Разговаривали… Ну, а о чем еще. Понятно, о чем, понятно, о ком. Я пытался смотать в клубок запутавшиеся мысли, объяснить, что в моей картинке воображаемого и не очень страшного будущего он всегда присутствовал. Вовсе не обязательно — в роли вождя и правителя, достаточно уже вождей, не надо больше вождей, хватит вождей. Но он должен там быть, что-то делать, ссориться, мириться, публиковать свои язвительные тексты, выводить сторонников на легальные митинги, не опасаясь, что натравят ОМОН и отправят в тюрьму… И теперь вот приходится как-то заставлять себя видеть будущее, в котором его совершенно точно нет, но пока не получается ничего увидеть.
И тут мой собеседник меня озадачил:
— Ты думаешь на самом деле не про него, а про себя. Про то, чего не будет у тебя. А ты подумай про него. Вот чего не будет у него? Кроме простого, понятного и человеческого: он не обнимет больше никогда детей, не поцелует жену…
— Чего?
— Понимаешь, мне кажется, для него это важно: он никогда уже не примет участия в честных и настоящих выборах. Не узнает, сколько у него и у его идей сторонников на самом деле. Не будет бессонной ночью в штабе ждать новостей от наблюдателей с участков, не выйдет утром к журналистам в красивой белой рубашке…
— На московских выборах что-то такое было. Я своими глазами видел.
— На московских выборах всё было предрешено, и все это знали. И он знал. А он всю жизнь шел к настоящим выборам. И не дошел. И не дойдет. И какая-то огромная в этом несправедливость. Он это всё заслужил. У него это всё непременно должно было быть.
И я вдруг удивился тому, насколько оно точное, это наблюдение. Аристотель учил нас, что человек — политическое животное. Вот Алексей Навальный таким и был. В последние годы — едва ли не единственным здесь, у нас, кто вообще помнил, что она зачем-то нужна — настоящая публичная политика. Не перемигивания, не переговоры в тиши высоких кабинетов, не обещания ушлых ребят из администрации, не «добро» от них же на участие в очередной кампании, а честная драка за симпатии обыкновенных людей.
Можно было не соглашаться с его идеями — я, например, далеко не со всеми соглашался, можно было не любить его или даже ненавидеть (искренняя ненависть, которая сейчас льется через край, которой истекают сытые и устроенные в жизни граждане, отвыкшие даже чихать бесплатно, но вот его ненавидящие от души, по зову сердца, — это ведь про то же, про то, что с нами тут был настоящий, сильный, яркий политик), — однако нельзя было не чувствовать, не видеть его влюбленности в политику как таковую. В процесс. В эту совершенно особенную жизнь.
Конечно, это завораживало и заражало. Отсюда столько верных, готовых рисковать собой, пополняющих тюрьмы и не боящихся, кажется, вообще ничего. «Я не боюсь, и вы не бойтесь».
Много было споров, да они и сейчас ведутся, — о том, зачем он вообще вернулся. Нам, обычным людям, лишенным этой страсти, понять его мотивы трудно именно потому, что все ведь отлично понимали, чем возвращение закончится. Все понимали, и он понимал. Был бы жив — был бы с семьей, собирал бы просмотры и донаты на стримах… Но выбрал другое.
Мне кажется, я понимаю, почему. Помимо мотивов возвышенных, — он в своих рассуждениях был, вопреки злопыхателям, человеком вполне искренним, это, кстати, отлично видно по письмам из тюрьмы, которые в нормальной России будущего школьники станут изучать на уроках… На уроках… Как они там называются? – «Разговоры о важном»?.. Ладно, какие уж тут шутки. Помимо мотивов возвышенных, рискну предположить, сработало еще и политическое чутье, особый инстинкт, который у политика есть. Который у него был. Очевидный риск, высочайшая ставка, никаких гарантий, что выживешь, вернувшись. Зато стопроцентная гарантия, что политиком быть перестанешь, если останешься в чужом тепле, в чужой безопасности. Вот это он почувствовал, — тут не о рациональности речь, талант — штука иррациональная, а талант политика — это тоже талант.
И сейчас, глядя сквозь монитор на уехавших трибунов и лидеров, составляющих списки правительств в изгнании, как раз отчетливо видишь, насколько он был прав.
Цена неимоверная, в тактической перспективе — поражение, но он по-другому просто не мог. Он должен был оставаться политиком в стране, где политика умерла, где политическое поле заменяет даже не отутюженный танками плац-парад, а ледяная пустыня, по которой вместо лихого человека бродит хмельной заместитель главы Совбеза, потерявшийся в русской ночи, и кричит:
— Подсвинки! Подсви-и-инки!
Помните, ежик в тумане лошадку звал, а этот — подсвинков.
Отчаяние (в хорошем смысле, не то отчаяние, которое сейчас меня доедает, а то, с которым, наверное, идут в атаку), отчаяние и страсть нужны были, чтобы продолжать пытаться делать политику в таких условиях. Навальный делал. До последнего. Даже из тюрьмы. Одним письмом, одной только речью в очередном суде перебивая пресловутую «повестку».
Но вмешались специфика времени и характеристики места.
И да, у настоящего нашего политика не будет теперь своих выборов, своих волнений… И, возможно, триумфа. А возможно — провала. Мы ведь про честные выборы, там всякое случается.
И у нас этого всего не будет тоже. Скажу, чтобы закольцевать композицию. Потеря общая. Большая потеря.
P. S. Вижу, многие коллеги до сих пор снабжают упоминания о Навальном припиской «внесен в реестр террористов и экстремистов». Коллеги! Реестр для многих пожизненный, но все-таки не посмертный. Исключили его из этого реестра. Смерть за него похлопотала. А наши начальники Смерть уважают и к просьбам ее прислушиваются.