляется с задачей соединения противоположных смыслов, заложенных в стереотипе этнического поведения и в национальных ценностях.
Формирование национальных ценностей – это реальный социальный процесс, который, на мой взгляд, сейчас идет. И уделять внимание тому, в каких механизмах эти ценности формируются – это и означает пытаться положительно повлиять на процесс формирования национальных ценностей. Потому что это происходит не в чистом идеологическом разговоре. Может быть, самое бесполезное – пытаться определить эти ценности в разговоре двух людей, из которых один говорит: «Я больше всего люблю свободу» - а второй говорит: «Духовность важнее свободы». Этот разговор закончится либо ничем, либо дракой, у него нет реального содержания.
А на каком языке разговаривает формирующаяся нация? Нация, которая еще не нация, у которой есть свой язык, своя культура, своя история этноса, но которая еще должна стать нацией? Формирование гражданской нации, любой - немецкой, американской или русской – это горизонтальный процесс. Он продвигается в национальном диалоге, но каков язык этого диалога?
Есть идея, которую экономисты восприняли с восторгом и дали Нобелевскую премию за теорию, которая, в принципе, психологическая. Я имею в виду теорию ограниченной рациональности Герберта Саймона. Саймон ответил на мучивший экономистов вопрос, как же люди принимают решения, ведь они точно не решают оптимизационную задачу так, как это написано в учебниках по экономике.
Саймон приводил довольно фривольный пример, объясняющий суть его концепции ограниченной рациональности. Как человек выбирает себе супруга? Ведь никто из нас не закладывает в компьютер три миллиарда особей противоположного пола для последующего анализа, решения задач оптимизации по тому или иному критерию. Человек делает не так. Производится несколько случайных испытаний. На основе этого устанавливается уровень притязаний, выраженный в шаблоне или образе. И первая же особь, которая соответствует этому образу, становится законным партнером жизни. И вот этот брак заключается на небесах.
Национальный диалог о ценностях идет ровно по такой же модели. Он идет через образы. Поэтому, во-первых, важен разговор об истории, о котором упоминал Ренан. Сейчас Павел Лунгин, после успеха фильма «Остров», снимает фильм «Царь Иван». Причем фильм, как объяснял Павел Лунгин, посвящен, на самом деле, не Ивану Грозному, а митрополиту Филиппу Колычеву. Он говорит: «Как же! Если назвать фильм «Митрополит Филипп», кто же придет на этот фильм? У нас люди не знают, кто такой митрополит Филипп, но люди знают, кто такой царь Иван. Поэтому я назову фильм «Царь Иван», а фильм будет про митрополита Филиппа».
История действительно потрясающе рельефная для разговора о ценностях. Три друга детства: Иван, Андрей Курбский и Филипп Колычев. Затем Андрей становится государственным изменником, уезжая в Литву, но продолжая переписку с Иваном. Филиппа Иван зовет стать митрополитом, и Филипп соглашается в обмен на право «заступничать за жертвы». Он защищает людей от опричного террора, сослан на Соловки, поднимает Соловецкий монастырь. И когда уже и оттуда идет духовное влияние митрополита Филиппа, тогда, конечно, его душат подушкой.
Этот разговор об Иване, Филиппе и Андрее (не знаю, будет ли Андрей Курбский у Лунгина) – это разговор о национальных ценностях. Смотрите, на какой точке он реально застрял сейчас. «Левада-Центр» проводит уже 17 лет ежегодный опрос среди россиян «Кого вы считаете великими людьми?» В начале 90-х гг. была довольно сильная чехарда, но последние 10 лет первое место устойчиво занимает один исторический деятель – Петр I. А Пушкин иногда входит в десятку. Петр Первый - думаю, что это очень симптоматично, потому что это не столько сам Петр, сколько Алексашка Меньшиков. По-моему, главный образ, которым руководствуются нынешние доминирующие группы элит, - это образ Александра Даниловича, который из грязи – в светлейшие князи, и который, поскольку он верен царю, имеет святое право на воровство. В железа за это не закуют. Ну, поругают, ну, дубинкой ударят, ну, в министры отправят или в губернаторы. Но вся эта образная сеть живет, она реальна. Поэтому разговоры об исторических образах – это, на самом деле, одна из возможных форм разговора о национальных ценностях.
Другая возможная форма национального диалога – это разговор о долгосрочных целях развития. Только, конечно, не упятерение ВВП. Упятерение ВВП даже мне, экономисту, абсолютно ничего не говорит. Потому что, что он Гекубе, что ему Гекуба?.. Это упятерение может достигаться такими издержками, что для нас это будет сплошная головная боль, а мы от этого ничего позитивного не получаем.
Опять упомяну группу экономистов «СИГМА», поскольку, занимаясь стратегиями, мы сейчас попробовали предложить другой способ проектирования будущего на следующее поколение, на 2027 г. Берем характеристики России, которые очевидно выделяют Россию по сравнению с другими странами. Во-первых, мы, конечно, очень богатая естественными ресурсами страна. Во-вторых, мы самая большая по территории страна в мире, это бесспорно. В-третьих, в этой стране живут люди, которые обладают определенными свойствами, например, свойствами инновационности, вследствие чего человеческий капитал в России иногда давал изумительные результаты. Сейчас он не может дать такого результата, он в разрушенном состоянии, но иногда давал. Можно продолжать выделение свойств, которые могут стать конкурентными преимуществами или конкурентными недостатками.
Вырисовываются уже не для экономистов, а для широкого диалога разные образы будущего России. Один из них – великое энергетическая держава. Что это значит? Это продолжение давней линии, догазовой и донефтяной. Потому что лесом, пушниной, медом, пенькой тоже можно входить во внешний мир. Т.е. эта страна богата не тем, какие тут люди. Тем более, что столько людей не нужно для того, чтобы производить нефть и газ, их примерно втрое больше, чем нужно для великой энергетической державы. Один из наших коллег, Леонид Григорьев, совместив проекты по энергетической державе, которые идут от РАО «ЕЭС», «Газпрома», Росатома, построил следующий образ: наша страна будет вся залита водой, её будут использовать ГЭС, а на островах будут атомные станции, энергия которых нужна для откачки воды с островов. Это шарж великой энергетической державы. Это максимум энергии для мира.
Другой вариант. Мы действительно самая большая по территории, а, следовательно, имеющая уникальное геополитическое положение страна. Уникальное, потому что все проблемы нашей страны, в регионах её пространственного присутствия, хочешь – не хочешь, складываются в мировые проблемы. Потому что мы только с Африкой, слава Богу, не граничим, но не она определяет векторы мировой политики этих веков, как бы ни говорили об этом на гуманитарных саммитах. Отсюда иной образ – военно-политической державы.
Военно-политическая держава означает, что люди выступают, скорее всего, как ресурс, причем ресурс должен быть дешевым. Империи сильны тогда, когда они обладают дешевым ресурсом для внешнего воздействия.
Есть третий вариант. Мы несколько раз – во второй половине XIX в. и середине ХХ в. - выходили на позицию культурного и интеллектуального лидера. Правда, всякий раз понятно, с каким результатами, потому что огромное количество идей, рожденных здесь, здесь не реализовывались. А судьба родителей этих идей была печальна. А реализовывались они, вывезенные в голове, где-нибудь в Германии или в Калифорнии, и такое продолжается и сейчас. Поэтому если мы говорим о том, что мы хотим через 20 лет (раньше не получится) как-то восстановить человеческий капитал и выйти на такой рубеж, мы на самом деле говорим о сравнительных ценностях и институциональных задачах, которые возникают, исходя из этого, так же, как в первом и во втором случаях. Это не исчерпывающий перечень. Я просто хочу сказать, что будущее – такой же, как история, материал для образного разговора о ценностях. Чего мы хотим? Чтобы нас кормили хорошо благодаря тому, что мы живем в стране, являющейся источником колоссальных богатств для мира, или мы хотим, чтобы нас побаивались, или нас уважали, или чего-то четвертого хотим – это уже разговор о ценностях.
Диалог о ценностях, на самом деле, конечно, идет по Саймону на некоторых образах, но он должен привести к определенному результату в том смысле, что должны существовать площадки, где все эти результаты каким-то образом сводятся. И когда мы смотрим на формирование других гражданских наций, мы понимаем, что такими площадками выступают, как это ни удивительно, конституционные механизмы. Т.е. мы не получим национальных ценностей, как ценностей нации, а не имперского этноса, если нет такой площадки, где сходятся ценности разных социально-экономических групп в пестроте нижней палаты парламента.
А где сопоставляются ценности не просто регионов, а субэтносов? У нас этнос сложный. За Уралом - субэтнос, который обладает несколько иными стереотипами этнического поведения. Есть Поморский север, есть Юг России. Я сейчас говорю не об этническо-биологическом составе, а о долговременных исторических условиях хозяйственной жизни, бытования этноса, которые сформировали несколько разные стереотипы поведения. Где все это сопоставляется и сходится? На какой площадке? Вообще-то, есть такая штука, как сенат.
А еще есть такой оригинальный вопрос, как положение столицы. Вы никогда не задумывались над тем, почему американцы, которые начали формировать свою нацию и конституцию в Филадельфии (она была явной политической столицей), унесли столицу в малопригодное для жизни место – в Вашингтон? Это ведь очень интересное место, место на «Линии Дикси», на месте границы двух американских субэтносов - янки и дикси, Севера и Юга. Посмотрите, где располагается новая бразильская столица, Бразилиа. На границе двух субэтносов, европеизированного и индейской Амазонии. Посмотрите, куда Казахстан двинул новую столицу – Астану. Это не просто перемещение влияния казахских жузов. Это место соприкосновения субэтносов.
Поэтому я бы сказал, что надо говорить и о местоположении столицы, потому что это еще и структура администрации, реальной исполнительной власти, - откуда, из каких источников она формируется. Но я бы тут только за Петербург не высказывался. Потому что разве мы с эстонцами решили создать общую нацию? Тогда, конечно, в Петербург, тогда ровно на эту границу. Во всех остальных случаях – куда-то туда за Волгу, где будут сходиться южнорусский, центральный и сибирский субэтносы.
Теперь по поводу конституционного строя. Если из тех рассуждений, которые я предложил вашему вниманию, получается, что не национальные ценности, а их отсутствие составляют сейчас проблему, то откуда же очевидный кризис конституционного строя? Ведь тогда должны существовать другие причины, и вряд ли они конъюнктурно-политические. Мы чувствуем - это серьезное дыхание из недр истории, тут что-то есть. В чем же дело?
Обращаю ваше внимание на то, что кроме той версии, откуда образуется колея, которую развивают Ильин и Бердяев, есть и другая русская философская традиция, которая представлена такими известными именами, как, например, православный философ Георгий Федотов и марксистский философ и экономист Георгий Плеханов. Именно Георгий Федотов в своей статье «Россия и свобода» (1945) предложил понимание, откуда все это берется.
Федотов сказал, что Россия отличается двумя чертами. Во-первых, Россия придумала способ осуществлять прогресс, не расширяя свобода. Ни одна другая развитая страна не умеет этого делать. Во-вторых, России удалось оторвать развитие образования от развития свободы. Все преуспевающие страны имели несомненную связь развития образования и свободы. По поводу первого положения хочу коротко заметить, что по существу речь идет о крепостничестве, как способе всех наших модернизаций, петровской или сталинской. Крепостническая промышленность Петра и крепостническая промышленность и сельское хозяйство сталинской эпохи. И сейчас мы имеем следы этого в виде и вооруженных сил, которые многочисленны, неэффективны, никак не могут быть реформированы, и гастарбайтеров, которые попадают в типичные крепостные отношения. Конечно, теперь это маленький уклад, но он есть. И крепостничеств, которое по словам Плеханова совсем не однородно европейскому феодолизму, не живет без самодержавия. Они ходят парочкой, потому что самодержавие – это особая форма вмешательства государства в дела экономики, потому что закрепление людей за ресурсами не реализуются без такой формы авторитарной власти.
Но мне кажется, что для ответа на вопрос, откуда же у нас возникла эта ловушка, важнее другое положение Федотова, по поводу связи развития свободы и образования. Он говорит об англо-шведском пути, о трагедии 1730 г. в России, когда Верховный Тайный совет попытался идти путем кондиций, когда элиты попытались распространить права политического управления на тех, кто образован и имеет имущество – для начала на аристократию. Но в России это не получилось, потому что самодержавие всегда мобилизовывало необразованную часть общества, элитную и не элитную, против образованной и имущей части.
Здесь же, в «Билингве» в июне я говорил о тайне, о которой очень не любят говорить либеральные аналитики: все устойчивые современные демократии прошли через фазу цензовой демократии. А все неустойчивые не проходили такой фазы. Во всех устойчивых демократиях сначала избирательные права получали люди только с имущественным статусом и образованием (плюс к тому есть отдельная проблема наделения политическими правами женщин, цветных и т.д.). Это шло, как и говорил Федотов: в соответствии с расширением образования расширялась свобода.
Хочу, оторвавшись от философских источников, прильнуть к экономическим. Сейчас есть много исследований, например, академика Виктора Полтеровича и профессора Владимира Попова по поводу спроса на демократию. Они приходят примерно к такому же выводу, исследуя проблему статистическими методами. Они подтверждают то, о чем говорит Федотов. Утрируя Виктор Полтерович утверждает, что демократия – это вообще предмет роскоши, спрос на нее появляется тогда, когда имущее и образованное население преобладает. До этого момента, когда большинство не предъявляет спроса на демократию, большинство против демократии и может высказаться по этому вопросу, демократическим большинством голосов ветируя развитие демократии.
Эта «ловушка демократии» уже обсуждается в нашей литературе, она вполне реальна. Я хочу напомнить, что Симон Кордонский яснее всех сказал, что нужно бы вернуться к цензовой демократии, Г.Х. Попов сказал мягче – система выборов по куриям. Невозможно. Нет такого решения, потому что на это уже есть цивилизационный запрет. Мы находимся в рамках цивилизации XXI (а не XIX) века, где невозможно ограничение избирательного права.
Есть ли иные решения проблемы? На мой взгляд, есть. И они не в том варианте, о котором говорят мои уважаемые коллеги либеральные экономисты, которые считают, что средний класс у нас постепенно растет, он предъявляет спрос на демократию, вот он составит большинство населения, и все будет хорошо. Теоретически это неверно: надо учитывать такие вещи, как трансакционные издержки, эффекты блокировки, т.е. правила автоматически никогда не меняются, они всегда кому-то выгодны, и те, кому они выгодны, держатся за эти правила. Поэтому считать, что среднему классу будут отдавать позиции – это наивно, такого не будет. А фактически я бы ответил, что средний класс в России один раз уже вырос, к 1998 г., а потом его конфисковали, а теперь он опять растет. Он опять будет конфискован, и не потому что его боятся, а потому что его переговорная сила в этой политической системе крайне мала. Им пожертвуют, как малоценным участником экспедиции, который к тому же является все-таки владельцем некоторых активов, но при этом не может сильно сопротивляться. Никакого автоматического решения проблемы не будет.
Итак, первое – цивилизационный запрет. Второе – не будет автоматического решения проблемы. Что же делать? На мой взгляд, есть два варианта решения проблемы. Первый. Вообще, совершенно не обязательно ограничение избирательного права для решения проблемы спроса на разные права и разные политические институты. Когда вы приходите в магазин покупать себе одежду, вы имеете право купить костюм 38 и 54 размера, никто вам не запрещает купить какой-либо их этих размеров. Но вы почему-то покупаете тот костюм, который вам соответствует по размеру. Значит, все дело в том, чтобы был этот набор для очень разных групп, которые предъявляют разный спрос, а не было черно-белого варианта двухпартийной системы, когда ты покупаешь либо робу пожарного, либо костюм чиновника, а больше ничего в нашем магазине нет. Если в магазине дефицит, то эта схема не работает.
На самом деле разнообразие предложений политических институтов в рамках нынешней Конституции 1993 г. позволяет создать систему, когда те, кто обладают предпосылками для пользования сложными системами, ими пользуются. Это правда, что образование понижает издержки пользования такой дорогой системой, как парламентская демократия, а имущество создает стимулы пользования системой, потому что будь ты 10 раз необразован, для тебя политические решения будут нести вполне понятные экономические последствия. Все время вырастают элементы, которые могут и заинтересованы пользоваться сложными парламентскими механизмами. Но ведь при этом никто не запрещает иметь простые президентские.
Формула, которая, на мой взгляд (хотя это требует дополнительных довольно серьезных исследований структуры спроса и предложения политических институтов), могла бы на сегодняшний день в рамках конституционного строя решить проблему, выглядит примерно следующим образом. Сильный пассивный президент, дело которого гарантировать интересы социально-уязвимых слоев, не желающих пользоваться сложными дорогими тяжелыми механизмами, скажем, парламентской демократии. Активное профессиональное правительство. Пестрый парламент. Обязательно пестрый, потому что страна пестра интересами и маленькими группами. И дешевый общедоступный и достаточно независимый суд. Все это может быть сделано в рамках нынешнего конституционного порядка, но не в рамках нынешнего политического режима, потому что он делает прямо противоположное.
Есть, однако, еще один вариант, о котором говорит уже упомянутый мной Эрнандо де Сото. Наверняка многие читали его книги «Иной путь», «Загадка капитала». Когда он приезжал к нам четыре года назад, с ним четыре часа проговорил президент Путин ( я не ощутил последствий этого разговора в российской политической практике). В этот раз у Эрнандо де Сото не было встречи с президентом, поэтому мне удалось поговорить с ним. И более того, мы даже провели небольшой семинар, который мне довелось модерировать, где выступал этот замечательный человек, который, я бы сказал, даже лучше своих книг. Мы заставили профессора Эрнандо говорить на темы, которые интересны нам, которые, впрочем, оказались интересны и ему. И в отличие от обычных визитеров он не пересказывал свои уже опубликованные книги, а говорил то, что, насколько я знаю, у него еще не опубликовано.
Принципиальное теоретическое положение Де Сото: социальный контракт – это не то, о чем писал Жан-Жак Руссо. Это то, что люди делают каждый день. Это то, как устроена система согласования правил. Ведь вся конституция состоит из двух вопросов: структура государства и правила принятия правил. Вопрос: как устроены правила принятия правил? Иллюстрируя это на примере Латинской Америкой, он сказал: «Наши страны за 180 лет пять раз выходили на ценности рынка, капитала и демократии и пять раз откатывались обратно. Сейчас они находятся в процессе отката. Почему? Когда рынок, капитал и демократия дают доходы только 3% населения, откат неизбежен. Нужна демократизация рынка и капитала».
А как это сделать? Здесь он сослался на исследование - как решали эти вопросы страны Европы и Северной Америки. Весь XIX в. они потратили на создание очень тонкой системы институтов, причем разной во всех странах (между прочим, включая Японию, которая сделала это в ХХ в.), которая связана с внепарламентским, внеправительственным согласованием законопроектов.
Когда я спросил, кто создавал эти институты, он начал сыпать фамилиями. К своему стыду я должен сказать, что из 20 названных фамилий одна мне показалась отдаленно знакомой. Я стал спрашивать: «Профессор, кто это?» Он говорил: «Вот это французский министр, а вот это американский сенатор, а это английский экономист, больше известный как публицист, который потратил жизнь на создание вот такой процедуры. А ни Латинская Америка, ни ваша страна этих путей еще не нашли». Идея в том, что неполитические институты могут работать в этом режиме, потому что там нет принципа большинства, там участвуют те, кто активен и организован, кто дозрел до участия в согласовании. И все эти институты эффективны даже при установившейся демократии. Они живут во всех странах, к сожалению, они не переносимы к нам, они все национально-специфические.
Де Сото говорил, например, о британской системе «законодательной хирургии», как она там называется, о том, какие способы обсуждения должен пройти с группами интересов тот или иной законопроект до того, как он попадет на рассмотрение парламента, и какие способы утряски этих разных интересов производятся, и кто в этом участвует, кто понимается как заинтересованное лицо. Это отчасти неформальные институты, отчасти принятые законом.
В этом случае точкой изменения ситуации, начала выхода из колеи являются неполитические гражданские институты, их включение в процесс подготовки новых правил и создания таких правил, которые позволяли бы реально расти среднему классу, защищали его, как и другие активные группы населения. Причем на это отчасти работает потребность власти в какой-то обратной связи. Но давайте скажем прямо, что все замыкается на влиянии, на возможности гражданского давления. У гражданских неполитических институтов, как это ни странно, заметно выше рейтинги доверия в обществе, чем у политических. Но это потому что у политических уже все. Когда 38% наших сограждан считают, что парламент не нужен вообще, а доверие Нижней к Верхней палате колеблется от от 2% до 4%, нетрудно перебить эти цифры. И мы понимаем, что некоторые коррекции последних лет были связаны с утлым, но все-таки воздействием гражданских институтов вроде Байкальского трубопровода или истории с автомобилистами и делом Щербинского, и т.д.
Но здесь мы утыкаемся в ключевой вопрос. Как национальные ценности не могут сформироваться без определенных конституционных механизмов и институтов, так и конституционные институты не могут быть реанимированы, гармонизированы без нахождения определенных ценностей. И первая из таких ценностей, на мой взгляд – это договороспособность. Мы видим вокруг себя такую рознь и раздрай, что ни о каком давлении не приходится говорить. Это полный разгул антиколлективистского этнического стереотипа.
Можно ли вообще говорить о договороспособности, как достижимой национальной ценности? На мой взгляд, да. Нужны три условия, чтобы выйти на это. Первое – отказаться от иллюзии, что недоговороспособность есть проявление силы. Я этого наслушался в разговорах с лидерами оппозиции. Что если кто-то договаривается, значит, он проявил слабость. То, что это не качество силы, мы видим - в каких затхлых углах оказались те, кто таким образом «проявлял силу». Но на самом деле, за этим скрывается отсутствие искусства договариваться так, чтобы провести свои интересы и при этом скомбинировать их с интересами другого.
Второе условие, может быть, даже более важное – не психологическое, не связанное с умением, а связанное с тем, что если люди хотят все и сейчас, если они скорохваты, то никакая договоренность невозможна. И я подозреваю, что нынешняя разделительная линия в России проходит между скорохватами и теми, кто думает о более отдаленном будущем. Даже не так важно, как о нем думает, а важно, что о нем думают. Если думают об отдаленном результате, тогда возможны какие-то комбинации. Если скорохваты – договоренность невозможна.
И последнее – взаимное доверие. Но эта вещь как раз понятно решаемая. Обращаю ваше внимание на цифру. Если 77% наших сограждан считают, что людям верить нельзя, то 80% опрошенных бизнесменов отвечают, что партнеру по бизнесу верить можно. Откуда такой перевертыш? В бизнесе есть не только личные, но и институциональные гарантии в виде залогов, предоплат и т.д. Доверие в общественно-политической сфере невосстановимо, если мы говорим только о личных отношениях, здесь тоже нужны третейские механизмы, поручительство и т.д., эти механизмы есть.
Как же можно говорить о договороспособности как национальной ценности, когда кругом в элитах господствуют оппортунистические способы поведения. В свое время по этому поводу Марк Твен сказал: «Чикагцы думают, что они здесь, в аду, самые главные. А их всего-навсего здесь, в аду, больше, чем остальных». Вполне естественно, что ценности не распространены сейчас всюду. Ценность – это редкость. Это не привычки старого политического поведения, которые считаются политическим опытом и политической мудростью, их как грязи. А ценность, господа, - это редкость.
Борис Долгин: У вас есть национальные ценности, конституционный строй. А как вписать сюда третий угол - политический режим?
Аузан: Мне сразу достался самый тяжелый вопрос, сейчас скажу, почему. Я еще раз напоминаю, я не политолог, я институциональный экономист. Да, я занимаюсь тем, что называется новой политической экономией. Но у нас в new political economy нет понятия политического режима. Мы знаем, что такое конституционные правила, правила конституционного уровня, мы понимаем, как они взаимодействуют с экономическими правилами, с контрактами. В моих терминах ответить на этот вопрос невозможно. Но я, понимая, что ступил на очень зыбкую почву, попытаюсь ответить. Если говорить о политическом режиме, тот способ использования политических институтов, который мы наблюдаем как актуальный политический режим, на мой взгляд, находится в страшном внутреннем кризисе. Причем раньше этот кризис я прежде всего связывал с очень низкой, падающей эффективностью управления, отсутствием обратной связи (заметьте, правительство Фрадкова сгенерировало на ровном месте четыре кризиса. Я думаю, что и правительство Зубкова справится со своей задачей). Теперь положение гораздо тяжелее, потому что политический режим должен решить задачу, не имеющую решения - задачу преемственности. Она не решается. Я напомню, что я говорил здесь в прошлом цикле лекций. Использование политических институтов за последние годы приобрело характер, когда все централизовано, и, следовательно, власть в России стала простым числом, которое, как любое простое число, делится только на единицу и на саму себя. Эту власть нужно поделить между доминирующими кремлевскими группами. А она не делится. Она деинституализирована, и нет механизма арбитража, поддержания равновесия между этими группами, есть только личная гарантия. Есть только случай персонализации всего на свете, потому что все институты просели, все путинские институты пользуются минимальным доверием в рамках статистической ошибки. Поэтому политический режим находится в страшном скрытом кризисе. Именно поэтому, я полагаю, такая жутко нервная реакция на абсолютно не составляющие угрозы политическому режиму вещи. Меня много раз спрашивали: «Если у них все схвачено, почему они так нервничают?» Потому что у них главная задача не имеет решения - как им эту власть передавать дальше и при этом сохранить активы и политическое положение. Поэтому, отвечая на вопрос об этом политическом режиме, я хочу сказать, что он сейчас очень плохо предсказуем. Он вошел в фазу уже даже не реакции, потому что фаза реакции несла определенные положительные черты, я имею в виду, прежде всего, первый срок президента Путина. Он вошел в исторически необязательную фазу реставрации, когда появляются фантомы прошлого, институты, которые явно не сработают. У меня очень мрачный прогноз, как этот политический режим впишется в конституционные рамки. Был вариант превращения подковерной конкуренции этих групп в публичную, тогда все могло вписываться. Но с этого пути политический режим твердо сошел (хотя колебания были) 1 октября этого года. Этот путь сейчас, видимо, закрыт.
Долгин: А каков тогда путь утверждения этих национальных ценностей с поправкой на реальность?
Аузан: Идет несколько процессов разного уровня. Процесс создания нации – это процесс тектонический, он гораздо существеннее того, что происходит с политическими режимами, он может охватить период нескольких политических режимов. При этом никто не дает никаких гарантий, что все закончится успешно. Нет исторических гарантий, что здесь возникнет нация. Я могу сказать только одно. Если на территории Российской Федерации не возникнет нации в какие-то обозримые времена, то политические перспективы государства под названием Российская Федерация очень плохие. Не уцелеет эта государственность. С другой стороны, в слоях атмосферы (именно атмосферы, а не подземных слоев) идут другие процессы, которые ситуацию могут повернуть в другую сторону. История никогда не предлагает однозначных ответов. Кто сказал, что именно гражданская нация здесь сложится? Есть и другие варианты, как Турция, например, - не гражданская нация, а этническая. Правда, это будет очень дорого стоить. Греки и армяне могут вам рассказать, сколько стоит процесс формирования турецкой нации, которая сформировалась, как нация, на уходе от исламизма, как идеологии Оттоманской империи. Я считаю, что процесс формирования нации важнее того, что происходит с политическими режимами. Потому что то, что происходит с политическим режимом, не определяет перспективы России на 50 лет вперед, а процесс формирования нации определяет.
Григорий Чудновский: Ваши лекции персонально для меня являются ценностью. Не знаю, станут ли когда-нибудь ваши лекции национальной ценностью, но для меня уже стали и только потому, что вы будите мою мысль. Поскольку вы ее разбудили, я могу вам доложить, что нахожу в ваших текстах много уязвимостей и противоречий. Хотя не в таком ключе и не на таком, как вы, я тоже озабочен страной и перспективой, и для меня у вас нет конструкта. В этой связи спасибо, что вы ответили на мои вопросы по проекту «Полит.ру», вы мне просто добавили уверенности, что я должен самостоятельно и независимо заняться тем, что вы предлагали, и особенно договорной системой, которая, по-моему, у вас неправильная для нашей страны и эпохи, и я попробую это доказать. Чтобы вы все-таки понимали, с кем вы говорили, я хочу вам подарить четыре мои книги, которые в Москве будут только у вас, это раритеты. Одна из них – «Концепции гуманитарно-экономического развития», которую я написал в 1990 г., а вторая посвящена переговорным процессам, и еще две. Вы полистаете и поймете, что это нешутейно, что я тоже переживаю за нашу страну. Но мне кажется, что надо действовать не совсем так, как вы говорите. Спасибо, что вы разбудили мою мысль.
Николай Евдокимов: Вы упомянули низкий спрос на демократию в России. Но что мы видим на протяжении истории. Постоянные из классных мер – дворяне и крепостные, в советской России мы видим номенклатуру и рабочий класс. Возможно, такая же аналогия существует в современной России. Не является ли пассивность того крепостного или рабочего класса, который у нас представляет большую часть населения, основной проблемой, причем выигрыш в власти приобретают те политики, которые имеют доступ к каналам коммуникации с этим сегментом. Соответственно, это является неким механизмом и институтом, который вообще не дает возможности существования демократического общества. Не является ли это твердым существующим механизмом и проклятием в России?
Аузан: Уважаемый Николай, если мы говорим об активности широких угнетенных классов, то я хочу вам напомнить, что и крепостное крестьянство проявляло невиданную активность в крестьянских войнах. Мы пережили три масштабные крестьянские войны: Болотникова, Разина и Пугачева. И рабочий класс в ХХ в. участвовал в трех революциях. Поэтому активность широких классов до того, как они вошли в определенные критерии образования и имущественного достатка, выглядит по-другому, и мы это видели.
Евдокимов: Это не перехват каналов коммуникации другими лидерами. Например, революционеры перехватили каналы коммуникации к этому классу и начали перехватывать власть.
Аузан: У меня был давний спор с Г.О. Павловским, который говорил о том, что именно возникновение петровской интеллигенции поссорило власть и народ. Я спросил: «Какое отношение к интеллигенции имел И.И.Болотников или С.Т. Разин? Они что, предвидели возникновение при Петре интеллигенции и нахватались этих вредных противовластных идей?» Протест широких классов возникал совершенно не из идеи и коммуникации, которые туда инфильтровали некие политики, а, на мой взгляд, из традиционных для России институтов крепостничества и самодержавия. Они генерировали это напряжение и вызывали протест.
Едокимов: Но эти массы готовы идти за легкими лозунгами «За царя!» или «Взять все и поделить!». И если этот лозунг бросить в массу, то масса идет.
Аузан: Давайте поймем, на чем основывается положение, которое относится не только к России, а ко всем странам. При низком уровне образования и небольшом имущественном достатке люди предъявляют спрос на другую форму власти. Если вам дарят автомобиль, а вы не умеете его водить, то вы этот автомобиль цените очень мало, и либо вы просите, чтобы этот автомобиль вел кто-то другой, либо вы его продаете за бесценок, потому что вы не умеете его водить. Ровно эта закономерность формирует отношение спроса на политические институты. Когда пользование дорогими сложными институтами – это огромная работа, которой у вас нет ни времени, ни возможности заниматься, вы это дело делегируете и говорите: «Президент (царь, генеральный секретарь), ты будешь водить наш автомобиль и возить нас туда, куда считаешь нужным, потому что мы сами не хотим, это для нас тяжелая задача». Доля этого класса у нас то растет, то уменьшается, потому что это правда, что у нас за последние 4 года сильно вырос средний класс, это статистическая правда, такая же, как то, что он резко вырос с 1994 по 1998 г. Причем средний класс в себя включает и рабочую аристократию, определенную часть «синих воротничков» и малый бизнес, который не всегда отличается высоким уровне образования. Поэтому он формируется за счет этих широких классов на нескольких параметрах. Это ровно такие процессы, которые мы можем проследить во многих странах, где спрос на демократию тоже был очень маленьким. Я напоминаю, что когда принималась американская конституция, все это нужно было заключить одной фразой, что вся она относится к белым джентльменам, обладающим имуществом, может быть, 1% населения. А ко всему населению это пришло только в конце XIХ в. Я не вижу здесь кардинальных отличий России от не России.
Александр Ионов: У нас нет ценностей, я согласен, нет понятий свободы, демократии. Могли бы вы мне объяснить исторический феномен, когда ефрейтор в 1939-1940 гг. поставил на четыре конечности все западные демократии с их традициями свободы, частной собственности и пр.?
Аузан: Если вы имеете в виду германский нацизм, то я отвечу следующим образом. Есть специальные исследования в институциональной экономической теории, которые связаны с ролью идеологии. Эти исследования показали, что движение страны возможно в незаданном направлении, там, где не проложены дороги, если удается в тех или иных условиях внедрить в эту страну определенную идеологию. Но те же исследования, например, Дагласа Норта показали, что это ресурс однократный, что он расходуется в течение примерно 10-15 лет, потом влияние идеологии падает, и сразу поднимаются разные издержки, которые до этого были подавлены. Поскольку это невозможно показать на примере нацистской Германии, там это был короткий срок, и она подверглась военному разгрому, я могу это показать на примере сталинского тоталитаризма. Он сам стал трансформироваться в начале 50-х гг. сверху. Потому что как только начала выдыхаться идеология, выяснилось, что очень большие издержки связаны с двумя обстоятельствами. Во-первых, с тем, что нужно охранять тех, кто в лагерях, чтобы не бежали из колхозов и пр. – это большая затрата человеческого ресурса, под ружьем нужно держать огромные внутренние армии. Во-вторых, чиновник, говоря словами институциональной теории, агент, который реализует поручения правителя, имеет собственные интересы. Пока идеология воздействует, эти интересы несколько гасятся, трансформируются, а потом они встают в полный рост, и он начинает реализовывать свои интересы и делить ресурсы по-своему. Это вызывает трансформацию режимов, даже когда нет внешних факторов типа военного разгрома. История, конечно, не представляет собой некоторой дороги, по которой все идут, проходя разные фазы в разное время. Это не так. Она гораздо более альтернативна. И возможно вообще движение по бездорожью. Возникновение такого рода тоталитарных режимов при том, что они (во всяком случае сталинский режим) опирались на определенную историческую традицию. Ведь Федотов не даром писал именно в это время. И Бердяев правильно говорил о связи этого с традицией в работе «Истоки и смысл русского коммунизма». Тем не менее, это такая флюктуация, которая связана с использованием ресурса идеологии, однократного ресурса.
Александр Долгин: Мне сегодняшняя лекция кажется очень, даже фантастически интересной. У меня к вам вопрос или даже скорее любопытство. Идея, представляющаяся мне очень разумной, о том, что формулу ценности надо искать в логике того, чего нации не достает, в логике комплементарности. Это плод ваших размышлений, это вы придумали? Или это общеизвестная среди институциональных экономистов логика?
Аузан: Когда я готовился к лекции, я пытался понять, у кого я это вычитал. И я не нашел конкретного автора. Я очень внимательно смотрю публичные лекции «Полит.ру», которые проходят по вопросам, которые меня волнуют, например, по тем, которые относятся к нации, их было 3-4 за последний год. Мне кажется, что эта идея в любом случае витала в воздухе, потому что тот же анализ идей коллективизма и реального поведения, данные полевых этносоциологических исследований, прямо приводит к этому. С другой стороны, я сказал, что меня, как экономиста, легко выводит на принятие этого в качестве гипотезы, за которую я готов отвечать. Ценность – редкость. Для экономиста редкость и ценность – практически тождество, поэтому логичнее искать ценность в том, что редко. Я считаю, что любая идея возникает из некоторой атмосферы обсуждения. Я вполне допускаю, что кто-то ее формулировал в своих терминах до меня. Но конкретную ссылку дать не могу.
Александр Долгин: Мне кажется идея достаточно простой и, может быть, даже сумасшедшей, чтобы быть верной, но большой бизнес, когда формулирует миссию для фирмы, для корпорации, действует примерно в этой логике. Он всегда говорит не о том, что есть и что уже существует, как некий нематериальный актив, а о том, что хотелось бы, чтобы было. Так что здесь могу засвидетельствовать некое частное сходство.
Аузан: Я дам короткую справку. Мой коллега по кафедре профессор Тамбовцев, которого я считаю одним из лучших теоретиков международного класса по институциональной теории, от меня потребовал, чтобы я обязательно опубликовал эту идею, потому что она ему кажется приемлемой, и он говорит: «Надо разрабатывать». Он гораздо лучше владеет институциональной литературой, и он, видимо, тоже не нашел источника. Будем искать, наверняка, были.
Валерий Промысловский: Скажите, пожалуйста, кого вы видите в качестве гаранта институциональных изменений в нашем обществе? Другими словами, кто обладает ресурсом, чтобы финансировать эти изменения? Это ведь главный вопрос.
Аузан: Ровно этим вопросом группа экономистов «СИГМА» занята уже полтора года. В чем принципиальное отличие нашего подхода к проектированию и стратегии от того, который, например, предлагает РАН или Министерство экономического развития. Мы говорим: «Какие проекты вы ни нарисуете, главный вопрос в том, где те группы интересов, которые будут вкладываться в развитие в этом направлении, где те условия, при которых эти группы интересов будут вкладываться, где те правила, которые защитят, например, тех, кто будет входить в эти процессы». В первом номере «Вопросы экономики» за 2008 г. будут опубликованы сразу четыре статьи, которые для нас концептуальны, по этому нашему подходу, и две из четырех посвящены как раз методологии нахождения этих групп интересов, созданию коалиции и пр. Мы завершили концептуальную разработку и даже создали гипотезу, какие группы и какие ресурсы нужны. Но нам нужны полевые исследования. Мы не можем проверить эти гипотезы нынешними полевыми исследованиями социологии, качественными, количественными.
Промысловский: Совершенно очевидно, что этими группами могут быть те, кто сегодня не может легитимизировать собственность.
Аузан: Конечно. Но я хочу сказать, что это не единственные группы. Мы пытались даже рисовать структуры коалиций, и, конечно, определенные группы бизнеса, у которых есть проблемы легитимизации, причем включая кремлевских чиновников, которые создали крупные капиталы, могут оказаться такими субъектами наряду с другими. Но почему наряду с другими? Вообще, проблема легитимизации собственности, боюсь, что выглядит не так, как принято считать. У нас в ИНП «Общественный договор» сейчас завершается полевое исследование по этим вопросам, и предварительные результаты сильно расходятся с гипотезами, которые были. Например, похоже, что не подтверждается гипотеза, что люди по-разному относятся к собственности, полученной в результате приватизации и созданной потом. Похоже, что люди не количественным уровнем определяют: это легитимно, а это не лигитимно, может быть малый бизнес, собственность которого признается нелигитимной, если это, например, дом пионеров, который оказался в собственности под казино. Поэтому соглашаясь с вами, я хочу сказать, что потом все-таки придется уточнить у кого и в чем проблема легитимности, хотя, конечно, это очень мощный двигатель для того, чтобы участвовать в реструктуризации правил.
Записка из зала: Ваш прогноз в части института частной собственности как национальной ценности.
Аузан: Не надо считать, что нации XXI в. будут повторять успешные приемы наций XVIII в. В XXI в. существуют несколько более развитые представления о собственности, чем они были в XVIII в. Я поясню. Американские экономисты в конце ХХ в. пришли к выводу, что проблемы американских городов не решаются потому, что рассуждения идут в дилемме либо частная собственность, либо государственное регулирование. И никто, например, не рассматривает такую очень давнюю и довольно распространенную собственность, как коммунальная. А она позволяет решить довольно многие муниципальные проблемы. Она существует в разных вариантах. А еще есть допустимые формы режима свободного доступа, потому что мы можем в итоге пойти на решение, что не можем защитить авторские права. Но это означает, что должны быть созданы институты финансирования производства такого рода благ, как кинофильмы или компьютерные программы, которые не связаны ни с традиционной формой режима частной собственности (потому что нужна защита режима, его воспроизводимость), ни с традиционными государственными формами. Поэтому я не уверен, что это будет набор ценностей, прямо указывающих на частную собственность. Думаю, что скорее в случае успеха это будет ценность некоторого меню. Не то, что мы за коммунальную, частную или государственную собственность, а за то, как сказал бы советский человек, чтобы в магазине было много товаров, хороших и разных. Может быть, в этом, не знаю, трудно предсказуемо.
Николай Смирнов: Если вернуться к разговору о тех ценностях, которые мы можем предложить и считать их за некую систему общности, т.е. если вернуться к разговору о Дальнем Востоке, что можно считать такой ценностью, которую мы можем предложить. Как насчет русского языка? Мне кажется, что если оценить по русскому языку, принадлежит человек к нашей группе или нет, на мой взгляд, при положительном ответе он вполне будет считаться за своего.
Аузан: И да, и нет. То, что русский язык – практически обязательное условие социализации, вы правы. Если обращаться к опыту сформировавшихся наций, французы проводят диктатуру по языковому вопросу. Диктатуру. И они этого достигли, потому что все алжирцы во Франции говорят на французском. Но решили они проблему с социализацией? Нет. Хотя без социализации на основе языка не решаются остальные проблемы. Мне один немецкий исследователь сказал: «Я не понимаю, как поляки, турки или русские, которые живут в Германии, но не говорят на немецком, могут воспринять систему национальных ценностей Германии. Ведь он даже не может посмотреть немецкий фильм. Он смотрит американский movie, а оттуда он получает трансляцию других ценностей, не немецких». Он просто лишен доступа к тем ценностям, которые транслируются культурой, и которые есть условия его социализации. Язык – да, но нынешние тяжелые ночи Франции показывают, что язык резко не достаточен для социализации.
Сергей Черных: В качестве возможной ценности вы указываете договороспособность. Это упирается в понятие договора. Вы также упоминаете такие сопутствующие моменты, как наличие скорохватов, инвесторов, способность к доверию в процессе договорных отношений. Не кажется ли вам, что речь идет о том, что пора определить понятие договора, в частности классифицировать их, что мне кажется очевидным: договор купли-продажи и договор инвестиций. Если говорить о том договоре, который бы мог нас спасти, то из того, что вы уже перечислили, скорее всего надо вести речь о договоре инвестиций. А эти договоры инвестиций по сравнению с договорами купли-продажи имеют гораздо более транзакционные издержки. Если возводить это в ценность, то, по-моему, надо ставить вопрос о том, как снизить соответствующие издержки именно договоров инвестиций.
Аузан: Мне легко отвечать, я на 100% согласен. В языке институциональной теории это прозвучало бы следующим образом. Есть типология контрактов по Уильямсону и Макнейллу, когда говорят о том, что есть классический контракт, неоклассический и отношенческий - по тому, насколько вовлечен специфический актив (человеческий, место положения, физических объектов и т.д.), от этого образуется разная степень связности. Отношенческий контракт носит другое название – фирма. Единая фирма – это отношенческий контракт. А договор купли-продажи почти полностью описал бы так называемую классическую контрактацию, классический контракт. Конечно, мы говорим не о простых разменах. Потому что нынешний политический мир, который нас не удовлетворяет в том смысле, что он не решает стратегические задачи развития, хорошо знает, что такое размен – договор купли-продажи. Другое дело, что договоры ассиметричны, потому что есть мощная власть, которая не всегда может соблюдать условия купли продажи, на которые она идет с теми или иными партиями оппозиции. Может вдруг не соблюсти. Но это известная ситуация. Вы абсолютно правы, что мы скорее говорим по аналогии о договоре инвестирования, потому что он при этом длительный, ресурс там на долгое время задерживается, создается коалиция ресурсов для того, чтобы что-то произошло. Именно поэтому скорохват вполне может пойти на куплю-продажу. Если не удается украсть, то можно купить по заниженной цене или продать по завышенной цене.
Черных: А вы не видите возможности вовлечь в этот инвестиционный процесс именно то, что препятствует этому процессу – власть. Что меня интересует в данном случае больше всего. Простая ситуация. Тем, кто интересуется институциональной экономикой, известна теорема Коуза. Ее смысл очень простой: если транзакционные издержки равны нулю, то рынок оптимальным образом распределит все ресурсы, и, соответственно, общество получит максимальный продукт. Но возникает вопрос, когда эти издержки не равны нулю. Если рыночные издержки не равны нулю, то распределение ресурсов не оптимально. Коуз упоминает о том, что такие вопросы решает суд, и судья при решении таких вопросов должен иметь в виду экономическое содержание в том смысле, что если издержки не равны нулю, то от первоначального распределения ресурсов конечный результат не зависит. Но если все-таки эти издержки не равны нулю, то, оказывается, максимально получаемый общественный продукт зависит от первоначального распределения ресурсов. У нас суда нет, у нас проблему распределения ресурсов решает чиновник. Следовательно, от того, как он оптимальным образом распределит ресурсы, выясняется, может ли быть достигнут более максимальный продукт, чем при наличии плохого рынка, а может быть и нет. В таком случае возникает следующая ситуация. Заинтересован ли наш чиновник в достижении этого максимального продукта?
Аузан: Спасибо, что вы задали вопрос на моем родном языке институциональной экономики. Я только напомню, что, кроме теоремы Коуза, фактически Вы говорили еще о теореме Познера. Именно Познер на основе теоремы Коуза установил, что суд должен принять решение по распределению ресурсов, которое принял бы рынок при нулевых транзакционных издержках. Теперь по существу дела. Для всех уважаемых присутствующих перевожу с нашего языка на более понимаемый. Во-первых, пытаюсь ли лично я вовлечь власть в этот процесс. Да. Двумя вещами, тем, что я нахожусь, наверно, в довольно уникальном положении человека, который в последние годы одновременно разговаривал с властью, правительством, президентом, и с лидерами внесистемной оппозиции. Потому что я считаю, что такого рода процессы решаются в общенациональных рамках, и коммуникация должна существовать во всех этих пространствах. Во-вторых, конечно, нужно найти не персональные, а институциональные решения проблемы преемственности. Мы убеждали кремлевские группы в том, что им нужно найти не персональные, а институциональные решения легитимизации и легализации их активов, потому что в этой системе их проблема не решается. Насколько мы в этом успешны? Не успешны на сегодняшний день. Я бы сказал, что если год назад они по крайней мере внимательно нас выслушивали, то под действием последних нескольких месяцев мне ясно, что они находятся на совершенно другом пути.
Вопрос из записки: Возможны ли в обозримой перспективе договоренности между кремлевскими башнями.
Аузан: Я считаю, что прямые договоренности либо невозможны, либо очень быстро будут нарушены. Они возможны только в публичном поле, где будут задействованы другие механизмы. Но они пока не выходят в публичное поле. Идут только отдельные всплески вроде статьи Черкесова. И эти всплески, попытки вывести конкуренцию в публичное поле надо очень ценить.
Я вернусь к ответу на вопрос о роле чиновника, суда и пр. Начну с огорчительной новости. В неоинституциональной теории государства доказано положение, что любое государство не устанавливает оптимального распределения ресурсов и оптимального распределения прав собственности, потому что у любого государства есть свой интерес, связанный с издержками поддержания контроля налоговой базы и т.д. даже если оно не участвует в прямом разделе ресурсов. Поэтому, в принципе, через государство выйти на оптимальное распределение нельзя. Так же, как давно в теории общественного выбора доказано, что не существует и никогда не будет существовать государственных бюджетов, которые не носят перенапряженного и деформированного характера. Там, где действуют разные интересы политика, чиновника, там не может быть иного.
Черных: Т.е. вы хотите сказать, что губернатор, который не зависит от прироста налогооблагаемой базы данного региона, то он не будет заинтересован в оптимальном распределении ресурсов? В том случае, если его доход будет зависеть от роста, условно говоря, общественного продукта на данной территории, он в этом случае не будет заинтересован в оптимальном распределении?
Аузан: У него будет сложная заинтересованность. Опять я могу отослать к разработкам, которые делались по этому поводу. Не всегда так называемый правитель заинтересован в максимизации общественного продукта, даже если он получает с него возрастающую ренту, потому что есть еще дополнительные факторы. Например, управляемость населения. Потому что при значительном росте общественного благосостояния управляемость населением для правителя падает. Поэтому у него доход будущих периодов начинает минимизироваться. По этому поводу построены математические модели. Давайте вернемся в Россию. Я хочу подчеркнуть важность вашего вопроса про суд, потому что я убежден, что существуют решения, которые лежат под ногами. Суд, в отличие от исполнительной администрации, не представляет собой и никогда не представлял чистую монополию государства. Потому что судебное решение конфликтов существует как по формальным правилам, так и по неформальным, от криминальной стрелки до третейского суда. Это самая важная вещь в трансформации, восстановление нынешней государственности должно начинаться с судебной власти, а не парламентской.
Черных: А у нас есть реальная парламентская власть?
Аузан: Она умирает у нас на глазах. Четвертая государственная дума была, на мой взгляд, худшей в истории русского парламентаризма, притом, что именно на ее номинальное правление упало столетие русского парламентаризма, она была самой непродуктивной в смысле качества продуктов, которые выдавала. И сейчас, конечно, парламентаризм не может считаться реально работающим институтом в Российском государстве.
Черных: Разве не факт, что в такой ситуации, когда управленческая власть практически не имеет дивидендов от тех инвестиций, которая она реально могла бы сделать, она просто не заинтересована в том, чтобы создавались какие-то другие институты перераспределения.
Аузан: Я не против вашей идеи, что нужно включить в расчет наличие интереса власти в такого рода процессе (аллокация ресурсов и т.д.) – это абсолютно правильно. Я просто обращаю ваше внимание на то, что состыковать эти вещи непротиворечиво не удастся даже с точки зрения теории, а не то, что российской практики. Но я за то, чтобы эти интересы были вовлечены в расчет и реальное решение.
Василий Скалом: Александр Александрович, каков механизм создания институтов, которые вы описали, создания системы сдержек и противовесов? Что должно произойти? Если это эволюционный механизм, то как быть с подстерегающими опасностями?
Аузан: Очень трудный для меня вопрос и очень важный. В процессе разговора с Эрнандо де Сото, я многое понял. Он говорил: «А попробуйте вот это сделать». Я говорю: «Делали. Вот это получилось, вот это не получилось, общего результата нет». Он говорит: «Тогда вот это попробуйте». Я говорю: «И это делали. Вот это не получилось». Он говорил: «Попробуйте создать механизмы, которые сводят ближе формальные и неформальные правила и снижают трансакционные издержки, прежде всего, малого и среднего бизнеса». Я сказал: «Да, делали программу дебюрократизации. Мониторинги показали, что вот тут издержки снизились, а потом начался рост издержек налогового администрирования, потому что фискальные и правоохранительные органы не были охвачены этим законодательством, не получилось». Он говорит: «Попробуйте создать механизмы предусмотренного законом привлечения групп интересов», Я говорю: «Делали. В законе о техническом регулировании есть 9-ая статья, которая предполагает привлечение так называемых заинтересованных лиц, проколов согласий и разногласий. С мая этого года демонтируется закон о техническом регулировании, который три года просто саботировался исполнительной администрацией, не получилось, не сработало». «Попробуйте усилить переговорную силу групп среднего бизнеса». Я говорю: «Пробовали». Закон о саморегулируемых организациях был внесен и принят в первом чтении третьей государственной думы. Четвертая государственная дума, хотя была обязана это сделать, даже не рассмотрела этот закон. Он до сих пор висит в режиме между первым и вторым чтением. Почему? Потому что усилил бы переговорную силу групп среднего бизнеса. Рассказывая о механизмах, которые мы перебирали, могу сказать, в 2005 г. предлагали Министерству экономики принять законодательство о правилах принятия законов, о расчете внешних эффектов. Это все решаемо.есть такие методики, например, в Австралии, в Новой Зеландии, в США, которые позволяют оценить ущерб, который нанес закон. У нас есть масса законов, которые вообще не нужно принимать, потому что если посчитать, окажется, что они наносят больше отрицательный внешний эффект, чем положительный. Методики известны, законодательный опыт известен. Не удалось продвинуть это даже через Министерство экономики, хотя мы работали в партнерских отношениях и сейчас стараемся соблюдать партнерство с министерством, ответственным за реформы в правительстве. Я сейчас возлагаю надежды на закон о стандартах оказания властных услуг – закон, который сами чиновники называли законом о защите прав потребителей государства. В этой логики закон о защите прав потребителей - начало, закон о защите юридических лиц и индивидуальных предпринимателей при проведении государством контроля и надзора – главный закон дебюрократизации. А теперь с законом о стандартах оказания властных услуг мы пытаемся добавить к этой связке, чтобы само формирование того, что нужно от государства, можно было сделать законом. Пока это лежит в рамках президентской концепции административной реформы, на которую мы несколько повлияли в 2005 г.
Григорий Глазков: Она уже умерла.
Аузан: Минуточку. Действительно, с этим законом может произойти ровно то же, что произошло с нашими предыдущими попытками. Может. Потому что в ходе этих работ перевернулась некая зависимость. Производят административные регламенты – по аналогии из бизнеса пытаются принять правительством, как делать йогурт, но при это какие свойства должны быть у йогурта для потребителя – это не хотят принимать, это, говорят, детали. Сейчас мы находимся в сложном взаимодействии. И, как ни странно, наш подход приняло казахстанское правительство. Они говорят: «А сделайте нам так». И это тоже способ внедрения в Россию. Вот как пенсионную реформу в Казахстане сделали лучше нашей, можно сделать в соседней стране с постсоветскими условиями и с некоторой примесью азиатской специфики то, что здесь должно работать лучше. Поэтому никто гарантию успеха не дает, но мы находимся в беспрерывном поиске таких вещей.
Глазков: Спасибо за блестящую лекцию, я получил большое удовольствие. Во-первых, я бы хотел сразу сделать замечание, как реакцию на ваше последнее высказывание по поводу административных регламентов. Если вести этот разговор в полной мере, он, конечно, будет длинным, но мое отношение к этой идее крайне скептическое. Мне, как экономисту, напоминает очень сильно идею 695 постановления 1979 г. «О нормативном методе управления народным хозяйством» с тем же результатом, поскольку, грубо говоря, та система была попыткой заменить рынок. И идея регламентов, на самом деле, примерно такого же рода. Мы можем потом более подробно об этом поговорить. Мне кажется, можно с другого конца начать действовать в области административной реформы, т.е. каким образом дать гражданам достаточно простые инструменты с минимальными транзакционными издержками. Для меня это связано исключительно с идеей открытости принятия решений. Технически очень просто, политически, на мой взгляд, совершенно не проходимо. И что касается регламентов оказания услуг, еще одно слабое место этой идеи для меня в том (как раз в контексте вашей лекции о национальных ценностях), что эта идея подразумевает то, что государство существует для того, чтобы служить народу. Такого представления в нашей культуре просто нет, и не известно, когда будет. Поэтому строить институт, такой закон на том, чего нет, на мой взгляд, - довольно безнадежное дело.
Аузан: Если можно, короткую реакцию, хотя действительно это тема для большого разговора. Во-первых, давайте учтем, что мы имеем дело не с ситуацией 1979 г., когда решаем вопрос: рынок или замена рынка. Мы имеем дело со сферами производства общественных благ, которые в чистом виде произведены рынком быть не могут. Но главная идея, которую мы забивали, как гвоздь, в голову правительственной комиссии по административной реформе с 2005 г. Представление о том, что государство – это монопольный производитель такого рода услуг, неверно. Мы специально провели полевые исследования в Пермском крае и показали, что, например, целый ряд такого рода властных услуг вроде лицензирования строительной деятельности, представления статуса безработного, ликвидация фирм имеют четыре-пять вариантов. Это реально конкурентная услуга, альтернативная.
Глазков: Техосмотр автомобиля.
Аузан: Совершенно верно. Четыре-пять вариантов. В нынешних условиях, это вызвало некоторое изумление, но самый дешевый способ ликвидации фирмы на тот день (боюсь, что и на сегодняшний) – «продажа таджику». Т.е. продажа не резиденту, он самый маленький по издержкам. Когда мы это показали, мы сказали: «У вас в принципе неверное представление о том, как работает вся эта система». Потому что есть белые, серые, черные схемы. Серые схемы многообразны. Это альтернативная деятельность, и именно поэтому к ней можно применить те же подходы, как в работе туристического агентства или ремонтной компании, и именно поэтому потребитель такой подход воспримет. Он сейчас выбирает.
Глазков: Это можно сделать, но это не нужно никому из тех, от кого зависит принятие этого решения, и в этом проблема.
Аузан: Не совсем так. Я полагаю, что падение эффективности государственного управления носит уже катастрофический характер. На уровне ниже директора департамента министерства – люди, которые вообще не понимают, о чем идет речь. Это произошло за пять лет, у меня на глазах. Я могу привести пример обсуждения месяц назад на научно-методическом совете при правительстве некого проекта. Замруководителя одного из департаментов МЭРТ - уважаемого мною министерства, с которым мы многое делаем, - доложил, выслушал разгромную критику и сказал: «Ну, кажется, никаких принципиальных замечаний нет». Сначала раздался рык академика В.В. Ивантера, председателя Совета: «Кажется, нас критикуют!» Потом я не выдержал: «Молодой человек, вы ничего не поняли. Вам отклонили концепцию. Всю! И продиктовали пять пунктов новой концепции. Вы даже этого не поняли!» Это катастрофа! Молодой человек, карьерный.
Правительства будут производить кризисы в огромных масштабах в силу деквалификации – это факт. И кризисы происходят. То, что политическое руководство страны уже, по-моему, осознало, что кризисы производятся собственными руками правительства, они с нынешним ценовым кризисом, может быть, не очень разобрались, а с кризисом, который устроили на алкогольном рынке, с монетизационным кризисом, с банковским кризисом июня 2004 г., где, между прочим, Центральный банк и Служба финансового мониторинга сыграли свою роль в создании кризиса - это они понимают.
Глазков: Боюсь, что нет. Кстати, что касается алкогольного кризиса, вы, наверно, в курсе, что последняя инициатива Государственной Думы – затеять новую реформу акцизных марок на алкоголь, клеить их обратно на горлышки. На самом деле, мне кажется, что то, чем занимаются разные ветви власти в этом смысле, свидетельствует о том, что уроки не извлекаются, причем систематическим образом.
Аузан: Я соглашаюсь с вами, что очень плохо обучаемы. Но давайте проговорим все до конца.
Глазков: У них нет такой задачи – учиться.
Аузан: Это нужно для того, чтобы у них под ногами не загорелось. Я бы сказал, что острее всего стоит вопрос о том, можем ли мы удержаться в рамках эволюционного развития, или уже все, кирдык. Я буду до конца искать варианты, связанные с нереволюционным развитием событий. Потому что одна из очень убедительных версий происхождения проблемы колеи связана в частности с типом движения, революционное изменение всегда дает такие большие волны истории. Посмотрите, что происходит с Украиной. Притом, что не западные спецслужбы, на мой взгляд, виноваты в том, что там произошло, и могу снова процитировать президента Путина 2005 г., который сказал, встречаясь с нами, это было публично, что революция происходит не потому, что кто-то вовне в ней заинтересован, а потому что режим прогнил и цепляется за власть. Замечательно сказал президент Путин Владимир Владимирович. Но посмотрите, какие отрицательные эффекты будут колыхать соседнюю Украину из-за того, что таков тип изменений. Поэтому буду до последнего искать выходы из этой ситуации, хотя соглашаюсь с вами, что вероятность таких выходов снижается и снижается.
Глазков: Я готов с вами плечом к плечу искать эти выходы до самого конца. Я настроен точно так же, но как раз это один из вопросов, который у меня был. Если я правильно помню российскую историю, примеров такого реального эволюционного развития, наверно, наберется меньше критической массы. И это, кстати, связано, на мой взгляд, с тем, что вы говорили о полуоседлом типе, об освоении пространства, о склонности к риску и пр. Поэтому мне кажется, что лучше трезво смотреть на вещи и не пытаться предотвратить этот кризис, а, скорее, попытаться к нему подготовиться, чтобы его как-то мягче пройти и выйти из него с полезными итогами.
Аузан: Да. Я только хочу напомнить, я говорил об этом в лекции, что Англия, которая представляется нам страной эволюционного развития, в общем, только с XVIII в.стала демонстрировать такие признаки. А до этого – сплошь революционные. Поэтому наступают некоторые периоды, когда тип развития может смениться. Из того, что нас все время трясло радикальными дискретными изменениями правил конституционного уровня, совершенно не следует, что так будет всегда. Потому что иначе эволюционный тип не мог бы существовать вообще нигде, если бы вы вошли – и все, привет, навсегда в нем. Конечно, шанс кризиса очень велик. Но кризис еще не означает революции.
Глазков: Я тоже так думаю. И вопрос на уточнение. Ваша идея дополнительности мне кажется действительно очень интересной и заслуживающей развития. Но если говорить о такой ценности, как самодержавие, самодержец, царская фигура, с этой точки зрения, как можно ее рассмотреть на вашем языке.
Аузан: На мой взгляд, это ценность из серии уже ушедших национальных ценностей. Сейчас объясню почему. Давайте ее опять проверим по тому же самому признаку, социализации китайского населения или таджикских мигрантов в стране. Оказывается, кроме того, что им нужно покреститься в православие, им еще нужно признать единого белого царя. Возможное решение. Но создает ли такая социализация интеграцию китайцев или таджиков в формирующуюся нацию? Нет, не создает. Давайте поймем, что то же самое православие замечательно работало, как национальная ценность в имперской форме существования этноса. Я напомню то, о чем писал, например, Л.Н. Гумилев справедливо, на мой взгляд, по поводу Московского царства. Переход к новым ценностям, которые позволили сформировать единый государственный объединенный этнос - уже неважно, ты тверской, новгородский, казанский татарин или литовец. Если представители этих элит крестились в православие и признали верховную власть московского великого князя, они интегрировались в элиту, и это нормально определило формирование русской аристократии, которая никакая не русская аристократия, а татаро-литовско-славянско… и прочее. И определило, на самом деле, векторы расширения государства, потому что там православие, и нужно пробить пути к православным христианским ценностям и пр. Это работало, как наднациональная имперская ценность в других формах существования этноса. Это была работающая формула. А теперь не работающая, потому что она не обеспечивает этой интеграции.
Глазков: Я имел в виду совершенно другой аспект, то, что есть система сдержек и противовесов, как частный случай – разделение властей. И можно сказать, что у ряда наций это и является ценностью. Самодержавие является противоположной системой, и в этом смысле идея Советов, которые интегрируют в себе все ветви власти была сродни той же самой идее, сделана из того же материала. Я про то, что происходит сейчас, когда существует воронка, в которую затягиваются все возможные властные институты и то, что вы говорите о саморегулируемых организациях и т.д. Т.е. на самом деле все это живо и никуда не делось.
Аузан: Я отвечу на это так. В.А. Найшуль утверждает, и я склонен с ним согласиться, что самодержавие, на самом деле, имело систему сдержек и противовесов в виде неформальных ограничений. И, кстати, не только неформальных. Боярская дума была вполне реальной силой. Дворянская аристократия была вполне реальной силой. И не только они. Поэтому там была своя система сдержек и противовесов, которая сейчас абсолютно не восстановима.
Глазков: Потому что была элита.
Аузан: Конечно. Вспомните, как Наполеон Бонапарт во Франции или Туссен Лувертюр на Гаити пытался использовать институты королевской власти и аристократии, как систему сдержек и противовесов. Во что они ткнулись? Не получилось ни у Наполеона, ни у Туссена-Лувертюра из вчерашних сапожников и нынешних генералов сделать элиту, которая является аристократией. Она выращивается много поколений. Ее нельзя сделать из Алексашки Меньшикова. А сейчас даже люди, которые говорят об аристократии подразумевают, что Алексашка Меньшиков, став светлейшим князем, стал элитой и может выступить в роли русской аристократии. Не может. Он и тогда не смог в 1725-1730 гг. Не смог. Я человек плебейского происхождения, подчеркиваю, крестьянского со всех своих линий, не испытываю большой любви к аристократии. Поэтому говорю вам объективистски, что это некоторый институт, который работает, когда он есть. А если его нет, и вы хотите его сделать, подождите несколько поколений, это длинная задача.
Борис Долгин: Я замечу, что эволюционные изменения в России, конечно, до XVIII в. были. В XVII в., например, при Алексее Михайловиче. То, что не касается церковной реформы, было эволюционным.
Аузан: Конечно. Вот, и Царевна Софья с В.В. Голицыным – это та самая работа, которая делалась эволюционно, и которую Петр решил сделать революционной. Ровно та самая работа.
Николай Канавин: Добрый вечер. Хотелось бы под конец вернуться к самому началу. Модель, которую вы описывали, взаимодействия формальных и неформальных правил и высшего – появление конституции, как формального правила, и национальной идеи – как неформального. Дает ли она в данном виде, в котором она сейчас есть, какие-то предсказания? Вы говорили, что есть множество путей, можно построить множество национальных идей, но все это «может быть». Модель красивая, но она работает или нет? И зачем она тогда нужна?
Аузан: Я хочу сделать уточнение. Про национальную идею я не говорил, не говорю и надеюсь, что говорить не буду. Я не очень понимаю, что это такое. Что такое надконституционные правила или национальные ценности – мне кажется, я что-то начинаю в этом понимать. Что-то. Насчет предсказуемости и возможности сделать из этого что-то операциональное. Если мы будем говорить строго научно, то смотрите. Одна гипотеза – Игоря Кузнецова о полукочевом характере этноса. Но гипотеза, потому что нельзя сказать, что это доказано, и все согласились. Да, есть некоторые основания, в том числе в исторических и этносоциологических полевых исследованиях, но гипотеза. На этом строится некоторое моделирование стереотипов этнического поведения, о которых я сегодня говорил. Дальше я опять говорю о гипотезе, которую Александр Долгин предлагает мне принять, по крайней мере, под ответственность, что ценности находятся в прямой противоположности, уравновешивают, принцип дополнительности, комплементарности. Гипотеза. Я не утверждаю, что это доказано. Мы имеем довольной зыбкий научный аппарат. Поэтому я бы сказал, что он позволяет предположить на основе умножения одной гипотезы на другую, что набор возможных национальных ценностей будет вот таким – и длинный список. Не short list, а длинный список. А почему не short list? Потому что short list формируется под воздействием минимум двух вещей: культуры, которая может или не может состыковать эти предложенные ценности со стереотипами, и реального социального процесса. Я утверждаю, что ценности происходят не из нашего поиска, а из процессов реального взаимодействия. Поэтому можно предположить long list.
Канавин: А можно ли на основе этой модели выработать, как в российской конституции, преамбулу, основанную на совершенно других типах, но которая все равно дополняла некий свод неформальных правил.
Аузан: Вообще, конечно, когда эти процессы совпадают между собой в определенной степени, они воплощаются в преамбуле конституции. Между прочим, можно подчеркнуть некоторую прогнозную способность отцов-основателей американской конституции, потому что не была тогда частная собственность такой реальной ценностью, она позже стала, намного позже. Но она сработала, стала реальностью.
Меня в итоге интересует, как от набора национальных ценностей сработает культура, как произойдет стыковка со стереотипами, а далее – как можно выстроить институты под формальную конституцию для того, чтобы решить проблему согласования с этими ценностями и пройти ловушку спроса на демократию, когда большинство против демократии.