19 марта 2024, вторник, 05:09
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

05 декабря 2005, 14:16

День рождения правозащитного движения в СССР

Сегодня исполняется 40 лет первой правозащитной манифестации в СССР — “митинга гласности” 5 декабря 1965 года, положившего начало советскому правозащитному движению. В 18-00

Общество “Мемориал” проводит в Москве, на Пушкинской площади акцию памяти в ознаменование этого юбилея. Планируется возложение цветов к памятнику А.С. Пушкину, на место, где, начиная с 1965 г., правозащитники проводили ежегодную молчаливую манифестацию, и традиционная минута молчания. В 19-00 в “Мемориале” начинается вечер, посвященный 40-летию со дня рождения правозащитного движения в СССР, с участием инициатора и организатора “митинга гласности” Александра Сергеевича Есенина-Вольпина и других манифестантов 1965 года. Собравшимся будет представлен документальный сборник “Пятое декабря 1965 года”, подготовленный Обществом “Мемориал” и выпущенный издательством “Звенья”. “Полит.ру” публикует сводку исторических очерков из этого сборника, написанных крупнейшим исследователем истории диссидентского движения, постоянным автором “Полит.ру” Александром Даниэлем.

5 декабря 1965 года в 6 часов вечера на Пушкинской площади в Москве, у памятника поэту, несколько десятков человек провели манифестацию. Над толпой демонстрантов были подняты бумажные плакаты. На одних было написано: “Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!” (речь шла о литераторах, незадолго до того арестованных по политическому обвинению). Содержание других плакатов сводилось к призыву “уважать Конституцию” и к требованию освободить из психбольниц нескольких молодых людей, насильственно помещенных туда в связи с их участием в подготовке этой манифестации.

Организаторы митинга — математик А.Вольпин и физик В.Никольский, художник Ю.Титов и его жена Е.Строева — еще за несколько недель до события составили текст листовки, озаглавленной “Гражданское обращение” и содержащей призыв принять участие в “митинге гласности” на Пушкинской площади. В дни, предшествовавшие 5 декабря, эта листовка, размноженная в десятках машинописных копий, активно распространялась в Москве, в основном — в гуманитарных вузах.

На площадь были заранее стянуты силы милиции, дружинники, комсомольские оперотряды. Поднятые плакаты очень быстро вырвали из рук манифестантов, а попытки участников митинга выступить с какими-либо речами моментально пресекались. На площади были задержаны 22 человека; ближе к вечеру всех задержанных отпустили.

Митинг стал первой публичной акцией в защиту права, состоявшейся в Москве (и, по-видимому, в стране).

* * *

“Митинг гласности” явился толчком к возникновению правозащитного движения в СССР. Эта мысль, повторенная в десятках публикаций, посвященных истории независимой общественной активности в последние годы существования Советского Союза, представляется на первый взгляд бесспорной и из-за своей бесспорности уже воспринимается как общее место. Однако многие современники и активные участники этого события смотрели на произошедшее под несколько иными или даже значительно отличавшимися от вышеизложенного углами зрения.

Например: демонстрация 5 декабря была новым этапом в истории политической оппозиции. Именно в этот день “внутренние” оппоненты советского строя впервые нащупали архимедов рычаг, с помощью которого в исторически короткие сроки была перевернута коммунистическая вселенная. И рычагом этим оказалась апелляция к праву. Данная точка зрения, представленная, в частности, таким авторитетным автором, как В.Буковский, существенно отличается от “чисто правовой”: для сторонников этой позиции право — не столько самостоятельная ценность, сколько инструмент политической борьбы. Лозунг демонстрантов “Уважайте Конституцию!” воспринимается в этом случае как тактический ход, позволяющий придать революционной по существу акции определенную легитимность и затрудняющий применение ответных репрессий.

Или: событие следует рассматривать как звено в цепи аналогичных выступлений нонконформистской творческой молодежи. Оно стоит в одном ряду с такими явлениями, как попытка студентов провести митинг на площади Искусств в Ленинграде в 1956 году, поэтические чтения на “Маяковке” в 1958–1961 годах или предшествовавшие им публичные акции неофициального литературного объединения СМОГ. Последнее сближение имеет особенно серьезные основания. Именно смогисты — некоторые из них — приняли наиболее активное участие в распространении “Гражданского обращения”; именно на них и связанных с ними людей обратила особое внимание госбезопасность в дни, предшествовавшие демонстрации. Публикуемые в этой книге материалы партийно-комсомольских проработок, проходивших в МГУ после 5 декабря, показывают, что некоторые студенты мотивировали свое появление на площади дошедшей до них информацией об очередной акции СМОГ. Даже если предположить, что подобные объяснения — просто “отмазка” (сослаться на интерес к неортодоксальному литобъединению, возможно, казалось более безопасным, чем сознаться в участии в коллективном гражданском протесте), все равно они не были случайными. Литературный нонконформизм естественно сопрягался с протестом против уголовного преследования литераторов по обвинению, связанному с их литературным творчеством. Во всяком случае молодежный характер митинга и то, что многие восприняли его как выступление в защиту именно творческой свободы, — не подлежат сомнению.

Вполне обоснованным является также взгляд на “митинг гласности” как на протест против возобновления уголовных репрессий по политическим мотивам (так общественность восприняла арест двух литераторов). “Митинг гласности” был лишь первой открытой акцией протеста в связи с делом А.Синявского и Ю.Даниэля, за ним последовали другие, не столь публичные по форме, но также получившие широкую огласку благодаря самиздату и передачам зарубежных радиостанций.

Из участников митинга мало кто лично знал арестованных или читал их “криминальную” прозу. Тем не менее, как мы видим из публикуемых материалов, перед 5 декабря много дебатировался вопрос о том, как повлияет на судьбу подследственных столь необычная для СССР 1960-х годов форма протеста. Так что не исключен и такой вариант мотивации, как попытка добиться освобождения или, по крайней мере, смягчения участи арестованных. Впрочем, больше, чем вопрос о возможных положительных последствиях, обсуждалось, не повредит ли им этот митинг.

И, наконец, для многих пришедших на площадь участие в митинге было экзистенциальным по сути актом самовыражения и самоосвобождения; мотив, который чуть позже станет определяющим фактором в формировании диссидентского мировоззрения. В.Чалидзе назвал подобный образ действий “реализацией прав и свобод личности явочным порядком” — формула, представляющая попытку перевода диссидентских принципов общественного поведения на язык права. А.Амальрик определил диссидентство как поведение свободного человека в несвободной стране. В этом смысле диссидентство как стиль жизни множества одиночек существовало в СССР всегда, а события 5 декабря создали важный прецедент коллективного диссидентского поступка, обозначившего возможность появления открыто действующих независимых общественных движений, в том числе и правозащитного.

* * *

Парадоксальным образом отношение к предстоящей акции основного инициатора и организатора митинга, Александра Сергеевича Вольпина, по существу не совпадало ни с одной из вышеизложенных позиций.

Смешно даже говорить о Вольпине самоосвобождающемся и самовыражающемся: в тогдашней Москве невозможно было найти личность, более свободную внутренне и более полно реализовавшую себя в своих профессиональных — литературных, научных, философских — трудах, чем Александр Сергеевич.

Будучи человеком ответственным, Вольпин, разумеется, не мог не думать о том, как повлияет проведение демонстрации на судьбы арестованных. Однако требование гласности суда над ними он считал более уместным и важным, в том числе и для самих арестованных, чем требование их немедленного освобождения. Первое более соответствовало его правовым и нравственным воззрениям, чем второе.

Не чужды были Вольпину и сомнения, связанные с судьбами студентов, которые примут участие в демонстрации. Создается впечатление, что идеальным для него был бы митинг, состоящий из одного участника — его самого. Но он не считал себя вправе никого ни уговаривать, ни отговаривать, ни, тем более, искусственно отсекать от участия в активных действиях. Об этом свидетельствует сам факт наличия “Гражданского обращения” и его широкое распространение.

Вольпин категорически отрицал специфически “литературный” характер дела. С его точки зрения, совершенно все равно, писатели Синявский и Даниэль или нет, хорошие они писатели или графоманы и даже — собираются ли их судить за литературное творчество или за политический протест. Более того, хотя Вольпин имел возможность ознакомиться с творчеством Терца и Аржака, он сознательно и категорически отказывался это делать до 5 декабря. Только после того как состоялся митинг, он позволил себе удовлетворить свое читательское любопытство. И это несмотря на то, что арест Синявского и Даниэля “инверсно” повторил эпизод из его собственной биографии — публикацию за границей в 1959 году, сразу после очередного ареста, его “Свободного философского трактата” и сборника стихов “Весенний лист”! Вольпиным двигало не стремление защитить свободу творчества (последнюю он рассматривает как “материальное право”, в его иерархии ценностей стоящее ниже “процессуальных прав”), а в точности те мотивы, о которых говорится в “Гражданском обращении”.

Что касается политического значения демонстрации, то, будучи последовательным и убежденным антикоммунистом и противником советского строя, Вольпин никогда не ставил перед собой задачу свергнуть или ослабить этот строй. Это просто не входило в сферу его интересов. Характерно его утверждение, что неправовых государств не бывает, что это логически противоречивое понятие. И, стало быть, задача просто в том, чтобы приучать государство соблюдать свои собственные законы и установления. Вспоминается следующий занятный разговор с А.С.: “Алик, вы что, хотите, чтобы большевики соблюдали собственные законы?” — “Да, именно этого я и добиваюсь”. — “Алик, но ведь если они начнут соблюдать законы, то они перестанут быть большевиками!” — “Тс-с! Конечно, это так, но они об этом пока не знают!” (О похожем разговоре вспоминает и В.Буковский.)

И, наконец, непростой вопрос об отношении А.С. к правозащитному движению. Этот идеолог права, проповедник и просветитель, как правило, дистанцировался от тех конкретных форм борьбы за права человека, начало которым положила демонстрация 5 декабря (исключением было его участие в качестве эксперта в Комитете прав человека, организованном в 1970 году В.Чалидзе, А.Сахаровым и другими). Кажется, что это отчуждение было вызвано прежде всего пафосом протеста, которым, несомненно, одушевлялись правозащитники. Вольпин же считал, что главное — не протест и обличение, а наглядный урок и подсказка. Для него взаимоотношения с властью (как бы лично ему эта власть, ее представители, ее идеология и практика ни были неприятны) не столько противостояние, сколько попытка диалога, а право — естественный язык этого диалога. Он не защищал права, а проповедовал право. Очень характерно поэтому его скептическое и слегка ироничное отношение к традиции, установившейся после 5 декабря 1965 года, — к ежегодному проведению “митинга гласности” на Пушкинской площади. Он признает, что приучать власти к реализации “явочным порядком” конституционной свободы собраний, митингов и демонстраций — полезно, но эта свобода, как и свобода творчества, относится к “материальному праву” и, стало быть, не является первостепенной.

* * *

Оценка смысла и значения произошедшего 5 декабря 1965 года на Пушкинской площади не может тем не менее опираться исключительно на воззрения инициатора проведения митинга. Подобно тому как “Гражданское обращение” из трактата о праве (в архиве “Мемориала” хранятся копии черновиков этого документа, и один из них занимает 12 листов, исписанных мелким почерком с обеих сторон) трансформировалось в листовку, подобно тому как лозунг с требованием гласности суда над Синявским и Даниэлем был уже в день демонстрации дополнен лозунгом “Уважайте Конституцию!”, трансформировалась и основная идея демонстрации в сознании ее организаторов и участников. И, разумеется, те, кто активно готовил вместе с Вольпиным митинг — Валерий Никольский, супруги Титовы и другие, имели не меньшее право на трактовку этого события, чем сам Александр Сергеевич. Полагаем, их мнения далеко не во всем совпадали ни с вольпинской позицией, ни между собой. Еще больше отличались от позиции Александра Сергеевича мотивация и восприятие тех, кто распространял “Гражданское обращение” или участвовал в самой демонстрации — ветеранов “Маяковки” (вроде Ю.Галанскова, В.Буковского, Л.Поликовской, А.Шухта), смогистов (В.Батшев, Ю.Вишневская), учащейся молодежи Москвы (на площади, по нашим сведениям, были студенты, как минимум, трех факультетов МГУ — филологического, журналистики и биолого-почвенного, а, кроме того, МГПИ им.Ленина, МЭСИ, МАИ, Школы-студии МХАТ и Театрального училища им. Щукина; были даже школьники — в нашей книге их представляют Ю.Вишневская и И.Якир). Наверное, по-своему осмысливали митинг и те, кто пришел на площадь в качестве зрителей, а это далеко не только упомянутые в публикуемых материалах Л.Алексеева, Н.Садомская, В.Вольпина, Ю.Киселев и другие, принимавшие участие в обсуждении идеи. Слух о предстоящей демонстрации распространился широко, и на площади в тот вечер видели многих известных представителей московской творческой интеллигенции.

И, наконец, уже после демонстрации рассказы и споры о событиях на Пушкинской площади стимулировали серьезное осмысление произошедшего. Общественное мнение довольно быстро восприняло лозунги и способ действий демонстрантов как нечто совершенно новое в отчетливо уже осознаваемом к середине 1960-х годов противостоянии либеральной интеллигенции и государственной власти. Именно эта концепция в итоге возобладала. Сама возможность публичного протеста против беззакония и произвола поразила воображение многих. Переворот в представлениях о границе возможного и стал тем психологическим фундаментом, на котором выросло независимое общественное движение конца 1960-х — начала 1980-х годов, движение, принципы которого — гласность, ненасилие, апелляция к праву — по крайней мере внешне совпадали с лозунгами демонстрантов.

Как и всякому общественному феномену, правозащитному движению требовалась легенда. Демонстрация 5 декабря 1965 года и стала такой легендой. Уже в декабре 1966 года митинг был успешно повторен, а затем превратился в традицию и даже обрел собственный ритуал. Это вовсе не значит, что его гражданская значимость претерпела какой-то ущерб. Напротив, ежегодные пять минут молчания с непокрытыми головами у памятника Пушкину, освященные традицией, приобрели общественное звучание более общего характера, чем та, первая, конкретная демонстрация, проведенная по конкретному поводу. “Митинг гласности”, превратившись в “митинг молчания”, стал символом правозащитного движения и, подобно любому общественному ритуалу, оставался значимым событием до тех пор, пока порожденное им и породившее его общественное явление сохраняло свою идентичность. Правда, с 1977 года, после принятия новой редакции Конституции и переноса Дня Конституции на 7 октября, митинг стали проводить 10 декабря, в день принятия Генеральной Ассамблеей ООН Всеобщей декларации прав человека. А со времени перестройки, после которой правозащитное движение исчерпало свою специфически советскую уникальную задачу — выразить интересы всех без исключения независимых общественных тенденций — и стало медленно превращаться в обычный для гражданского общества конгломерат правозащитных групп и ассоциаций, увял и ритуал “митингов молчания” на Пушкинской площади. Поначалу их место заняли бурные сходки энергичных ребят из “Демократического союза”, которые пытались подключиться к диссидентской традиции, не особенно понимая ее смысл, а в последние годы кто только и по какому только поводу не митинговал на “Пушке”! Но эта тема уже решительно выходит за рамки нашей книги.

Подводя итоги, мы полагаем важным высказать два соображения.

Во-первых, “этиологический миф” о начале правозащитного движения не полностью совпадает с представлениями и намерениями самих участников “митинга гласности”. Настоящая книга дает, как нам кажется, более эмпирическую и менее целостную картину события, чем та, которая закрепилась в сознании общества.

Во-вторых, идея “дня рождения Движения” имеет самостоятельную ценность и не зависит от конкретных обстоятельств конкретного события. Ибо, даже если Движение породил не сам митинг 5 декабря 1965 года, то, несомненно, его породила работа общественного сознания, толчок к которой был дан не в последнюю очередь произошедшим в тот день на Пушкинской площади.

* * *

В романе “Кюхля” Юрий Тынянов описывает долгое и томительное противостояние Сенатской и Дворцовой площадей Петербурга в день восстания декабристов. Он уподобляет эти площади колеблющимся чашами весов, на которых взвешивалась судьба России.

От Пушкинской до Красной площади расстояние больше, чем от Сенатской до Дворцовой. Но и противостояние длилось много дольше одного дня...

Глава 1. “Гражданское обращение”

Сегодня мы знаем, что при Хрущеве политические репрессии практически не прекращались — изменились лишь их масштаб, характер обвинений и их соотнесенность с реальностью. Но, по причинам, которые еще надлежит проанализировать, судебные процессы 1957–1964 годов, за редкими исключениями (суд над И.Бродским), вне узких кружков друзей и знакомых осужденных не были ни замечены, ни осмыслены. Дело Синявского—Даниэля привело к резкому перелому в общественном сознании.

Критик и литературовед Андрей Синявский был арестован 8 сентября 1965 года, поэт-переводчик Юлий Даниэль — четырьмя днями позже. Известие об этом событии тотчас облетело столичные и связанные с ними провинциальные интеллигентские салоны и дружеские кружки; оно широко обсуждалось и вызывало разнообразные чувства — от страха до возмущения.

Возможно, обостренная реакция общественности на этот арест была связана с тем напряженным ожиданием перемен — к лучшему или к худшему, которое охватило либеральную интеллигенцию после падения Хрущева. Необычный и фантастический характер самого дела (арест писателей за их художественные произведения, тайно, под псевдонимами, напечатанные ими за рубежом) также, вероятно, сыграл свою роль. Так или иначе, “дело Синявского и Даниэля” оказалось первым политическим процессом послесталинской эпохи, вызвавшим широкий общественный резонанс. Их арест однозначно воспринимался в либеральных кругах как удар по “оттепели” (с этим понятием общество по-прежнему связывало свои надежды) и едва ли не как знак поворота нового руководства к неосталинизму.

Комитет государственной безопасности едва ли рассчитывал на подобную реакцию. После октябрьского (1964) Пленума ЦК новая власть старалась быть более лояльной к творческой интеллигенции, чем “этот самодур и волюнтарист Хрущев”. Оставалось более полутора лет до принятия концепции “идеологической диверсии” как основной опасности для строя и, соответственно, формирования 5-го управления КГБ — органа идеологической охранки. Что касается ареста Синявского и Даниэля, то инстанции, принимавшие решение, скорее всего не ожидали столь бурной реакции общества на разоблачение и обезвреживание двух “наймитов международной буржуазии”. Очевидно, они были искренне уверены, что их возмущение “двурушниками” разделит вся советская интеллигенция.

В первые недели после ареста писателей такой поворот в общественном мнении казался вполне возможным. В отличие от Пастернака, Тарсиса, Вольпина, которые также публиковались за рубежом, Синявский и Даниэль “укрылись” под псевдонимами. Многих это шокировало. Однако вскоре (и в этом несомненная заслуга жен арестованных, публично заявивших, что они отрицают саму суть обвинения против своих мужей, независимо от его фактической обоснованности) в общественном сознании стала формироваться совершенно иная точка зрения — литератор вправе публиковать свои произведения там, где он хочет, и так, как он хочет. Эти общественные настроения создали почву для защиты Синявского и Даниэля с правовых позиций.

Разумеется, столь пристальное внимание к этому делу было — по крайней мере до января 1966 года, когда появились первые публикации на эту тему в советской прессе, — достоянием сравнительно узкого круга литераторов, филологов, а также, естественно, друзей и знакомых арестованных (впрочем, довольно многочисленных). В более широких кругах циркулировали лишь смутные слухи. Поэтому тезис А.Вольпина о гласности как ключевом требовании, необходимом для эффективной защиты от произвола, оказался весьма актуальным.

Любопытно, что еще до демонстрации карательные органы, в свою очередь, ощутили потребность представить общественности собственную версию дела. В записке от 13 ноября 1965 года в ЦК КПСС председатель КГБ В.Е.Семичастный и Генеральный прокурор СССР Р.А.Руденко сообщают, что “с согласия Секретариата ЦК КПСС Комитет госбезопасности совместно с Отделом культуры ЦК информируют писательскую общественность Москвы и Ленинграда, руководителей и членов партийных бюро Института мировой литературы им.Горького и отделения литературы и языка Академии наук СССР о существе дела на Синявского и Даниэля”. Далее в записке говорится о необходимости “обеспечения более подробной информации общественности”, и КГБ совместно с Отделом культуры ЦК готовят “соответствующие публикации в печати”. Кроме того, Семичастный и Руденко предлагают рассматривать дело Синявского и Даниэля в открытом судебном заседании, в присутствии “представителей советско-партийного актива и писательской общественности”, с участием общественных обвинителей от Союза писателей. Сам же процесс предлагается освещать в печати и по радио.

5 января, ровно через месяц после демонстрации на Пушкинской площади, было принято постановление Секретариата ЦК по этому вопросу. Вскоре появились и “соответствующие публикации”: статьи Дм.Еремина “Перевертыши” (Известия. 1966. 13 янв.) и одного из двух общественных обвинителей на будущем процессе З.Кедриной “Наследники Смердякова” (Литературная газета. 1966. 22 янв.).

С появлением этих статей всякие колебания общественного мнения относительно Синявского—Терца и Даниэля—Аржака прекратились. Общество встало на сторону обвиняемых.

* * *

Что касается собственно идеи “митинга гласности”, то, как нам представляется, она сыграла важную роль в некотором социокультурном процессе, который условно можно было бы назвать “процессом консолидации поколений”. Дело в том, что оппозиция государственному диктату в сфере культуры в 1956–1965 годах четко делилась на две категории. К первой относились те представители интеллигенции, по преимуществу старшего поколения, которые в той или иной степени интегрировались в советскую социальную иерархию и заняли в ней определенное место. К этой категории равно относились Эренбург и Синявский, Тарсис и Евтушенко, Лакшин и Кожинов, а также — до хрущевского погрома в Манеже — многие художники-авангардисты “лианозовской” школы. Вторая категория состояла в основном из не очень многочисленных представителей учащейся и рабочей молодежи, в современной терминологии — маргиналов, не вписавшихся в советский образ жизни и открыто декларировавших свое нежелание в него вписываться. Именно эта молодежь (например, Ю.Галансков, В.Буковский, И.Бокштейн, отчасти — А.Гинзбург) устраивала читку стихов на площади Искусств в Ленинграде и на площади Маяковского в Москве, организовывала смогистские демонстрации перед ЦДЛ и драки с дружинниками на выставках современного западного искусства. В этой категории протест часто перерастал сугубо литературные рамки и трансформировался в политическую оппозицию; некоторые, несмотря на молодость, уже успели навлечь на себя репрессии — исключения из вузов, помещение в психушки, даже лагерные сроки.

Обе категории относились друг к другу с известной настороженностью. Заметно огрубляя ситуацию, можно сказать, что одни видели в других интеллектуальных приспособленцев с недостаточно развитым гражданским чувством; а другие склонны были относиться к первым как к опасным радикалам с деформированными жизненными ценностями, не слишком образованным, чересчур амбициозным и неспособным к продуктивной самореализации.

“Дело Синявского и Даниэля” объединило оба потока свободомыслия в единое целое. Спустя три-четыре года имена Гинзбурга, Галанскова, Буковского станут не менее популярны среди либеральной интеллигенции, чем имена Л.З.Копелева или Л.К.Чуковской. В свою очередь, младшее поколение (они же “оппозиционеры со стажем”) будет рассматривать С.Ковалева или В.Турчина как признанных и авторитетных деятелей правозащитного Сопротивления. И первый шаг к консолидации был сделан именно во время подготовки к манифестации 5 декабря.

Случилось так, что основными распространителями “Гражданского обращения” стали некоторые члены СМОГа и близкие к ним люди — Батшев, Вишневская, Буковский, Галансков, Кушев, Хаустов, Морозов. Мы полагаем, что уместно дать читателю хотя бы самое общее представление об этом неофициальном объединении литературной молодежи (1).

Объединение сложилось в 1964 году. Входили в него в основном начинающие поэты, хотя некоторые смогисты пробовали себя также и в прозе. Ими были изданы три машинописных сборника — “Чу!”, “Авангард”, “Сфинксы”. Большинство участников объединения апеллировали к литературной традиции русского авангардизма начала века, хотя эта апелляция носила скорее умозрительный характер. Литературный уровень творчества смогистов не поддается однозначной оценке: наряду с такими несомненно талантливыми поэтами, как Л.Губанов (можно назвать еще три-четыре имени), в объединение входили и люди, чьи творческие возможности представляются весьма скромными.

Формы публичной активности смогистов во многом повторяли сходки литературной молодежи на площади Маяковского в 1958–1961 годах, вплоть до выбора места публичного чтения стихов. В самом СМОГе или около него существовали люди, биографически связанные с “Маяком”, — достаточно назвать Ю.Галанскова или В.Буковского. Действия СМОГа, однако, выглядели более эпатирующими и политически более рискованными, чем то было тремя-пятью годами раньше. Так, в апреле 1965 года смогисты устроили у Центрального дома литераторов шествие под лозунгами “Лишим соцреализм невинности!” и “Спорем пуговицы цензуры со сталинского френча советской литературы!” (2). Это шествие впоследствии расценивалось некоторыми наблюдателями как генеральная репетиция демонстрации 5 декабря. На самом деле это, конечно, не так: из воспоминаний В.Батшева видно, что большинство смогистов не поддержало идею участия в “митинге гласности”. Апрельская акция, несмотря на остроту лозунгов, осталась в границах литературных проблем; декабрьские плакаты, несмотря на их подчеркнуто корректное с правовой точки зрения содержание (а, точнее, именно в силу их правовой корректности), посягнули на самое святое — свободу государственной власти от общественного контроля. Интересы большинства участников объединения лежали все-таки в сфере культуры.

Однако способ реализации ими свободы творчества — как сказали бы позднее, “явочным порядком”, а также публичность их литературной деятельности сближали смогистов с такими принципиальными оппонентами советской системы, как В.Буковский или Ю.Галансков.

СМОГ сыграл двойную связующую роль. С одной стороны, он был своего рода мостиком между творческой оппозиционностью и политической оппозицией. С другой стороны, включение смогистов в “дело Синявского и Даниэля” позволило им установить тесные связи с либеральной интеллигенцией старшего поколения.

Если в петиционной кампании, сопровождавшей “дело Синявского и Даниэля” с января 1966 года, инициатива принадлежала старшему поколению инакомыслящих, то в подготовке и проведении демонстрации 5 декабря самое активное участие приняла молодежь из смогистских и околосмогистских кругов.

И когда судебный процесс закончился (и даже позже, когда был арестован Гинзбург, подготовивший документальный сборник по этому делу – “Белую книгу”), то и общество, и власть с удивлением обнаружили на общественной арене консолидированное оппозиционное движение, не вмещающееся полностью ни в рамки политики, ни в рамки культуры, объединяющее на равных основаниях студентов и академиков, либералов и радикалов.

Глава 2. Пятое декабря

В публикациях, посвященных митингу 5 декабря 1965 года, много места уделяется численности демонстрантов. Разброс оценок достаточно велик: от 50–60 человек (эту цифру называет Л.Алексеева в своей книге “История инакомыслия в СССР”; те же цифры содержатся в записке председателя КГБ В.Е.Семичастного в ЦК КПСС) до 200–300 (О.Воробьев, В.Буковский; последний, правда, — с чужих слов). Этот разброс абсолютно закономерен, ибо никакой “истинной” цифры не существует в природе, поскольку не существует формального критерия, кого считать участником демонстрации. Понятно, что в их число не входят члены оперотрядов, сотрудники КГБ, комсомольские активисты и другие, находившиеся на площади по обязанности (а ведь вполне возможно, что кто-то из свидетелей и даже участников, не умея отделить своих от чужих, и их зачислил в “демонстранты”). Те же, кто пришел туда по собственной воле, вовсе не обязательно расценивали свой приход как участие в демонстрации. Нет даже полной уверенности в том, что все они разделяли цели и направленность митинга. См., например, в главе 3 нашей книги “объяснения” студентов Г.Н. и С.Б. Впрочем, в одном из этих случаев объяснение является заведомой маскировкой; весьма возможно, что и в другом — тоже.

Многие же из тех, кто заведомо сочувствовал демонстрантам, осознавали себя скорее наблюдателями, чем участниками. К этой категории относит себя Л.Алексеева, хотя она и находилась недалеко от памятника Пушкину. Можно предположить, что определенная психологическая дистанция сохранялась между учащейся молодежью и представителями московской интеллигенции, уже находившимися на достаточно престижных ступенях социальной иерархии (например, присутствовавшими на площади восходящими светилами советской филологической науки В.В.Ивановым и В.Н.Топоровым), и что эта дистанция влияла на соотнесение себя с лагерем “участников” или лагерем “доброжелательных наблюдателей”. (Интересно было бы выяснить, существует ли коррелирующая зависимость между этим соотнесением и чисто физическим расстоянием от памятника поэту.)

На самом деле события на площади Пушкина вечером 5 декабря ставят перед исследователем всего один, но необычайно важный вопрос: почему демонстрация вообще состоялась?

Ведь госбезопасность была отлично осведомлена и о подготовке к митингу, и о распространении “Гражданского обращения”, и о личностях основных инициаторов. Действия “органов” — сосредоточение на площади оперотрядов, присутствие на ней “куратора” КГБ в МГУ Е.Б.Козельцевой (и, вероятно, других офицеров госбезопасности), транспорт, заранее подготовленный, чтобы увозить арестованных, и пр. — не производят впечатления импровизации. Очень несложно технически было бы задержать главных инициаторов, если не на подходах к площади, то непосредственно у памятника, в течение десяти-пятнадцати минут, прошедших между объявленным заранее временем открытия митинга и его фактическим началом.

Мнение В.Буковского, будто “разгон демонстрации прошел не так, как хотелось властям”, из-за того, что во время инструктажа бойцов комсомольских оперотрядов сотрудниками ГБ “комсомольцы неожиданно взбунтовались” (3) и отказались выполнять приказы, представляется несколько наивным. То есть вполне возможно, что кто-то из оперотрядчиков и пытался оспорить полученные инструкции (Буковский называет фамилию своего школьного приятеля Ивачкина, исключенного за это из комсомола), однако весь ход событий убедительно показывает: те комсомольские активисты и бойцы оперотрядов, которые присутствовали на площади, приказам начальства подчинялись.

Проблема в следующем: что это были за приказы? Судя по всему, они могли формулироваться примерно следующим образом: “Наблюдать за происходящим и пресекать эксцессы”. К эксцессам, видимо, были отнесены любые плакаты и любые попытки выступлений. Задержания, производившиеся по ходу митинга, были связаны именно с этими попытками, а также со стычками между оперотрядчиками и демонстрантами при изъятии плакатов и пресечении речей.

Таким образом, действия властей отнюдь не были направлены на то, чтобы не допустить митинг, а ограничивались попытками удержать действия митингующих в известных рамках. Кроме того, комсомольские активисты МГУ и, возможно, некоторые преподаватели присутствовали на площади “с той стороны”. Как показали дальнейшие события, их задачей были опознание и фиксация “своих” студентов; некоторые из них, однако, пытались вмешаться в ход событий и уговорить или заставить студентов покинуть площадь.

Все это наводит на мысль: может быть, КГБ просто не придавал особого значения затее нескольких московских чудаков, наперечет известных органам и к тому же связавшихся с полудетьми из скандального литературного кружка? Семичастному ли, совсем недавно сыгравшему ключевую роль в свержении грозного “кукурузника”, бояться подобной публики? Да и откликнется ли кто-нибудь на безумный призыв чокнутого математика — выйти на улицу? На всякий случай можно, конечно, нагнать к памятнику Пушкину побольше оперотрядчиков, чтобы выходка “антиобщественных элементов” не обернулась чем-нибудь непредсказуемым. Кстати, с оперативной точки зрения предполагаемый митинг может принести и определенную пользу: если он все же состоится, представится прекрасная возможность выявить контингент неустойчивых, идейно шатких представителей московской молодежи. Не для арестов, избави Боже! Органы по-прежнему ориентированы на “профилактирование” враждебных проявлений. Вот их-то, неустойчивых, и будем профилактировать.

Версия о неадекватно спокойной реакции госбезопасности на готовящуюся акцию косвенно подтверждается отсутствием сведений о каких-либо информационных материалах КГБ, направленных в ЦК КПСС в дни и недели, предшествовавшие демонстрации. Маловероятно, что такие материалы существуют и просто ускользнули от нашего внимания, — в этом случае в записке Семичастного от 6 декабря (см. главу 3 нашей книги) обязательно была бы ссылка на них. Для того, кто изучил привычку ГБ запрашивать мнение Центрального Комитета по любому мало-мальски значимому поводу, отсутствие подобных запросов может свидетельствовать лишь об одном: чекисты считали предстоящую затею настолько чепуховой, что готовы были принимать решения на свой страх и риск.

Не исключено, что идея демонстрации была первоначально воспринята властью так же, как и некоторой частью общества, — как продолжение экстравагантных выходок творческой молодежи. На эту версию работало и активное участие ряда смогистов в распространении “Гражданского обращения”, и даже личность инициатора митинга: хотя А.Вольпин и рассматривался как “антиобщественный элемент”, но “антиобщественность” его относилась, по мнению властей, к литературно-художественной, а не к неприкосновенной политико-идеологической сфере. Об опасности, таившейся в идее защиты права, еще никто не догадывался. Почему, собственно говоря, В.Е.Семичастный должен был оказаться умнее, чем виднейшие представители творческой интеллигенции, посмеивавшиеся над неожиданным союзом чудаков со скандалистами и полагавшие, что все закончится если не мордобоем, то чтением стихов и распитием спиртных напитков?

Для того чтобы по-настоящему оценить последствия успешного проведения “митинга гласности”, Владимиру Ефимовичу Семичастному нужно было бы быть не самим собой, а Александром Сергеевичем Вольпиным.

Глава 3. После митинга

Только 6 декабря те, кому по должности надлежит заниматься подобными экзотическими сюжетами и держать ситуацию под контролем — замминистра охраны общественного порядка Петушков, секретарь Московского комитета партии Егорычев и, разумеется, Семичастный, — отсылают в ЦК КПСС записки, информирующие об уже состоявшемся митинге. 8 декабря к ним присоединяется еще один высокопоставленный партийный функционер — секретарь ЦК ВЛКСМ Павлов.

Первые три документа не производят впечатления панических. Особенно это относится к запискам Петушкова и Семичастного. Петушков предельно лапидарен, его отчет вполне соответствует стилистике руководимого им ведомства и больше всего напоминает рапорт участкового милиционера начальнику своего райотдела о пресечении распития группой учащихся ПТУ спиртных напитков в общественном месте. Никаких намеков на политическую или юридическую оценку происшествия в этом рапорте не просматривается; совершенно ясно, что генерал прекрасно понимает: место милиции в подобных инцидентах — шестнадцатое. Трудно ручаться, но почему-то кажется, что, составляя записку, заместитель министра слегка пожимал плечами.

При ближайшем рассмотрении ничего неожиданного не обнаруживается и в записке В.Е.Семичастного. Разумеется, председатель КГБ при Совете Министров СССР, в отличие от заместителя министра охраны порядка, не может уйти от необходимости дать произошедшему вразумительную характеристику, а также объяснить, “кто виноват” и “что делать”, сформулировать предложения на будущее. Он это и делает, не особо заботясь о соответствии одного другому.

Что произошло? Владимир Ефимович дает на этот вопрос совершенно ясный и недвусмысленный ответ: группа психически больных людей попыталась выступить с демагогическими заявлениями, но благодаря заранее принятым мерам оперативного характера эту попытку удалось предотвратить. О том, какое ведомство разработало и приняло эти спасительные меры, Семичастный скромно умалчивает.

Кто виноват? Слабый уровень политико-воспитательной работы среди учащейся молодежи и творческой интеллигенции, вот корень зла. И соответственно вина на тех, кто за этот уровень отвечает. Поэтому на вопрос “что делать?” председатель КГБ уверенно отвечает: усилить эту самую политико-воспитательную работу. (Естественно, ни автору записки, ни, вероятно, ее адресатам нет дела до того, что связь между уровнем политико-воспитательной работы и психическим здоровьем граждан, мягко говоря, неочевидна.) А кто за эту работу несет ответственность? Уж во всяком случае не КГБ. В своей записке Семичастный предлагает сделать “крайним” Московский горком партии, то есть товарища Егорычева.

А что же товарищ Егорычев? А он в этот же день посылает в ЦК текст, в котором фактически солидаризуется с концепцией “коллективной акции психов”, но при этом подробнейшим образом — гораздо подробнее, чем у Семичастного, — описывает фактуру событий и меры оперативного характера, уже принятые (конечно же, горкомом КПСС) и позволившие “предотвратить массовое выступление на площади Пушкина” или планируемые в связи с произошедшим. Его записка начинается с сообщения о том, что органы госбезопасности знали о готовящейся акции еще в ноябре, и кончается тем, что органам госбезопасности поручено (кем? Неужто горкомом партии? Впрочем, вполне возможно: на дворе 1965 год, роль ГБ в партийно-государственной иерархии невысока, и территориальные управления фактически находятся в двойном подчинении: центрального аппарата Комитета госбезопасности и местной партийной власти) выявить “инспираторов” митинга.

В общем, если, закрыв “шапки” и подписи, предложить неискушенному человеку определить, какая из записок принадлежит партийному функционеру, а какая чекисту, тот наверняка ошибется.

Весь этот ведомственный пинг-понг не имеет особого значения для нашей темы и интересен лишь одним: и Семичастный, и Егорычев предлагают высшему руководству страны (к которому они и сами принадлежат) совершенно неадекватные объяснения событий 5 декабря и, соответственно, неадекватные меры реагирования. Неважно, что было тому причиной, — недостаток концептуального мышления или просто приоритет ведомственных интересов для авторов обеих записок. Важно другое: власть в целом, власть как механизм, столкнувшись с новым для себя вызовом, которому в дальнейшем предстояло многое определить во внутренней (а отчасти и во внешней) политике режима, оказалась не в состоянии даже осознать его как вызов, не говоря уже о том, чтобы осмысленно реагировать на него. (Интересно, что реакции советской власти на проблему диссидентской активности будут отмечены фатальным дефицитом осмысления вплоть до конца существования как диссидентства, так и самой советской власти.)

В этом контексте особняком стоит четвертая из публикуемых записок, отправленная в ЦК двумя днями позже вождем советского комсомола С.Павловым. В определенном смысле события 5 декабря входили и в его компетенцию: ведь митинг-то был по преимуществу молодежным. Конечно, в отчете Павлова, написанном гораздо более энергичным и живым языком, чем предыдущие, также присутствует ведомственный интерес, скорее даже ведомственный гонор: отмечены “быстрые и умелые действия” оперотряда МГК ВЛКСМ, а также роль работников ЦК и МГК ВЛКСМ в “беседах” с теми, кто был задержан на площади. О КГБ вообще ни звука, как будто его и нет. В записке — со скрытой гордостью — представлены собранные его организацией данные о большей части задержанных (в текстах Егорычева и Семичастного подобные сведения присутствуют в гораздо меньшем объеме). И самое главное, Павлов не пытается уклониться от оценок случившегося. Он предлагает рассматривать митинг в определенном событийном контексте — как очередную враждебную акцию антисоветчиков-смогистов, за которыми еще и не такое числится (вплоть до попыток создания террористической организации). Он характеризует митинг резко и определенно — как “заранее и тщательно продуманную антисоветскую провокацию”, утверждая при этом, что за спинами душевнобольных организаторов стоят “более матерые мерзавцы”. Кто? Не выяснено. Впрочем, важнее, видимо, кем не выяснены столь важные обстоятельства подготовки “антисоветской провокации”. Павлов указывает и причины, сделавшие возможным проведение публичной антисоветской акции в центре столицы — “безнаказанность” антисоветчиков, по отношению к которым вновь и вновь применяются лишь меры “профилактики”. И, наконец, он делает решительный вывод: “Профилактические действия среди организаторов этого сборища вряд ли возымеют воспитательное значение”. Иными словами, Павлов предлагает перейти к уголовным репрессиям.

Слово “профилактические” в данном контексте имеет вполне определенное значение: с апреля 1959 года именно “профилактирование антисоветских проявлений” было провозглашено основной задачей КГБ. Павлов, по существу, призывает пересмотреть эту хрущевскую установку.

Перед нами — сжатый конспект программы новой, жесткой карательной политики, направленной не на контролирование “антисоветских проявлений”, а на полное их искоренение. Была ли эта программа принята брежневским руководством? На тот момент, судя по дальнейшему развитию событий, в том числе и по отношению к замешанным в событиях 5 декабря, — нет, не была. Да и в дальнейшем — и после учреждения в КГБ 5-го управления, нацеленного на борьбу с “идеологической диверсией”, и даже много позднее, с приходом Андропова к политической власти, — оперативные меры по “профилактированию” по-прежнему количественно преобладали в работе органов госбезопасности над арестами по политическим обвинениям.

Расправа со студентами МГУ, замешанными в “дело 5 декабря”, проводилась именно по линии “профилактирования”, против которой так горячо выступил секретарь ЦК ВЛКСМ. Ирония ситуации состоит в том, что заниматься этим “профилактированием” пришлось как раз комсомольской организации университета — разумеется, под руководством партийной организации и кураторов из КГБ.

* * *

Чтобы рассказать о репрессиях против организаторов и участников митинга 5 декабря, мы использовали два типа источников: интервью (прежде всего с теми, кто пострадал от преследований) и архивные материалы (в основном протоколы заседаний комсомольских и партийных организаций МГУ, а также еще несколько любопытных документов, имеющих, как нам кажется, отношение к делу). Кроме того, мы включили в эту главу коротенький рассказ А.Вольпина о посещении им МГУ и несколько сообщений зарубежной прессы о происходившем в Москве.

Разумеется, собранный нами материал не исчерпывает тему.

Во-первых, на площади были не только студенты МГУ. Достоверно известно, что там находились студенты и аспиранты как минимум еще шести высших учебных заведений: МГПИ им.Ленина (Наталья Шухт), МЭСИ (Галина Носова), Театрального училища им.Щукина (Валерий Бугорский), МАИ (аспирант В.Черешкин), Школы-студии МХАТ (мы не знаем ни одного имени) и Историко-архивного института (Ю.Галансков). Однако проработки, проходившие в этих учебных заведениях, если и имели место, то не стали достоянием гласности.

Во-вторых, и в МГУ по большей части нам называли тех, кто учился на филфаке. Помимо этого были названы имена трех студентов с факультета журналистики, одного — с биолого-почвенного факультета и одной студентки исторического факультета. Мы не можем поручиться, что в архивах не лежат еще два десятка дел, в которых обнаружатся сведения об отчислениях или исключениях из комсомола студентов других факультетов МГУ или других московских вузов. Это маловероятно (листовки распространялись в старом здании на Моховой, где помещались именно журфак и филфак, а что касается студента-биолога, то имеются основания предполагать, что он-то листовки и распространял), но не исключено.

Есть, однако, и соображения иного рода.

Мы не можем быть уверены, что те или иные трудности, возникавшие у студентов, не подвергшихся персональному разбирательству, не связаны с их участием в демонстрации 5 декабря. Незачеты, переэкзаменовки, ограничения при распределении, сложности с поступлением в аспирантуру, — все это, конечно, могло быть вызвано естественным стечением обстоятельств. Но вполне вероятно, что истинная причина регулярных неприятностей заключена в некой папочке, надежно запертой в сейфе университетского спецотдела. Иногда тайна неожиданным образом всплывает на свет — примером тому трагикомическая история, описанная Л.Поликовской. А в ее личном деле в МГУ эта история не оставила никаких следов — лишь два пожелтевших “корешка” для зачета по истории КПСС: от 21 января 1966 года (“незачет”) и от 17 февраля (“зачет”).

И даже через много лет после окончания вуза пятно политической неблагонадежности могло сказываться на карьере ученого, особенно — гуманитария.

Все это надо иметь в виду при чтении протоколов заседаний партийных и комсомольских организаций. Зачастую мы обнаружим там вовсе не героическое поведение. “Декабристы”, поставленные лицом к лицу с напористым партийно-государственным хамством, как правило, терялись. Неумело лгали, жалко каялись, впадали в истерику, всеми средствами пытались дистанцироваться от митинга и его целей, иногда даже называли имена других людей.

Меры наказания, грозившие участникам демонстрации, были, по нашим понятиям, не слишком серьезны. Собственно говоря, все, по-видимому, было решено на высшем уровне, и не исключено, что еще до 5 декабря. Осторожно-консервативная позиция Семичастного (докладная записка которого в ЦК в части выводов выдержана вовсе не в людоедских тонах) возобладала над революционными предложениями Павлова; во всяком случае все, что происходило зимой 1965/66 учебного года в МГУ, вполне укладывается в формулу “усиления политико-воспитательной работы в вузах”. Излишне рьяное поведение партийно-комсомольских начальников низшего ранга (кроме руководителей комсомольских “первичек”) и академических бонз филфака и журфака можно оценить, пожалуй, как попытку быть святее Папы. И все же сам факт, что все студенты, замеченные 5 декабря на Пушкинской площади, были исключены из комсомола, но при этом никого не отчислили из университета (кроме Дранова; но, что дозволено студенту — не дозволено аспиранту), демонстрирует сказочный либерализм эпохи. Невозможно представить себе, чтобы тремя-четырьмя годами позже студент, исключенный из ВЛКСМ за политический проступок, не вылетел бы немедленно с “волчьим билетом” из вуза!

В этих обстоятельствах знакомство с партийно-комсомольскими протоколами нельзя не предварить неким общим замечанием.

На наше восприятие подобных документов наложило отпечаток многолетнее противостояние диссидентов и карательных органов. Ставкой в этой борьбе была чаще всего не более или менее успешная научная карьера, а свобода, и непокорным грозили многолетние лагерные сроки. В этих экстремальных условиях не только сложилась определенная мораль, содержащая жесткие требования и нравственные запреты, — выработались приемы поведения при столкновениях с властью. Но все это произошло уже после 1965 года!

Те, кто пришел на площадь 5 декабря, в большинстве своем вовсе не собирались посвятить жизнь героической борьбе с тоталитарным режимом. Кого-то привело туда любопытство, кого-то — не очень-то глубоко осмысленное сочувствие целям митинга. В этом многообразии легко не заметить гражданские чувства, к которым, собственно, и апеллировало “Гражданское обращение”. Было бы ошибкой судить о том, что привело студентов на площадь, основываясь на партийно-комсомольских протоколах. К сказанному ими во время проработок следует подходить с неменьшей осторожностью, чем к показаниям подследственных и подсудимых, какой бы пародией на следствие и суд ни казалось рассмотрение персональных дел комсомольцев. И нельзя забывать главное — они все-таки были на площади.

По прошествии какого-то времени многие, следуя примеру диссидентов, научились противостоять грубому давлению власти. Несомненно, что диссиденты расширяли границы общественной свободы не столько для себя, сколько для всего общества. И не только свободы поступка (перефразируя излюбленные юридические обороты А.Вольпина — “материальной свободы”), но и свободы поведения (“процессуальной свободы”).

Мальчики и девочки, которых вызывали на правеж зимой 1965/66 года, стали первыми. И никаких диссидентов перед ними не было. Они были сами себе диссиденты.

Вместо эпилога. Год 1966-й и другие

Год, прошедший после “митинга гласности”, усугубил взаимное отчуждение власти и общества. Система, столкнувшись с новой проблемой, предпочла решать ее привычными методами принуждения и репрессий.

Строго говоря, основное требование демонстрантов 5 декабря было удовлетворено — Синявского и Даниэля судили с соблюдением норм процессуального права. Подсудимые имели адвокатов и сами могли выступать в свою защиту. Слушания объявили открытыми, и в Союзе писателей можно было получить пропуск в зал суда. Процесс сопровождался многочисленными публикациями в прессе.

Однако почему-то торжество правосудия (4) и гласности не удовлетворило общественное мнение. Многочисленные индивидуальные и коллективные протесты против приговора доказали: гласность, даже в форме официальных партийных материалов, не идет на пользу этому политическому режиму и не вносит успокоения в умы — скорее наоборот.

Александр Гинзбург собрал доступные ему документы, связанные с делом Синявского и Даниэля, и составил из них документальный сборник — “Белую книгу”. Сборник разошелся в множестве машинописных копий по стране, был официально отправлен составителем в Президиум Верховного Совета СССР, передан за границу и там издан. О “Белой книге” можно говорить долго; в каком-то смысле она была таким же этапным событием для становления общественного самосознания, как за год до нее “митинг гласности”. Однако для нас важнее всего, что появление этого сборника очень многие восприняли как ответный удар, как знак того, что отныне последнее слово не всегда принадлежит государству.

А как реагировала власть на эти новые формы гражданского протеста?

Радикально-репрессивный вариант ответа, предложенный после 5 декабря 1965 года первым секретарем ЦК ВЛКСМ С.Павловым, так и не был принят (во всяком случае, в полном объеме). Но в борьбе с теми, кого позднее назовут диссидентами, уголовно-репрессивная компонента стала играть все более заметную роль. И не кто иной, как Семичастный, которому в декабре 1965-го косвенно оппонировал Павлов, уже летом 1966-го, за год до своего ухода с поста председателя КГБ, инициировал принятие на вооружение новых “правовых” инструментов уголовной репрессии против инакомыслия (прежде всего против открытых и публичных его проявлений) — статей 190.1, 190.2 и наиболее важной для нашей темы статьи 190.3 Уголовного кодекса РСФСР (5). Причем в совместной с Генпрокурором СССР Р.Руденко записке в ЦК от 8 июня 1966 года он обосновывает необходимость введения ст.190.3 именно опытом 5 декабря.

В своем замечательном эссе “Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?” А.Амальрик очень точно определил смысл деятельности диссидентов как попытку освоить некую “серую зону”, лежащую между областью категорических запретов и пространством заведомо дозволенного. Идея организаторов демонстрации 5 декабря 1965 года состояла в том, что основой разграничения является закон, и только закон. Ну что ж, — ответила власть, — закон так закон. Вот вам статьи 190.1, 190.2 и 190.3, если вы так настаиваете.

Общественное мнение этот ответ не удовлетворил.

Мы приводим фрагменты служебной переписки, связанной с разработкой и принятием новых “политических” статей УК, а также два материала, иллюстрирующих общественную реакцию на это правовое новшество. В первом из них — листовке, подписанной “Движение 5 декабря”, — эта реакция выражена отчасти традиционным способом, в форме подпольной и анонимной инициативы (хотя в самом тексте уже говорится о праве и легальности). Второе — открытое обращение группы деятелей науки и культуры к сессии Верховного Совета СССР — демонстрирует уже принципиально иные, чисто диссидентские, в классическом смысле этого слова, формы гражданского протеста, порожденные опытом петиционной кампании 1965–1966 годов вокруг дела Синявского и Даниэля (кстати говоря, это письмо является, кажется, первым актом публичной гражданской активности А.Д.Сахарова).

22 января 1967 года у памятника Пушкину вновь прошла демонстрация протеста — уже третья по счету (вторая состоялась 5 декабря 1966 года, в годовщину “митинга гласности”). Она была вызвана арестами, проведенными КГБ тремя днями ранее (6), но демонстранты выдвинули и более общее требование — отменить антиконституционные статьи 190.1–190.3.

На этот раз пятеро участников демонстрации были арестованы (7). Проявилось ли здесь своеобразное чувство юмора руководства госбезопасности или, наоборот, полное отсутствие воображения, но арестованным предъявили обвинение именно по тем статьям УК, против которых они протестовали. А на следующий день арестовали и Гинзбурга.

Именно к этому времени относятся строки Натальи Горбаневской (8):

Страстная, насмотрись на демонстрантов.

Ах, в монастырские колокола

Не прозвонить! Среди толпы бесстрастной

И след пустой поземка замела...

Впереди была волна протестов 1968 года, вызванная “процессом четырех” (8) и превратившая разрозненные группы и компании в консолидированное общественное движение. Впереди был один из самых ярких и героических эпизодов этого движения — демонстрация семерых (9) 25 августа 1968 года на Красной площади. Впереди был кризис 1972–1973 годов и возрождение середины 1970-х, когда в Москве и в некоторых республиках возникли специализированные правозащитные ассоциации, группировавшиеся в основном вокруг Хельсинкских групп. Все это сопровождалось более или менее интенсивными репрессиями против правозащитников.

Диалога общества с государственной властью не получилось.

Мы не будем пересказывать здесь все взлеты и падения правозащитного движения в СССР. Рассмотрим лишь сюжет, непосредственно связанный с темой нашего сборника, — традицию ежегодных митингов 5 декабря у памятника Пушкину.

Эти митинги почти ничем не напоминали манифестацию 1965 года — ни техникой организации, ни установившимся ритуалом. Пожалуй, лишь одно обстоятельство оставалось неизменным из года в год: практически полное отсутствие уголовных репрессий против участников митингов (власть ограничивалась созданием помех демонстрантам, кратковременными задержаниями и периодически возобновлявшимися попытками не допустить на площадь некоторых из тех, чье участие в очередном митинге рассматривалось как особенно нежелательное). О причинах такой сдержанности остается только гадать. Каким невероятным ни кажется предположение, что “программа правового воспитания власти” А.Вольпина принесла свои плоды, но даже и это объяснение не стоит сбрасывать со счетов...

В задачи настоящей книги не входит изложение всей истории декабрьских митингов на Пушкинской площади. Мы предлагаем читателю лишь пунктирные свидетельства о них, зафиксированные в выпусках “Хроники текущих событий”, издававшейся с 1968 года. Естественно, в “Хронике” нет ничего о митингах 5 декабря 1966 и 1967 годов (о последнем нам вообще практически ничего не известно).

После октября 1977 года, когда в связи с принятием новой Конституции СССР День Конституции был перенесен с 5 декабря на 7 октября, московские диссиденты также перенесли свой митинг — на 10 декабря, Международный День прав человека. Подробная история этих митингов, до второй половины 1980-х по смысловому наполнению мало чем отличавшихся от митингов 5 декабря, выходит за рамки данного сборника (и уж тем более за пределами нашего повествования лежат бурные митинги на Пушкинской площади эпохи перестройки).

Наиболее существенное отличие последующих декабрьских митингов от манифестации 1965 года состоит в отказе от листовок как способа оповещения. Вообще, “Гражданское обращение” — едва ли не единственный известный нам пример использования листовок для организации коллективных правозащитных выступлений, а не для агитации и пропаганды (10). Возможны два объяснения этого интересного обстоятельства. Первое — оптимистическое: традиционный митинг на Пушкинской площади стал достаточно известен и не нуждался в широком рекламировании. И второе — пессимистическое: правозащитное движение, создав собственную субкультуру, замкнулось само на себя и ограничилось узким кругом тех, кто в нем участвует; неспособность привлечь к себе и к своим акциям широкие слои населения сделала ненужным распространение листовок.

В какой-то степени истинны обе эти трактовки одновременно. Вопрос лишь в том, что понимать под словом “достаточно”.

Сложившаяся традиция очень быстро отвергла также плакаты и выступления. Как показал опыт уже 1965 года, власти все равно не дали бы развернуть плакаты и не допустили бы выступлений. Кажется, единственное исключение из этого правила — речь П.Григоренко (11), произнесенная им на митинге 1976 года. Зато почти сразу возник новый обычай: несколько минут молчания с непокрытыми головами, подобно тому, как это принято делать на похоронах. Этот трагический оттенок соответствовал пафосу противостояния, борьбы, которая не обходилась без жертв.

Действительно ли эта борьба завершилась победой права — покажет будущее.

Примечания

1. Аббревиатура “СМОГ” расшифровывалась участниками объединения по-разному: от тривиального “Смелость, мысль, Образ, Глубина” до эпатажного “Самое Молодое Общество Гениев”.

2. В мемуарах и исторической литературе тексты лозунгов приводятся с разночтениями . В отношении первого плаката авторы утверждают, что речь шла о “лишении соцреализма девственности”. На эту неточность нам указала Ю. Вишневская.

3. Буковский В. И возвращается ветер… М.: Демократическая Россия, 1990. С. 194.

4. Один из репортаже Ю. Феофанова в газете “Известия” так и назывался: “здесь царит закон” (Известия. 1966. 11 февраля).

5. В уголовные кодексы прочих союзных республик эти статьи вошли под другими номерами.

6. Были арестованы Ю. Галансков, А. Добровольский, В. Лашкова и П. Радзиевский (последнего вскоре отпустили).

7. В. Буковский, И. Габай, В. Делоне, Е. Кушев, В. Хаустов. Позже Габай был освобожден “по недостатку улик”. Остальные предстали перед судом: весной был осужден на 3 года лагерей Хаустов, в августе тот же срок получил Буковский; Делоне и Кушев, которых судили вместе с Буковским, получили условные сроки.

8. Горбаневская Наталья Евгеньевна, поэт, переводчик, публицист. Участница демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади (см. ниже). В 1968 году основала “Хронику текущих событий” - машинописный информационный бюллетень правозащитников – и была его бессменным редактором до момента ареста в декабре 1969. Содержалась в спецпсихбольнице до 1972. В 1975 эмигрировала. Живет во Франции.

9. Дело Ю. Галанскова, А. Гинзбурга, А. Добровольского и В. Лашковой слушалось в Московском городском суде в январе 1968. Всем обвиняемым была предъявлена ст. 70 УК РСФСР (“антисоветская пропаганда”); приговор соответственно – 7, 5, 2 и 1 год лагерей.

10. Демонстрация протеста против советского вторжения в Чехословакию. В ней участвовали К. Бабицкий, Т. Баева, Л. Богораз, Н. Горбаневская, В. Делоне, В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг. Все демонстранты были задержаны. Двоих – Баеву и Горбаневскую – отпустили в тот же день; остальные были арестованы. Файнберга признали невменяемым и отправили на принудлечение. Делоне и Дремлюга получили лагерные сроки; Бабицкий, Богораз и Литвинов – соответственно 3, 4 и 5 лет ссылки. “Демонстрацией семерых” ее называют потому, что Т Баеву обычно не причисляют к участникам демонстрации.

11. Разумеется, это утверждение применимо лишь к специфически диссидентским публичным коллективным акциям (митинг, демонстрация, голодовка). Организаторы же многочисленных забастовок этого времени прибегали к использованию листовой довольно часто.

12. Григоренко Петр Григорьевич (1907 - 1987), генерал-майор. В 1964 арестован КГБ за попытку создания подпольной организации. Разжалован в рядовые, признан невменяемым, до 1965 в психбольнице. В 1967 – 1969 один из наиболее известных и авторитетных деятелей диссидентского движения. Вновь арестован в 1969, помещен в спецпсихбольницу. Освобожден в 1974. Член Московской и Украинской Хельсинских групп (с 1976). В 1977, во время зарубежной поездки, лишен советского гражданства. Жил в Нью-Йорке. В 1990 Указом Президента СССР ему посмертно возвращено советское гражданство; в 1993 Указом Президента РФ П.Г. Григоренко посмертно восстановлен в звании генерал-майора.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.