19 марта 2024, вторник, 12:46
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

Лекции
хронология темы лекторы

Реванш социальной истории

Мы публикуем расшифровку лекции доктора исторических наук, завотделом Западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени Института всеобщей истории РАН, директора Российско-французского УНЦ исторической антропологии им. М. Блока РГГУ, члена-корреспондента РАН, ответственного редактора ежегодника "Средние века" Павла Юрьевича Уварова, прочитанной 17 февраля 2010 года в Киеве, в «Доме ученых» в рамках проекта «Публичные лекции «Політ.UA».

«Публичные лекции Політ.UA» — дочерний проект «Публичных лекций «Полит.ру». В рамках проекта «Публичные лекции «Політ.UA» проходят выступления ведущих ученых, экспертов, деятелей культуры России, Украины и других стран.

См. также:

Текст лекции

Павел Уваров (фото Алексея Собчука)
Павел Уваров
(фото Алексея Собчука)

Я занимаюсь, к сожалению, историей не современной, не украинской и даже не российской, я занимаюсь французской историей. В России меня называют специалистом по Средневековью, но согласно французской номенклатуре я – «сезьемист», специалист по XVI веку. В качестве основного источника для моей последней монографии у меня были нотариальные акты, я изучал французское общество ХVI века. Еще одна моя специализация – это история университетов – средневековых в первую очередь, но также и более современных, вплоть до сегодняшнего дня. И, наконец, третья ипостась, в которой я сегодня предстаю, – я редактор второго (и отчасти третьего) тома издания, которое называется «Всемирная история». Может быть, многие из вас видели массивные зеленые тома советской «Всемирной истории», которые начали издавать еще в 50-е гг. прошлого века. Это было грандиозное издание, на него работало много академических институтов. Заведомо могу сказать, что то, что выйдет сейчас, будет значительно скромней, всего шесть томов, без привлечения солидных ресурсов, без планового межинститутского сотрудничества. Но главный дефицит заключается в отсутствии сценария, стрежневой идеи, которая была вполне очевидна в советской «Всемирке», где эту роль играл рассказ о всемирно-историческом закономерном развитии и смене общественно-экономических формаций. Тем более что само по себе наше предприятие многим представляется анахронизмом – ведь время «больших рассказов о прошлом» или «больших нарративов», как многие считают, давно прошло. Да если и писать эту историю сейчас, то как – как политическую историю? Как историю социальную? Но ведь это же все давно устарело! – говорят нам.

И все-таки я думаю, что социальная история вполне может быть таким вот «стержнем» для нашего сценария.

Все слышали словосочетание «социальная история» много раз. Определить социальную историю очень сложно, потому что она как бы все и ничто. Наверно, можно сказать так: историю некоторые не считают наукой, ведь она долгое время и не была наукой. Но другие все-таки ее наукой считают. И вот те люди, которые считают ее наукой, говорят, что в основе ее лежат если не законы, то хотя бы некоторые закономерности, регулярности, именно это позволяет нам сравнивать историю с наукой. Интересная была полемика в самом начале ХХ века во Франции между двумя учеными: Шарлем Сеньобосом – известным историком, одним из авторов учебника «Введение в изучение истории» – и Франсуа Симианом, по образованию экономистом и сторонником социолога Эмиля Дюркгейма. Сеньобос говорил, что история в отличие от социологии (она тогда только-только рождалась) занимается чем-то уникальным, неповторимым, единичным – вот это уникальное и составляет предмет исследования историка. Симиан возражал, что если история хочет быть наукой, она должна заниматься как раз именно тем, что не уникально, что повторяется, что закономерно, она должна заниматься подсчетами, выстраивать серии фактов. Эта полемика имела большое эхо, и потом о ней не раз вспоминали. Во Франции историю по Сеньобосу называли «историзирующей историей», а по Симиану – историей «социологизирующей». Таким образом, те люди, которые настаивают на повторяемости, закономерности исторического процесса, как правило, апеллируют к социальной истории. Поэтому в самом термине «социальная история» что-то позволяет утверждать, что те, кто ею занимаются, подходят к истории как к изучению неких закономерных процессов, т.е. как к науке, хотя и не такой, как физика или химия.

Поскольку нахожусь на гостеприимной киевской земле, то обращусь к примеру замечательного историка, профессора университета св. Владимира Ивана Васильевича Лучицкого. Когда-то, еще в 70-е годы XIX века, он занимался такой важной темой, как религиозные войны во Франции. Здесь, в Киеве, вышли две его интересные книги, где он предложил совсем новую по тем временам интерпретацию этого события. Он говорил, что этот религиозный конфликт по сути своей явился борьбой двух социальных сил. С одной стороны были силы, заинтересованные в укреплении абсолютной монархии и строительстве централизованного государства, с другой – силы феодальной аристократии, встревоженной потерей своих привилегий, своей власти, своих земель. Аристократия свое недовольство выражала то в форме кальвинизма, то в форме ультра-католицизма Католической лиги конца ХVI века. Это было новое утверждение, до которого французская историография только начинала «дозревать». До этого не принято было так подходить к религиозным войнам. Его работы имели большой успех не только в России, но и во Франции. Позже И. В. Лучицкий написал другой капитальный труд, уже посвященный Французской революции, точнее – положению французского крестьянства накануне Революции. Он хорошо знал французские региональные архивы (в ту пору русских профессоров часто отправляли в командировки) – и его книга стала событием как для российских историков, так и для французских. Лучицкий, представитель страны, где аграрный вопрос был чрезвычайно актуальным, стал одним из создателей русской исторической школы, чрезвычайно востребованной в Европе. Никогда себя так не называя, он был характерным представителем тех, кого во Франции называли «социологизирующими историками», а мы назовем историками социальными: важное событие – в одном случае Религиозные войны, в другом – Французская революция – должно иметь важные причины. И это не козни Екатерины Медичи или дурное поведение Марии-Антуанетты, а причины настоящие, глубинные, социальные – в одном случае борьба феодальной аристократии за свои привилегии, в другом – борьба крестьян за свою землю. Я намеренно упрощаю проблему, чтобы показать кредо социальных историков. Понимая, что история занимается изменениями и событиями, они прежде всего обеспокоены тем, чтобы найти причины этих событий, и ищут их в социальной структуре, в тех противоречиях, которые существуют между социальными группами.

В широком смысле слова социальная история существовала с давних пор – возможно, уже Фукидида можно назвать «социальным историком», и уж, конечно, ими были такие историки позапрошлого века как Гизо, Соловьев или Грушевский, предлагавшие определенные социальные интерпретации описываемых событий. Но в узком смысле слова социальная история явилась порождением ХХ века. Что я имею в виду?

Приступая к описанию таких событий, как Французская Революция, Религиозные войны или, например, опричнина, историки начинали с вопроса о причинах этих событий и ответ искали в социальной структуре и в порождаемых ею социальных противоречиях. Ну, а затем уже могли переходить к политическим коллизиям. Но с течением времени предварительные поиски стали занимать все больше времени, пока, наконец, не появился особый тип историков, которые уже основное свое внимание уделяли тому, что искали причины, описывая социальные структуры. У них уже просто не доходили руки до разговора о событиях. Появлялись труды, которых становилось все больше и больше, где уже никакой истории в старом смысле этого слова не было. Там не было событий, там не было поступков каких-то личностей, но там было описание социальной структуры – очень детальное, дотошное. Чем больше было этих описаний, чем больше было графиков, таблиц, тем лучше считалась работа. Я помню похвалу, которую воздал мой коллега, взяв в руки мою первую монографию: «Хорошая книжка – таблиц много!» И я был тогда очень горд, потому что действительно таблиц было много, это была настоящая книга, не какой-нибудь сборник анекдотов, но такое вот социальное исследование. Очень крупный французский историк середины ХХ в. Эрнест Лабрус любил выражение: «тяжелая материя социального». Вот что представляло главный интерес – социальные структуры. И время 50-х – 60-х годов ХХ в. было звездным часом такой историографии во Франции, да в какой-то степени – и в нашей стране тоже. Историки изучали общество. Идеальным источником для изучения общества французского общества ХVI-ХIХ вв. были как налоговые описи, позволявшие использовать статистические методы, так и нотариальные акты, еще более богатый источник. С одной стороны, акты отражают реальную жизнь во всем ее многообразии, а с другой – унифицированы в соответствии с определенными юридическими нормами. А сохранность парижских нотариальных актов уже для ХVI в. очень хорошая. И вот они становятся предметом исследования множества историков. Команда, собранная Лабруссом, призвана обследовать все французские архивы, чтобы составить «коллективный портрет» основных классов французского общества Старого порядка и ХIХ века. У них были серьезные оппоненты из школы консервативного историка Мунье, которые возражали: «Нет, вы не правы, потому что общество старого порядка ХVII-ХVIII вв. на классы не делилось, оно делилось на «orders» – группы, которые объединены престижем, которые отделяются друг от друга по своей социальной функции». Но и эти историки создали команду, которая обрабатывала нотариальные акты (в особенности – брачные договоры), чтобы описать все французское общество, понять реальную структуру его и, соответственно, выявить существующие противоречия, которые способны объяснить Французскую революцию, Религиозные войны и другие события. Таким образом, и «левые», и «правые» историки сходились в том, что можно и нужно воссоздать реальную социальную иерархию (не ту, которую рисовали идеологи того времени, а «настоящую», свободную от «лжи слов»). Весь вопрос был только в принципах классификации – школы Лабрусса и Мунье яростно спорили между собой на знаменитых коллоквиумах, собираемых в средине 60-х годов в Сен-Клу, в пригороде Парижа.

Это был период триумфа социальной истории, причем для нее был характерен эссенциализм – т.е. убежденность в том, что социальные группы существуют реально, их «можно потрогать». Вот реально есть группа «рыцарей», есть «дворянство мантии» (аноблированные чиновники), есть буржуа, и человек либо в силу своего рождения, либо в силу социального или имущественного положения принадлежит к той или иной группе. Если тщательно поработать с социальной структурой, то всех людей можно разложить по тем или иным ящикам, опишем все эти ящики – опишем все французское общество. Еще одной характерной чертой историков той поры было стремление объяснять все изменения в обществе внутренними, а потому закономерными и предсказуемыми причинами. Доходило до парадоксальных вещей: Черная смерть 1347-1349 гг., пандемия чумы, опустошившая Европу, была завезена с востока вместе с крысами на генуэзских кораблях, шедших из нынешней Феодосии. Вроде бы фактор исключительно внешний и случайный, как было внешним и случайным для индейцев появление конкистадоров. «Нет, – говорили историки, – дело в том, что общество в это время вступило в фазу кризиса, то ли в силу перенаселенности, то ли от того, что феодальные отношения зашли в тупик. Люди стали недоедать, организм их был ослаблен, и поэтому такая случайная вещь, как эпидемия, неслучайно оказалась такой убийственной».

Это был хороший период для социальных историков. Их ценили. Они чувствовали себя важными и полезными членами общества. Они стремились открыть законы, с помощью которых можно будет не только описывать прошлое, но и предсказывать будущее. Прогностическая функция, давно признаваемая за историей, была как никогда выраженной.

Однако на смену «просто» социальной истории шли работы новой генерации. Новое поколение историков, чьи представители на рубеже 60-70х годов возглавили знаменитый французский журнал «Анналы» (т.наз. «третьи Анналы»), думало не совсем так, как их учителя. Они тоже начинали как социальные историки. Вот, например, Эмманюэль Ле Руа Ладюри, сделавший себе имя как историк-аграрник, долгие годы писал капитальный труд «Крестьяне Лангедока». Эта книга затрагивала большой период с ХIII по ХVIII вв., ходя в ней предпринимались экскурсы и в более отдаленные эпохи. Автор изучал аграрные распорядки, социальные структуры, демографические процессы. Одним из первых среди историков всерьез занялся изучением влияния климатических изменений на общество. Предлагал вернуться к наследию Мальтуса, полагая, что в аграрном обществе плодородие почвы определяло пределы возможного роста населения, и на демографические показатели влияли эпидемии и долгосрочные изменения климата (он первый ввел термин «малый ледниковый период» для времени XVII-XIX вв.). Таким образом, история крестьянского мира с его периодически повторяющимися вспышками насилия, взлетами и голодовками, по сути, является «неподвижной историей», или даже «историей без людей», коль скоро главные изменения вызывались либо климатическими сдвигами, либо микробами. Понятно, что это уже была совсем другая история, требующая иных методов исследования. В 1971 г. Ле Руа Ладюри выступил с программной статьей, в которой помимо прочего утверждал, что «историк будущего будет программистом, или его не будет вовсе», ратуя за «клиометрию» – историю, основанную на применении количественных методов.

Но не надо было верить ему на слово – до сих пор Ле Руа Ладюри не в ладах с компьютером, да и то, что он писал тогда, меньше всего походило на «историю без людей». В 1975 г. вышла его самая известная его книга «Монтайю, окситанская деревня», основанная на источнике, уже давно и хорошо известном историкам. В начале XIV в. инквизиция преследовала еретиков, укрывшихся в одной из пиренейских деревень. Расследование вел очень дотошный инквизитор Жак Фурнье (ставший впоследствии Папой Бенедиктом 12-м), который велел фиксировать абсолютно все показания крестьян, даже и не имевшие прямого отношения к делу. Традиционно этот источник использовался для истории церкви и ересей. Но Ле Руа Ладюри интересовало не это, а уникальная возможность взглянуть изнутри на мир средневековой деревни, на то, что творилось в умах средневековых крестьян. И такую возможность источник давал, коль скоро инквизитор интересовался содержанием самых доверительных бесед, добиваясь ответа на вопрос о том, что говорила о Троице одна кумушка другой. Ничего особенного она не говорила, но мы в итоге узнаем все деревенские сплетни, а также и то, что доверительный разговор шел в тот момент, когда одна собеседница искала паразитов в голове у другой. Выясняется, что крестьяне почти ничего не знают о своем сеньоре, но обеспокоены борьбой семейных кланов, и что неформальным лидером деревни был местный священник – он же глава местных еретиков и страшный бабник. Мы узнаем, что ели крестьяне, как относились к своему жилищу, а также и то, что они, вопреки всем догматам, верили в переселение душ. Жизнь пиренейской деревни обретает статус «тотальной истории», истории, где важным оказывается все – и питание, и семейные отношения и верования людей, и их взаимосвязь с природой.

Когда Ле Руа Ладюри передал рукопись издателю, тот был в нерешительности – текст гигантского объема, лишенный драматургического стержня – рассказа о событиях, казался совершенно неподъемным. Но неожиданно пришел грандиозный коммерческий успех – издание разошлось огромным тиражом, сразу же последовали переводы на иностранные языки. Этот жанр статичной истории оказался востребованным самым широким кругом читателей.

Еще раньше издательский успех пришел к книге «Средневековая цивилизация» Жака Ле Гоффа. В ней он описывал и социальные структуры, но чтобы их адекватно понять, нужно было взглянуть на мир глазами средневековых людей, знать, что творилось в головах людей, как они воспринимали мир, как они чувствовали, какие у них были ценности – не те, о которых писали высокоученые церковные авторы, но те, что молчаливо разделялись всеми на бытовом уровне (так потихонечку рождалось понятие «менталитет», которому было суждено блестящее, хотя и кратковременное будущее). Параллельно в Советском Союзе некоторые историки думали примерно о том же. Арон Яковлевич Гуревич, занимавшийся средневековой Северной Европой, постепенно убеждается в том, что изучение генезиса феодальных отношений – это, конечно, очень важно и нужно, но для того чтобы сделать это правильно, необходимо прежде всего понять систему ценностей людей, их мировосприятие, их картину мира. После злые языки говорили, что он все списал у Ле Гоффа – нет, конечно, он шел к этому своим параллельным курсом на своем собственном скандинавском материале, которого французские историки не знали.

Так потихонечку социальная история трансформировалась в то, что будет называться по-разному: социально-культурная история, новая социальная история, историческая антропология, а то и просто, без ложной скромности, «la Nouvelle histoire» – Новая история или Новая историческая наука.

В 1977 г, выходит словарь «Новая история», под редакцией Жака Ле Гоффа. Это был словарь терминов, где были такие статьи, как «Экономическая история», «Демографическая история», «Историческая психология». Там много всего было, но там не было такой статьи: «Политическая история». И это была не просто забывчивость. Традиционно от истории ждали рассказа о войнах, о деяниях королей или иных политиков. Авторы словаря хотели подчеркнуть, что такая история вообще не должна интересовать «новых историков». Еще Фернан Бродель говорил, что события – это пена на гребне волн, а на самом деле все определяют глубинные морские течения, то есть «история большой длительности» – медленные изменения в экономике, в повседневной жизни людей. Вот почему политическая история представлялась этому авангарду исторического сообщества 70-х гг. чем-то безнадежно устарелым. Причем для этой «настоящей» истории важно было все, а не только эволюция социальных структур. Идeалом была тотальная история, где все на все влияло, где трудно было сказать, какие факторы главные, а какие второстепенные.

Мало-помалу, со значительным «шаговым» отставанием, такие настроения проникали и в советскую историографию.

Павел Уваров (фото Алексея Собчука)
Павел Уваров
(фото Алексея Собчука)

Приведу лишь один пример такой переоценки ценностей. Был такой феодальный институт – прекарий, когда один человек передает все свое имущество другому лицу, а взамен выговаривает себе некие условия. Такие прекарные грамоты были очень важны для марксистской теории генезиса феодализма, вполне в духе социальной истории. Грамота гласила: «я, такой-то, дарую свое имение монастырю такому-то, а за это монастырь разрешает мне пользоваться моим имуществом». Из этого делался вывод: перед нами важный процесс социальной трансформации: свободное крестьянство превращается в класс феодально-зависимых держателей. Крестьяне не в силах самостоятельно вести хозяйство и, теряя свободу, идут под власть сеньора, в данном случае – сеньора духовного. Но «новые» историки, и в особенности Гуревич, обратили внимание на другое: во-первых, достаточно часто выясняется, что прекарные грамоты составляют люди отнюдь не бедные, порой даже имеющие рабов. Во-вторых, они передают имущество не конкретному аббату, и даже не просто монастырю, а тому святому, которому посвящено данное аббатство. Значит, мотивация у человека совсем иная. Он обеспокоен прежде всего спасением своей души, и вот он передает свое имущество, скажем св. Петру, а взамен получает небесное покровительство. Обращение к внутреннему миру средневекового человека в корне меняет представление о социальных процессах.

И таких примеров можно привести множество. Расширение «территории историка» (любимое выражение той эпохи) сулило новые неожиданные перспективы. Так, история Религиозных войн уже не описывалась только как борьба одной социальной группы с другой. Картина становилась более богатой нюансами. На выбор позиции в конфессиональном конфликте могло оказывать влияние множество факторов: если один город высказывался в поддержку религиозной реформации, то его торговый и политический соперник чаще всего предпочитал оставаться верным католицизму. Американская исследовательница Нэнси Релкер обратила внимание на то, если изучать пути распространения реформационных учений, то становится ясна определяющая роль женщин – именно они оказывались наиболее восприимчивы к речам проповедников новой веры, помогали им уйти от преследований, а затем обращали своих мужей и воспитывали своих детей в новом религиозном духе. И такой подход был одним из проявлений того, что чуть позже получит наименование «гендерной истории». Как видим, он сулил большие исследовательские перспективы. Очень внимательно в ту пору стали относиться к проявлениям народной культуры, в них видели не только и не столько проявление социального протеста низов против социального гнета, но особый, «карнавальный». «перевернутый» взгляд на мир (не случайно в конце 60-х и 70-ые гг. на Западе открыли наследие М.М. Бахтина). И вообще это был период, когда западные коллеги очень интересовались тем, как работают советские гуманитарии.

И когда у нас началась перестройка, казалось, что теперь вот эта то ли историческая антропология, то ли новая социальная история придет на смену историческому материализму, и тогда перед историками не будет преград.

Но тут выяснилось, что звездный час западной социальной истории, что старой, что новой, давно миновал.

Еще в 1984 г вышла работа Франсуа Досса «Histoire en miettes” – «История в осколках», – где говорилось, что никакой «тотальной истории» не получается, а единая «территория историка» распалась на массу мелких изолированных участков. Этому есть много объяснений. Одно из них – чисто профессиональное. Возьмем, к примеру, того же А.Я. Гуревича. Он долгое время занимался историей крестьянства – сначала английского, затем – норвежского. Понял, что для того, чтобы создать работающую, недогматическую социальную историю, необходимо обратиться к мировосприятию средневекового человека. В конце концов его поиски приводят к созданию «Категорий средневековой культуры» (1972), и затем он публикует еще массу книг на эту тему, в глубине души по-прежнему полагая, что эти исследования необходимы для понимания средневекового общества в целом. Он снискал себе славу, особенно у молодых историков, которые уже могли не тратить время на изучение прекарных грамот или аграрных распорядков, а уже сразу занимались средневековой культурой. То же можно сказать и о Ле Руа Ладюри – те, кто шли за ним, уже не тратили время в архивах, готовя что-то вроде «Крестьян Лангедока», они сразу изучали ментальность или сексуальность средневекового человека. И это было уже вполне самоценно, и они не считали ни необходимым, ни вообще возможным позже перейти, например, к социально-экономическим проблемам. Общество как целое уже не составляло предмета их интересов.

Другое объяснение относится, скорее, к социологии науки. В науке должна происходить смена поколений, что всегда вызывает известные трудности, когда старшее поколение уходить не собирается. Вот в царской России ввели должности приват-доцентов. Сперва общий курс читал профессор, а во второй половине дня – приват-доцент, которому очень хочется занять кафедру профессора. Он стремится дать какой-то новый взгляд на предмет, доказать, что знания, которые дают в основном курсе, давно устарели. Это повторяется всегда и везде: ученых много, и становится все больше, а мест всегда на всех не хватает, начинается борьба за выживание. Так, например, Жорж Дюби в 50-60-е годы ввел термин «Феодальная революция», при помощи которого объяснял, почему Запад так рванул вперед начиная с XI в. «Феодальная революция» или «феодальная мутация» заключалась в том, что публичная власть, до того принадлежавшая императору, перешла в руки местной знати – возвышающегося класса рыцарей, монополизировавшего и власть, и военную функцию. Наглядным свидетельством этого были многочисленные замки, которыми с данного момента покрывается Европа. Если раньше общество делилось на свободных и несвободных, то теперь – на сильных и слабых, на «работающих» и «воюющих». Это очередное разделение труда приводит к интенсификации производства, и Запад начинает свое уникальное движение по восходящей линии. При том, что видное место в этой теории занимал анализ средневекового менталитета, она по своему типу была порождением классической социальной истории, разыскивая причины важнейшей мутации Запада в глубинных социальных процессах. Эта теория получила широкое распространение, она многое объясняла и была вполне удобна для преподавания. Затем в конце 80-х годов подросло новое поколение медиевистов, которые начинают свергать с пьедестала своих учителей, говоря, что теория «Феодальной революции» многое упрощает, недостаточно подкреплена источниками, что появление новых терминов, на которых эта теория основывалось, на самом деле датируется иной, более ранней эпохой. И потихоньку эта теория утрачивает привлекательность, уступая место сумме более частных и не очень связанных друг с другом объяснений.

Вернемся к объяснению причин Религиозных войн. Многие по-прежнему искали их социальные интерпретации, но каждый выдвигал свою частную версию. Однако все более привлекательными становятся призывы объяснять религиозное религиозным, а не социальным. «Вы считаете, у человека были какие-то социальные, экономические причины выступать против католической веры? Возможно. Но ведь часто бывало так, что когда ему говорили: отрекись от своего учения или ты погибнешь на костре, он выбирал второе. Причем тогда здесь социальные интересы, причем здесь экономика?» Важен лишь внутренний мир человека, его страхи и надежды. И вот появляются работы Жана Делюмо, а позже и Дени Крузе, объясняющего религиозное насилие ХVI в. ростом отчаяния, порожденного страхом приближающегося Светопреставления. Нужна ли для таких интерпретаций социальная история?

Нельзя сказать, что с этого момента все начали объяснять причины Религиозных войн именно таким образом. Прежние концепции никуда быстро не исчезают, люди продолжают разрабатывать их, но мода на них проходит. Правда мы теперь знаем такое явление, как винтаж, старое не стоит списывать со счетов, оно может обрести вторую жизнь.

Важно отметить, что происходила не просто смена одних масштабных концепций другими. Происходило дробление «территории историка». Каждое направление достаточно быстро становилось самоценным и самодостаточным. Если гендерное направление первоначально было призвано лучше объяснить причины, например, Религиозных войн или Октябрьской революции в России (а трудно отрицать, что женский вопрос сыграл у нас очень важную роль), то достаточно быстро гендерной историей начинают заниматься потому, что на это есть спрос, открываются новые кафедры, даются исследовательские гранты. Или, например, столь многообещающие количественные методы. Они становятся все более виртуозными, ими часто занимаются ради того, чтобы ими заниматься. Вот в историческом источнике устанавливается взаимосвязь между двумя переменными, устанавливается коэффициент квадратичной сопряженности – «хи-квадрат». Мы как-то иначе можем взглянуть на исторический процесс, установив эту сопряженность? Вполне вероятно, но по большей части это делается именно затем, чтобы показать, что между данными переменными можно установить взаимосвязь.

И так происходит почти со всеми отраслями исторического знания, везде с 80- годов наблюдается быстрая фрагментация на отдельные отрасли. Но, может быть, я слишком увлекаюсь частными объяснениями, тогда как объяснения могут быть и вполне онтологическими: изменяется мир, в прошлое уходит национальное, в прошлое уходит то, что называют «большими нарративами». Ну, например – история классовой борьбы. Кого сейчас занимает история классовой борьбы? Да и история национального государства – главный сюжет, занимавший французов по меньшей мере сотню лет, в последние десятилетия прошлого начинает уступать историям меньшинств, локальных групп, отдельных семей.

Успехи исторической антропологии объяснялись не только тем, что она заимствовала антропологические (т.е. этнологические) методы исследования, но еще и тем, что в центре ее внимания оказывался человек. И старую социальную историю упрекали в том, что человек в ней выступал по большей части как винтик больших социальных механизмов и процессов. Но вскоре историческую антропологию и историю ментальностей начинают критиковать за то же самое. Есть ментальности – коллективные представления, – есть структуры повседневной жизни, согласно которым люди прошлого жили так-то и чувствовали то-то. Но где сам человек во всей своей индивидуальности, где его свобода выбора? Соперничество между исторической антропологией и микроисторией было перенесено на российскую почву в виде полемики между двумя ежегодниками, издаваемыми в Москве, в нашем Институте всеобщей истории, – «Одиссей. Человек в истории» и «Казус. Индивидуальное и уникальное в истории». В 1998 г. в Москве вышла статья моего коллеги Михаила Анатольевича Бойцова, которая называлась «Вперед, к Геродоту» (потом она перепечатывалась неоднократно, был даже юбилей этой статьи в 2008 году), где он, конечно, эпатируя публику, говорил, что кончилась история, та, которая была в ХIХ и ХХ вв., т.е. та история, которую изучали, чтобы найти какие-то закономерности, позволяющие предсказывать будущее. Но ведь Геродот и Плутарх не для этого писали историю. «Прогностическая функция» история была связана с «великими нарративами» – рассказами о национальных государствах, классах и сословиях, которые и были главными действующими лицами истории. Теперь же, в период глобализации, постиндустриальное общество не нуждается в таких рассказах, читателей занимает соразмерная им история – история отдельных людей, их чувств, символов. На Бойцова ополчились тогда многие. Но он лишь посмеивался и продолжал время от времени публиковать свои провокативные декларации, что не мешало ему выступать с достаточно широкими обобщениями (сейчас он выпустил очень интересную книжку о репрезентации власти, о церемониях, обрядах). Кстати говоря, последняя четверть века продемонстрировала нам триумфальное возвращение политической истории. Когда-то Жак Ле Гофф не включил ее в энциклопедию «новых историков» как нечто безнадежно устарелое, но в 90-х годах сам выпустил громадную биографию короля Людовика Святого. Правда, это была уже другая политическая история, с учетом ментальностей, с учетом символики власти – процессий, церемоний, языка описаний. Вообще, о «языке власти» пишут сейчас очень многие. Как правило, эти историки уверены в том, что они нашли новый нетрадиционный подход, но на самом деле их так много, что оригинальным исследователям впору ходить строем.

Что же касается судьбы прежних больших сюжетов социальной истории, то мне трудно удержаться от цитирования книги моего коллеги Николая Евгеньевича Копосова со звучным названием «Хватит убивать кошек!»: «Кризис истории связан, прежде всего, с распадом основных исторических понятий, базовых категорий нашего исторического мышления. Идеи прогресса, цивилизации, культуры, государства, общества, классов и наций перестали казаться самоочевидными и утратили способность самоорганизовывать социальный опыт. В том числе и опыт исторического исследования. В театре современной истории классы, государства и нации размытой тенью появляются на заднике сцены, но их выход к рампе вызывает свист в зале». Красиво сказано. И, на мой взгляд, сказано неправильно. Достаточно посмотреть на наши страны, где язык не повернется сказать, что национальное не интересует историков. И это отнюдь не только восточноевропейская ситуация.

Но все же, если говорить о традиционных сюжетах социальной истории, не произошло ли с ней за последние четверть века того, что некогда случилось с королем Лиром, все раздавшего дочерям и оставшегося ни с чем?

Из социальной истории когда-то выросла гендерная история, историческая антропология, история ментальностей, микроистория, интеллектуальная история и многое-многое другое. А что осталось у социальной истории сегодня? Изучение классов и сословий? Ну, вообще-то такие книжки продолжают выходить, и многие историки работают так, как будто бы ничего не произошло за последние лет тридцать. Хотя трудно сказать, что именно они сегодня являются главными «звездами» историографии. Задавались ли в этот период историки вопросами о социальной обусловленности крупных исторически событий? Некоторые задавались. Но вот ответы на эти вопросы неожиданны. Выясняется, что Французская революция не была ни буржуазной, ни антифеодальной, ни даже антиабсолютистской. А вот Английской буржуазной революции точно не было, как не было и революции Нидерландской.

Как говорил персонаж в тексте одного из киевских авторов, «чего не хватишься, ничего у вас нет». С социальными причинами Октябрьской революции тоже возникли какие-то сложности. Мало кто ее объясняет как результат борьбы рабочего класса и крестьянства. Возникают сложности и с интерпретацией последней революции – распада СССР – как результата действия социальных процессов. Егор Тимурович Гайдар, царство ему небесное, писал, что Советский Союз распался из-за резкого изменения цен на нефть, вызванного тем, что американцы сумели договориться с Саудовской Аравией, резко опустили планку – и все. Здесь нет места социальным процессам. А Борис Олейник говорил, что Советский Союз распался, потому что Горбачев – антихрист, о чем свидетельствует его родимое пятно.

Нужны ли тогда вообще понятия старой социальной истории, не говоря уже об истории социально-экономичской? Интересны ли они кому-нибудь? В 2005 году по инициативе А. Я. Гуревича в нашем институте собрали круглый стол на тему «Феодализм перед судом историков». Одни говорили, что надо, наконец, забить осиновый кол в могилу феодализма, потому что это понятие никому не нужно, никто им не хочет заниматься. Другие вообще сомневались в целесообразности этого мероприятия: «Ну, кто на него придет, раз понятие отмерло само собой?» Однако в зал набилось более ста человек. Вдруг выяснилось, что это очень востребованное понятие, все хотели знать, что же такое феодализм, как его понимают сейчас. Весь вопрос в том, готовы ли сегодняшние медиевисты искать на него ответ. Ну ладно, феодализмом я вас не буду мучить, зайдем с другого конца.

Я вам сейчас покажу совсем новую книжку: Борис Николаевич Миронов, «Благосостояние населения и революция в имперской России». Автор – один из самых известных специалистов по имперской России, автор книги «Социальная истории России имперского периода», хорошо встреченной на Западе, и весьма неоднозначно – в России. И вот его новая книга с очень большим количеством таблиц, графиков и пр. Он цитирует моего любимого Ле Руа Ладюри, который еще в 1969 году опубликовал работу, где он обследует столь распространенный в ХIХ веке источник, как результаты обмеров французских новобранцев, доказывая, что их физические параметры изменялись в зависимости от благосостояния населения. А для России подобных источников сохранилось много, особенно для последнего ее периода. Физические данные рекрута или призывника зависят и от его детства, пренатального периода, от того, как питались его родители, и от того, как питался он сам в самом нежном возрасте. Анализ массового материала показывает, что русский рекрут растет, становится сильнее, здоровее, до самого 1914 года. Миронов – человек с базовым экономическим образованием, – конечно, проверяет эти наблюдения другими выкладками. У него есть своя общая концепция, и он не скрывает своей задачи – «нормализовать» историю России, показать, что Россия развивалась однотипно с другими европейскими странами, в ней шел процесс модернизации, конечно, окрашенный в специфические краски, но в целом вектор прогрессивного развития не вызывает у него сомнений. И накануне революции не было никакой «мальтузианской петли» или аграрного кризиса, и вымирания деревни, вопреки писаниям «большевистских авторов». Он, кстати, оспаривает справедливость обвинений министра финансов Вышнеградского в т.наз. «человеконенавистническом» лозунге, выдвинутом им перед угрозой голода 1891 г.: «Недоедим, а вывезем!» Неурожаи и недоедание имели место, но не шли ни в какое сравнение с тем, что обрушится на СССР в 20-е, 30-е и 40-е гг. Не буду сейчас утомлять вас подробностями. Прочитайте эту книгу. Посмотрите, кстати, на обложку, сразу ясно, как жил российский народ.

(Показывает обложку книги. На ней – репродукция картины Кустодиева с изображенной на ней пышнотелой купчихой за чаепитием).

Правда, Кустодиев рисовал эту купчиху в 1918 году, выражая, тем самым ностальгию по минувшему миру. Но, с точки зрения Б.Н. Миронова, не было социально-экономических причин для русской революции, таких, как обезземеливание крестьянства, аграрное перенаселение, обнищание рабочих. Непосредственной причиной революции явилась борьба за власть между разными группами элит – или между властью и контрэлитой.

Лежит ли работа Б.Н. Миронова в области социальной истории? Безусловно, несмотря на то, что ответы на традиционные вопросы у этого автора выглядят отнюдь не традиционно. Но, может быть, перед нами один из последних воинов на поле социальной истории (он начал публиковать свои работы свыше сорока лет назад), и оттого среди его противников много не только историков с богатым советским опытом, но и куда более молодых исследователей?

И вот здесь происходит самое интересное. Потому что наиболее ожесточенными критиками концепции Б.Н.Миронова оказываются сравнительно молодые исследователи, связанные с журналом издающемся по-английски, «Клиодинамика», «Сliodynamics». ( Надо сказать, что это один из редких примеров востребованного во всемирном масштабе «продукта» российских современных историков). Среди ярых критиков Миронова – Сергей Нефедов из Екатеринбурга, выступающий как специалист по долговременным демографическим процессам. Он тоже помещает в свое исследование множество таблиц, рисует кривые Гаусса, гиперболы и параболы и приходит к совершенно противоположному выводу о наличии в пореформенной России ярко выраженного аграрного кризиса, вызванного перенаселением. Этот сюжет, казалось бы, традиционной социально-экономической истории порождает сегодня полемику, и какую бурную! Приведу лишь один из заголовков одной из ответных реплик Миронова: «Ленин жил, Ленин жив, но вряд ли будет жить».

Сергей Турчин, главный редактор «Клиодинамики», работающий в США, втягиваясь в полемику, говорит, что пореформенная Россия столкнулась не с «мальтузианской петлей» избыточного роста крестьянского населения, а со структурно-демографическом кризисом элит, с перепроизводством элиты. На примерах многих аграрных обществ Средневековья автор прослеживает циклы, венцом которых являются подобные кризисы,

Коллектив таких «макроисториков» состоит из весьма интересных людей. Не могу сказать, что они существенно влияют в данный момент на климат профессионального сообщества историков в России, но они весьма активны и неплохо известны в англоязычных странах, причем выступают с самыми неожиданными теориями, относящимися к самым разным регионам, периодам, проблемам. Но то, что их объединяет, помимо использования математических методов, – вера в то, что в истории действуют законы, и что исследователи призваны устанавливать корреляции между различными сериями явлений.

Сейчас я покажу книжечки (достает с десяток книг).

Одна из них прямо так и называется: «Законы истории. Математическое моделирование развития Мир-Системы. Демография, экономика, культура. 2-е изд. М.: КомКнига/URSS, 2007 (совместно с А.В. Коротаев, А. С. Малков и Д. А. Халтурина).

Можно сказать, что эти авторы так или иначе, я бы сказал, стилистически связаны с «клиодинамикой». Вот коллектив трех авторов – арабиста А.В. Коротаева, В.В.Клименко, введшего в оборот термин «историческая климатология», и специалиста по синегетическим подходам Д.Б. Пруссакова. (Показывает одну из книг: Коротаев А.В., Клименко В.В., Пруссаков Д.Б. Возникновение ислама: социально-экологический и политико-антропологический контекст. М.: O.Г.И., 2007)

Ни много, ни мало, они объясняют, как возник ислам и почему он возник. Возник он, потому что в Индонезии в VI веке произошло крупное извержение вулкана, о котором мы можем судить по данным гляциологических наблюдений в Антарктике. Облако от этого вулкана пронеслось через Индийский океан и накрыло Аравийский полуостров. Там резко изменились экологические условия, изменился климат, ухудшились условия для хозяйствования. Демонстрируя тезис о том, что история далека от линейности и одномерности, арабы перешли не к более сложной, а к более простой, племенной форме организации. Такая система была более экономичной. Но нужна была координация на межплеменном уровне (улаживание конфликтов, контроль над караванными путями, ответ на внешнюю угрозу со стороны могучих соседей – Ирана, Византии, Аксума). Роль координаторов брали на себя пророки, которых «в зоне четырех святилищ» было очень много в то время. Одни были в большей мере связаны с иудаизмом, другие с христианством, третьи с зороастризмом, или с манихейством. Но вот один из них, Мохаммед, был более независим от чужих религий, и сумел добиться большего успеха.

И это только один из многочисленных примеров подобных подходов.

Можно ли говорить об успешном возвращении макроистории, той самой «истории без людей», истории, ориентированной на поиск объективных закономерностей, истории, базирующейся на междисциплинарном синтезе?

Говорить об этом можно, но с известной осторожностью. Книга «Возникновение Ислама» вышла уже довольно давно, в начале 2007 г., но на нее так и не появилось ни одной рецензии, ни хвалебной, ни ругательной. Востоковеды ее просто не заметили. И вообще, повторю: на эти вот выгруженные мной на стол книги большинство историков смотрит, в лучшем случае, недоуменно: какие такие историческая климатология, структурно-демографические теории, клиодинамика, политическая антропология, кросс-культурный анализ? Откуда они берут свои данные, не слишком ли много там допущений и экстраполяций?

Но сдвиг есть. И вот его явное доказательство – издание перевода сразу двух книг Джареда Даймонда, за одну из которых он получил в 1997 г престижную Пулицеровскую премиию в США: «Ружья, микробы и сталь. Судьбы человеческих обществ» (М.: АСТ, 2010). Это история мира, написанная микробиологом (Турчин, кстати, также биолог по образованию). Наконец-то – с 13-летним лагом, ее перевели на русский язык, и она обречена на шумный читательский успех, о чем свидетельствуют и одновременно появившиеся два издания этой книги, и спешный перевод новой книги Даймонда «Коллапсы», посвященной экологическим катастрофам в истории. Труд Даймонда – это скорее макроистория, чем «микро», хотя персонажи ее настолько малы, что меньше некуда – это история человечества, написанная с позиции микробов. Но перед нами труд, который призван не столько понимать, сколько объяснять. А объясняет он многое – неолитическую революцию, распространение письменности, эволюцию государственных форм, технический прогресс. Пожалуй, центральная идея заключается в том, что глобализация в Рамках Старого света (Евразия и Северная Африка) произошла много тысяч лет назад, когда начался неспешный обмен между регионами – обмен технологиями, новыми видами одомашненных растений и животных, но главное – обмен бактериями. Обмен этот таил в себе много бед, чреват был пандемиями, но в итоге принес жителям этого громадного региона бесценный дар – способность вырабатывать и передавать по наследству антитела, гарантирующие устойчивость к большинству инфекций. Именно этим объяснятся быстрая депопуляция регионов, где, начиная с ХVI века, высаживался белый человек.

Трудно назвать такие книги трудами по социальной истории. Но налицо поиск закономерностей, стремление ставить большие вопросы и искать на них ответы, черпая материал из кладовых иных наук, организуя настоящий междисциплинарный диалог. Отсюда – появление и, главное, читательский успех подобных «всемирных» трудов. Так, например, книга математика Дэвида Козандея, в которой он задумывается о «Секрете Запада», пытаясь найти геополитические и социальные объяснения взлета европейской науки. Буквально только что вышла книга под редакцией французского историка Патрика Бушрона « Мировая история XV в.» И опять – шумный успех. Таким образом, наша попытка писать «Всемирную историю» выглядит сама по себе не таким уж и анахронизмом.

Значит ли это, что «праздник непослушания» закончился, все возвращается на круги своя, и что мы вернемся к «тяжелой материи социального»? Не совсем. Во-первых, потому что вышеназванные подходы в отличие от «классической» социальной истории предпочитают как раз «внешние» объяснения. – изменения климата, распространение микробов, комбинирование внешнеполитических факторов, соотношение плодородия почвы и демографического на нее давления. «Внутренние» причины присутствуют, но, скорее, как некоторый дополнительный, хотя и немаловажный фактор. Так, например, отвечая на вопрос о том, почему в средневековых мусульманских странах, например в Северной Африке, перепроизводство элиты было регулярно повторяющимся фактором, обрекавшим общество на хождение по кругу, а в Западной Европе все было иначе, можно указать на наличие принудительного безбрачия (целебата) для части европейской знати, и на довольно строгую моногамию, что сдерживало естественный рост европейской элиты.

Павел Уваров (фото Алексея Собчука)
Павел Уваров
(фото Алексея Собчука)

Во-вторых, даже возвращаясь к проблемам социальной стратификации, многие историки делают это по-новому, стремясь не упустить из виду существенную роль личности. Вот пример уже из моего собственного исследовательского опыта. Работая с нотариальными актами XVI в., я сам убедился, что вопреки нашим представлениям о традиционном обществе как жестко сословном, где «всяк сверчок знал свой шесток», человек мог иногда довольно существенно «подправлять» представления о своей социальной идентичности. В одном акте он именуется дворянином, а в другом – парижским буржуа, потому что ему так было выгоднее. Конечно, он не был абсолютно свободен в своем выборе, он должен был убедить своих контрагентов, что он – именно тот, за кого он себя выдает. И, как правило, его социальный статус зависел от его взаимодействия с другими людьми. Но важно, что статус этот не был только лишь данным от рождения, но являлся результатом сложного взаимодействия с другими. Социальные структуры видятся теперь не столько в эссенциалистском, сколько в конструктивистском ключе. Для их анализа нужен учет персональной стратегии, человеческого взаимодействия, роли языковых практик. Очень важно здесь слово «перфомативность», которое мы пока не приспособились сходу переводить на русский язык. «Как вы судно назовете, так оно и поплывет», – если говорить крайне огрубленно, то это в этом и есть суть перформативности. Речевой акт из простого средства коммуникации, отражающего некую «объективную реальность», становится структурообразующим элементом социальной реальности. И социальная история на новом этапе не может не учитывать эту важнейшую роль языка.

Роль больших групп в социальных процессах неопровержима, как неопровержимо и определяющее влияние этих социальных процессов на общество. Но при описании социальных групп важно учитывать не только их материальные обстоятельства, но и культурный код, объединяющий людей, даже если они являются горячими противниками друг друга. Важно не только объяснить, но и понять внутреннюю мотивацию человеческих поступков. А для этого надо взглянуть на мир глазами людей той эпохи. В отношении все тех же причин религиозных войн – на призыв объяснять религиозное религиозным, следует теперь ответ: «это такой же анахронизм, как и объяснять религиозное через социальное». Ведь в то время вера никак не была отделена от общества – никто из людей, живших в ХVI веке, ни католик, ни протестант, даже в самом страшном сне не мог себе представить некую «религию», отделенную от «общества» оба эти понятия появятся не ранее того момента, как распадется единственно мыслимая форма человеческого существования – единая Церковь (не в смысле здания или организации, но как «община верных»). А этот момент в ХVI веке еще явно не настал.

Итак, видно, что сюжеты социальной истории и даже «большие нарративы» вновь возвращаются. Но возвращаются обогащенными. Путь исканий последних тридцати лет был не напрасным – и историческая антропология, и изучение дискурсивных практик, и гендерные исследования или, например «aging» – ( изучение пожилых людей) – все это, конечно, очень важно. Без этого нельзя. Но при условии, что это в конечном счете разрабатывается не только как «вещь в себе», но еще и для обогащения нашего понимания социальной истории.

Спасибо!

Обсуждение лекции

Елизавета Сурначева: У меня вопрос, ответ на который будет самоочевиден: вы тут очень иронично отзывались о кривых Гаусса – и зачем устанавливается эта взаимосвязь, если не дает нам какого-то нового понимания?! У меня продолжение вопроса, это из серии «наука для науки»? Это дало нам какое-то понимание причин Французской буржуазной (или уже не буржуазной) революции? И что это нам дает в будущем? Зачем? И в чем смысл разных подходов в истории, кроме того, что нам просто интересно узнать, как это было?

Павел Уваров (фото Алексея Собчука)
Павел Уваров
(фото Алексея Собчука)

Павел Уваров: А ироничен я так и так говорю оттого, что ничего в этом не понимаю, кроме того, что портрет Гаусса у нас был на стене в классе, и ученики в него плевали из трубочки. Вообще, судя по всему, всеми уважаемый был человек и хорошую кривую нарисовал. Я вообще уважаю людей, которые чем-то таким занимаются. Например, нумизматы любят использовать эту кривую. Все это безумно интересно! В 90-ые годы на все западные международные коллоквиумы приезжал один человек, получал там гранты и показывал одну и ту же кривую. Был ли это график заболевания гриппом «испанкой» в Англии в 20-ых годах, или распространение книгопечатания, или производство огнестрельного оружия… Это была всегда одна и та же гипербола. Да он так честно и говорил, что это одно и то же, что он изобрел универсальный закон. Его всегда приглашали, потому что все было аргументировано и очень интересно. Я думаю, что таких историков должно быть достаточно много, чтобы они друг с другом могли поспорить. Но в идеале они должны спорить не только между собой, но и с другими историками, не знающими гривой Гаусса. Кажется, сейчас они начинают это понимать и пытаются излагать свои выводы в более доступной форме. И тогда понятно, что в их теориях много уязвимого, уж больно у них все складно выходит.

Но в целом это очень интересно, это дает новый материал, новые подходы. Мне, например, мне это помогло в поисках новых сценариев для «Средневекового» тома «Всемирки».

Насчет клиометрических подходов к истории Французской революции я сейчас говорить не буду, а вот про роль математических методов в объяснении причин революции Октябрьской мы говорили, точнее, говорили мы о спорах в отношении того, был ли это лишь заговор контрэлиты против власти.

Елизавета Сурначева: Я, наверное, просто неправильно задала вопрос. Меня волнует, зачем нам знать причины и последствия и уметь обращаться с разным подходом к истории. Мы узнали причины революции – и что дальше?..

Дмитрий Ицкович: Есть старый спор, его любит вспоминать Андрей Леонидович Зорин. Какая наука история? Гуманитарная или социальная? Не социальная история как таковая, а какая именно наука история: гуманитарная или социальная? Если она социальная, то она имеет отношение к изменению жизни человека и должна на нее влиять. Если гуманитарная, то она достаточно абстрактна. Пожалуйста, что-нибудь про это. Насколько я понимаю, Лиза тоже про это спрашивала.

Павел Уваров: Значит, есть один ответ, из области когнитивных наук, как принято теперь говорить. Можете ли вы представить современного человека или современное общество, которое объясняет что-то, не задумываясь над причинами? Не можете. Трудно представить такого человека сейчас. Он все равно думает о причинах. То ли назовет масонский заговор, то ли изменение климата, то ли геополитический расклад, но все равно будет называть причины. Поэтому в этом диалоге интересно послушать разные более или менее аргументированные точки зрения.

Вообще же история играет по правилам социальной науки. Если у историков урезать финансирование (а у них урезают финансирование), то они сразу вспоминают, что они очень полезны. И это не российская или украинская специфика. На международных симпозиумах по истории за чашкой какого-нибудь напитка они говорят про себя, что история – это, конечно, искусство. Но, тем не менее, они не называют себя «историческое искусство», они называют себя «историческая наука» и играют по этим правилам. А если уж играть по этим правилам, то тогда следует признать, что полученные результаты влияют на жизнь людей. Конечно, влияют! Теория феодализма – такое удаленное от нас понятие. Я беседовал с людьми, которые были советниками афганского правительства. И они говорили, что вот эти бюрократы из Москвы «…зарезали нам план аграрной реформы», который предлагали революционному правительству, а Москва этого не пропустила. Мы хотели проводить конфискации земельных излишков, начиная со 100 га земли , а нам дали директиву – начинать конфискацию с 30 га. В результате социальная база революции была сужена. В цифрах я не уверен – разговор происходил давно, но главное, что участники его были убеждены, что Афганистан – феодальное общество. И что при феодализме главным был антагонизм между феодалами и крестьянами. Они помнили картинку из учебника истории, когда феодал скачет по полям крестьянина, а крестьянин на него смотрит и сжимает кулаки, или – картину Поленова в Третьяковской галерее – «право первой ночи» (где крестьянскую девушку приводят на двор самодовольного барона). Что ж тут поделаешь? И они уверены были, что крестьянство поддержит новую власть, которая выступила на их стороне в этом извечном антагонизме. А крестьяне почему-то эту власть не поддержали. Они взяли оружие, которое им раздали, но стрелять почему-то начали не в феодалов, а в освободителей. Картинка, которая не без помощи историков закладывается в голову цивилизованного человека, не оказывается без последствий.

Стадниченко, пенсионер: Если я правильно понял, вы утверждаете, что национальные государства уходят в прошлое? Я правильно понял Вашу мысль?

Павел Уваров: Нет, я не утверждаю, но многие утверждают. Очень много людей сейчас пишут во многих умных журналах именно эти слова. Я же этого не утверждаю.

Стадниченко, пенсионер: Если вы это не утверждаете, то как вы относитесь в контексте того, что в подавляющем большинстве государств языки нации являются доминирующими? Это относится и к той стране, гражданином которой вы являетесь, и национальные языки с помощью, так сказать, весьма сомнительной, того государства, гражданином которого вы являетесь, занимают, так сказать, менее прочные позиции, и в них достаточно граждан, которые стремятся из себя сделать людей той национальности, язык которой очень распространен в этой стране. То есть представить себя не представителем того государства, а иного.

Павел Уваров: Я понял ваш вопрос. Спасибо! Мы попросим организаторов пригласить Алексея Миллера, он был уже выступал в Москве на «Полит.ру». Алексей Ильич очень любит говорить на эту тему и многое расскажет. Будет много споров, но будет очень интересно! Я со своей колокольни могу только сказать о подданных христианнейшего короля Франции, среди которых к концу ХVII века примерно 65 % не понимали языка своего короля. Они говорили или на языках, принадлежащих к иным языковым группам: жители Бретани, начавшегося присоединяться Эльзаса, Фландрии, или на локальных диалектах – «патуа», хоть и родственных «классическому» французскому, но малопонятных. Франция долго проводила государственную политику, нацеленную на лингвистическую унификацию. Один пожилой бретонец сравнительно недавно вспоминал: «Когда я говорил в школе по-бретонски хоть слово, учительница била меня линейкой по пальцам». Другое дело, что сейчас единая Европа пересматривает традиционную политику. Многие национально-государственные «фетиши», и в том числе государственный язык ставятся под вопрос, границы «плывут». Европа, с одной стороны, пытается подчеркнуть свое единство, с другой – способствовать развитию местных особенностей, в том числе диалектных, кроме того идет приток мигрантов, чьи общины также стремятся заявить о своей идентичности… Поэтому там все как-то по-другому сейчас, не так, как было 30 лет назад.

Всеволод Тверденко, политолог: В последние несколько лет в России вышло много книг, посвященных российско-украинским отношениям, в частности, по ХХ веку. И из большинства создается впечатление (ну, в контексте социальной истории), что в России возник такой новый концепт. Я бы его даже назвал «идеологической историей». То есть историей, которая оправдывает старую имперскую политику и, так сказать, новую имперскую политику. Политику за последние лет 10. Вопрос в том: если сейчас оценивать ситуацию в исторической профессиональной среде, то можно ли говорить о зарождении «идеологической истории»?

Павел Уваров: Ну, покажите мне историю, которая не была идеологической. Я буду на нее смотреть в лорнет и очень удивляться. Это с одной стороны. С другой – верю, что какая-то «идеологическая» история российско-украинских отношений в России существует, у нас идеологов много, кое-какие сведения до меня доходят. Но вообще российская история Украины если и возникает, то с поразительным опозданием. Все 90-е годы, когда я преподавал в разных учебных заведениях, ко мне приходили юноши, и девушки (что чаще), и говорили: «Павел Юрьевич, мы хотим заниматься Францией». Я говорил: «Ну, зачем вы будете заниматься Францией? Чем вы будете заниматься? Опять Жанной д’Арк? Давайте, займитесь историей Украины. Источники есть. Особой языковой проблемы нет. России такая специализация нужна позарез, будет огромный спрос. Гранты получите!» (Тогда еще в России работал Сорос, Центральноевропейский университет был щедр…) Ни одна не захотела променять Францию на Украину. Почему? Не хотят. По-моему все 90-е годы были в этом отношении потеряны. Вот только сейчас, потихонечку, что-то сдвинулось с мертвой точки, но сколько появляется спекулятивных работ! Есть несколько серьезных исследований, несколько исследовательских групп, но все это с поразительным отставанием и, главное – не сложилось профессионального сообщества! А профессиональное сообщество необходимо, чтобы писать рецензии, разоблачать, уточнять, приходить к консенсусу. Не когда украинские историки отвечают российским или российские – украинским, а когда полемика ведется в своей собственной среде – вот этого нет. Есть, впрочем, российско-украинская комиссия по учебникам, есть попытка написать российскую «Историю Украины» и опубликовать украинскую «Историю России», но таких серьезных работ очень мало, тираж их смехотворен.

Вопрос из зала в форме записки: Союз славянских стран и перспективы ХХI века с точки зрения социальной истории. Европа и религия – ставки ХХI столетия.

Павел Уваров: Европа и религия – проще мне ответить, чем перспективы Союза славянских стран. Славянских – каких стран? Здесь встает вопрос о предмете славяноведения. Я, конечно, необъективен, как выяснится, если ко мне применять социальный метод. Я – медиевист по образованию. Университетские преподаватели борются за часы, как вы знаете. Всем понятно: студентов мало, преподавателей много. И поэтому мой алчный взор простирается на такой предмет, который называется «Славяноведение». И возникает вопрос: а нельзя ли от них как-нибудь «оттяпать» учебной нагрузки? И почему мы должны чехов изучать так, а венгров иначе? Чем чехи хуже или лучше венгров? Но я понимаю, что это все-таки неправильно, и мне стыдно за мою алчность, потому что славяноведение ведь – не только история, но еще и филология, а это имеет очень большое значение. Есть огромные пласты общей мифологии, исторических корней, общих социальных институтов. С этой точки зрения славяноведение важно. Такие наши славяноведы, как Никита Толстой, Владимир Топоров, который работал в Институте славяноведения, – лучшие представители российской науки.

Но, конечно, я понимаю, что во многих славянских странах есть сильная тенденция «нормализовать» свою историю, включиться в общий список европейских стран. Поэтому сегодня говорить о перспективах именно славянского объединения сложно. Это из области культурного строительства и культурной политики. Быть может, какие-то перспективы есть. Есть дни Славянской письменности и культуры, где собираются представители разных стран. Эти праздники хорошо проходят под эгидой Министерства культуры. На это выделяются деньги, есть праздник Кирилла и Мефодия, чей памятник стоит у нас на Солянке, на площади, которая значимо называется Славянской. Как это накладывается на политику и какую может иметь политическую перспективу, не берусь судить.

Насчет Европы и религии. Провал первой европейской Конституции отчасти связан с тем, что как раз религия была включена в преамбулу по инициативе Жискар д’Эстена. С другой стороны, мы видим, что игнорировать христианские ценности при разговоре о европейском единстве не получается. Хорошим индикатором является Турция. Когда ее примут в Евросоюз, тогда точно мы сможем сказать, что критерий религии теперь не работает. Но пока что Турцию в ЕС не берут, и не знаю, возьмут ли в ближайшее время. Но у меня есть такое подозрение, что ХХI век гораздо ближе к ХVI веку, чем ХХ-й. И я думаю, что религиозный фактор будет влиять сильнее. И европейская идентичность действительно, во многом именно христианская, причем западно-христианская. Православные входят в ЕС, но как видно на примере Греции, не говоря уже о новых членах – Румынии и Болгарии – они явно не принадлежат к числу локомотивов европейской интеграции.

Юрий Болдырев: Прежде всего, ваша лекция показала, как важно для успеха лектора иметь красивый тембр голоса. У вас потрясающий тембр, и вы просто завораживаете слушателя.

Павел Уваров: Это напоминает Ильфа и Петрова: «Послушайте, Икс, вы же круглый идиот. – Да? А голос?»

Юрий Болдырев: Теперь что касается микробов. Я понял, что это именно вы должны дать ответ на этот вопрос, который вообще задаю не я, а задал еще Борис Олейник, которого вы уже цитировали. История рассматривала все что угодно. Большевики, значит, рассматривали классовую борьбу. Какой-то человек, которого вы назвали, и, видимо, это человек весьма проницательный, рассматривает влияние микроорганизмов. Какая перспектива у такого подхода, когда будет рассматриваться все-таки влияние высших сил, о которых говорил Борис Олейник? Причем религия является выражением не только социальных потребностей, не только тем, что в Индонезии произошло землетрясение, изменилась экология на Аравийском полуострове, но, может быть, все-таки действительно есть что-то, что люди привыкли называть Богом, высшими силами. В конце концов, сколько существует человечество, столько времени существуют упрямцы, которые уверяют, что это есть. И, может быть, кто-то готов писать историю, исходя из того, что если не все, то, по крайней мере, многие революции, социальные движения и прочее, и прочее в истории происходит под влиянием каких-то высших сил? Как вы считаете?

Павел Уваров: Ну, таким человеком был Блаженный Августин, и у него получилось написать такую историю, что дай Бог каждому!

А насчет религии – конечно, для тома «Всемирки» по Средневековью ключевая проблема состоит в ответе на вопрос, чем собственно Средневековье отличалось не от последующего периода (здесь вроде бы все ясно), а от Античности (коль скоро мы не считаем главным критерием то, что одно общество было рабовладельческим, другое – феодальным)? Здесь первое, что приходит в голову – это наличие мировых религий, или крупных религиозно-этических систем (таких, как конфуцианство). И без этого просто нонсенс писать всемирную историю.

С точки зрения влияния религии на процесс работы историка, на его позицию… Существуют достаточно сложные отношения Московской патриархии и Академии наук, проявляющиеся в частности в трениях по вопросу наполнения школьного курса «основы мировых религий» или по поводу порядка присуждения ВАКовских степеней по богословию. Но есть договор о сотрудничестве РАН и Патриархии, и есть плоды этого сотрудничества – например, издание «Православной энциклопедии». Это высоконаучное издание, там есть много интересных статей – точных, выверенных, и без каких-то ярко выраженных конфессиональных пристрастий. Я не знаю, насколько это издание в Киеве доступно. Мое знакомство с ним началось с того, что я наугад открыл том на букву «Г» и попал на прекрасную статью о Гауди и о его церковном строительстве в Барселоне.

Но соединение научной и конфессиональной точек зрения не всегда приводит к гармонии. А конфессиональные версии истории бывают очень любопытные. Если для христианства существование национальных государств в истории является если и не абсолютным благом, то делом вполне привычным, то есть некоторые фундаменталистские исламские версии истории, согласно которым национальное государство является злом, даже если это – исламское государство. Потому что такие государства разрушают единство мусульман – умму, священное братство правоверных.

Вообще вы задали очень важный вопрос. Как он будет решаться, я не знаю. По принятым сегодня правилам игры все-таки в научном дискурсе историк не должен использовать свою конфессиональную принадлежность как аргумент. Но это сплошь и рядом нарушается, и не только у нас. Вот 30 лет назад я не знал, кто из историков Религиозных войн католик, кто атеист, а кто – протестант. Сегодня же все про всех известно из их же работ. Недавно я присутствовал на конференции, где зачитывали приветствие от ректора одного из наших духовных учебных заведений, которое начиналось словами: «Мы живем в постсекулярную эпоху…». Может быть, он прав? Не знаю.

Бывший корреспондент газеты «Русская мысль» (Париж). Вы упомянули один большой проект 50-х годов – «Всемирная история». Но почему не был реализован еще один большой проект, к которому мы неоднократно приступали, обещали, но так и не сделали? А поскольку мы от этого проекта «Всемирной истории» перешли к сокращенному варианту, то как тот проект издания полного собрания документов Нюрнбергского процесса? Вот это меня очень интересует как предмет, более близкий к нам. Есть ли какой-то шанс? Или в связи с этим упрощенным вариантом это уже никогда не выйдет, наверное? На русском, естественно.

Павел Уваров: Думаю, что шанс есть. Тем более, с новыми информационными технологиями на CD, в Интернете это появится. Но по этому поводу я мало что могу сказать.

Алексей Панасюк, руководитель клуба «Спадщина» («Наследие»): Господин Уваров, разрешите два вопроса, если можно. Скажите, кто же все-таки был родоначальником социалистической теории, теории классовой борьбы: Карл Маркс или же его учитель Моисей Гесс? Который раньше Маркса (он был по возрасту значительно старше молодого Маркса) говорил о классовой и расовой борьбе. Сегодня как считают: кто был родоначальником? И второй вопрос. Сергей Бабурин в «Нашем современнике» за 2007 год напечатал статью «Русские мысли». Это был вице-спикер Государственной думы – «Народный союз». И он говорит (цитирую дословно) «…социал-консерватизм – это будущая идеология России» Дальше он говорит о преемственности верховной власти в России. Это возрождение монархии. Так надо понимать? Как вы считаете? Спасибо за ответ.

Павел Уваров: Про классовую борьбу мне проще ответить. Каждый считает по-своему. Я читал работы экономиста Олега Витте, большого почитателя историка и философа Бориса Федоровича Поршнева. В одном из своих текстов он писал, что, вопреки расхожим представлениям, законы классовой борьбы как движущей силы истории открыл не Маркс, а Поршнев.

Я бы ответил со своих франкофильских позиций, что, вероятно, этот закон придумал Франсуа Гизо. Маркс Гизо много читал и на него часто ссылался, а Гизо, Огюстен Тьерри и другие историки периода Реставрации много писали о борьбе классовой и расовой, и были популярны как в Германии, так и в России. Конечно, немецкие университеты, а вместе с ними немецкая философия и история рванули тогда вперед, и просто на глазах обгоняли французов, но французы по-прежнему сохраняли некоторое обаяние, поэтому их идеи были очень распространенны. Но и они опирались на традиции мыслителей ХVI-ХVIII вв, говоривших об извечной борьбе класса «горожан» (потомков галло-римского населения) и дворян (потомков германцев-франков, завоевавших Галлию). Теория сегодня кажется нам примитивной, но, тем не менее, она в свое время оказалась весьма влиятельной. Историки, опираясь на нее, трактовали всю историю Франции, включая Французскую революцию, как результат этой борьбы.

Возможно, в Германии историческая мысль шла своим путем, но мне кажется, что влияние французов здесь очевидно.

Павел Уваров (фото Алексея Собчука)
Павел Уваров
(фото Алексея Собчука)

Насчет Бабурина не знаю, я думаю, что его идеи сегодня не очень популярны, если принять во внимание его электоральную привлекательность.

Перспективы возрождения монархии обсуждались всерьез в 90-х годах. В ту пору я познакомился в Париже с очень интересным человеком, ровесником ХХ-го века, участником Ледяного похода, бывшим дроздовцем. Он говорил мне: «Слушайте, Павел, я очень боюсь за Россию. У вас там монархисты возрождаются, а я еще по Добровольческой армии помню, какие это ужасные люди». Но подозрения Луки Ивановича оказались безосновательны, не думаю, что в ближайшем будущем монархия возможна в России.

Вы знаете, раз уж заговорили о формах правления, добавлю вдогонку к предыдущему вопросу о конфессиональной истории. Еще когда наш патриарх был митрополитом, он выступал в Академии Наук и рассказал, как в патриархии обсуждали, какая форма власти является наилучшей. Сошлись на том, что лучшей является теократия, прямая власть Бога, «но мы ее по грехам нашим не достойны». Думаю, что и монархии мы пока тоже не достойны.

Владимир Саламатов: Как вы сказали, приват-доцент. У меня два вопроса. Первый по поводу клиометрии. В США сейчас считается, что в ХIХ веке производительность труда на Юге была выше, чем на Севере. А есть ли подобные сравнительные оценки для России ХIХ века? Интересная параллель. Ведь рабство было отменено примерно в одно и то же время в России и в США, с разницей в 1 год. Первый вопрос. И второй: как соотносится социальная история, о которой вы говорили, с исследованием социальной реальности – социологами там, историками, ну, я не знаю…

Павел Уваров: Спасибо за эти вопросы. По первому. Работы Фогела вначале показались скандальными, но затем, в 1993 г., он получил Нобелевскую премию по экономике, в том числе за работу, в которой доказывал, что рабский труд действительно был более производительным, чем труд на Севере. Таким образом, с «клиометрической» точки зрения война Севера с Югом не имела экономической подоплеки. Здесь я отвечу очень коротко: идите в Яндекс, наберите «клиодинамика», и вы найдете много информации, в том числе, связанной с полемикой вокруг работ Б.Н.Миронова. А также о производительности некоторых крепостнических хозяйств, которые были в первой половине ХIХ в переведены на месячину. Особо, правда, не вчитывался, т.к. немного другим занимаюсь, но будет время – почитаю. Насчет социологии. Я сейчас зачитаю (специально принес бумажку) результаты деятельности академической комиссии Овсянникова, обследовавшей социологические институты и социологические кафедры российских вузов: «Социологи не считают для себя престижным изучение социального неравенства в России. Задача социологов сводится не к пониманию социальной реальности, а к предугадыванию реакции властных структур». Правда, это данные пятилетней давности. Может быть, сейчас что-то изменилось…

Алла Киридон: Уважаемый Павел Юрьевич! Во-первых, спасибо за лекцию. Второе, что я хотела сказать: у нас часто вопросы – это то, что нас волнует. Давайте вернемся к теме лекции, ближе к социальной истории. Позвольте несколько вопросов. Первое. Известны ли вам имена украинских историков, которые работают в области социальной истории? Кого из них вы могли бы выделить? Или журнал, если вы знаете? Второй вопрос: можно ли идентичность рассматривать как разновидность социальной истории? Третий вопрос. Компаративный анализ исследователей. Кому бы вы отдали преимущество в исследовании социальной истории? Ведь Франция 60-70-х и сегодня – это, наверное, немножко разные парадигмы. Ну и четвертый вопрос. Из серии моды. Вы вполне справедливо сказали, что есть мода на темы, на проблемы, на исследования и так далее. Вы считаете, что социальная история – это дискурс модерна и постмодерна и не имеет будущего? Или наоборот, большое будущее именно за социальной историей? Спасибо большое!

Павел Уваров: Очень много вопросов. Относительно украинских историков я осведомлен не очень хорошо. Я знаю работы Натальи Яковенко, которые вы знаете, наверное, лучше, чем я. Я знаю историков-медиевистов. Наталья Гордеевна Подоляк очень хорошо занимается Ганзой. Есть медиевисты в Одессе, Чернигове, Харькове, Краматорске, Львове, но их, конечно, стало гораздо меньше, чем раньше. Есть сильные историки, которые занимаются древнерусской историей или историей более поздних веков, но я их знаю не очень хорошо. Обязательно почитаю.

Насчет идентичности. Это, безусловно, проблема социальной истории. Меня обвиняют в экспансионизме, но я и не скрываю этого. Я считаю, что это в первую очередь социальная проблема, но проблема той социальной истории, о которой я пытался говорить в конце. Идентичность – это выбор социального актора. Так принято сейчас говорить, чтобы не использовать французское слово «актер», нагруженное у нас совсем иным смыслом. И вот этот самый актор, действующее лицо истории, в какой-то мере играет идентичностями. Он выбирает, кем быть. Конечно, кроме него выбирает его семья, окружение, друзья, город, страна. Это жизнь. Но этот выбор социален. Конечно, можно сказать, что я размываю границы социальной истории.

Относительно последнего вопроса – я привык считать себя социальным историком, и поэтому мне хочется сказать, что за ней большое будущее. Хотя иногда мне случается говорить, что никакого будущего у нашей науки нет, все очень плохо, сообщество умерло. Вот сейчас никто друг друга не читает, не пишет рецензии. Так сообщество себя не ведет. Кстати говоря, в этом отношении сообщество историков в Украине сильнее. Гораздо сильнее! Здесь пишут злые рецензии друг на друга, а потом рецензии на эти рецензии и так далее… И так может длиться годами! У нас же все настолько разобщено по разным дисциплинарным норам, что друг до друга никому дела нет.

Реплика из зала: Это потому что Украина страна идеологическая, а Россия – сырьевая!

Павел Уваров: Ну, за сырье тоже борются, знаете! Я на все ваши вопросы ответил? А, да, по поводу 60-70-х годов. Я ретроград, и поэтому с удовольствием могу ссылаться на это время. Хотя сейчас, наверное, так писать нельзя. Но ведь пишут, продолжают писать! И вообще все эти «первые Анналы» (Блока и Февра), «вторые Анналы» (Броделя и Лабрусса), третьи и четвертые анналы, всевозможные направления и школы – во многом являются изобретениями историографов. Так удобнее анализировать, так удобнее писать статьи, так удобнее преподавать. А на самом деле историк ведь живет какой-то своей собственной жизнью. Вот ему подвернулся контракт. Он до этого писал социальную историю каких-то там крестьян. А потом ему предложили за хороший гонорар написать биографию короля Людовика 14 или кардинала Мазарини. И он пишет. А мы считаем, что это парадигмальный поворот, что вот они теперь изучают биографии монархов, вернулись к политической истории. А на самом деле просто так вот получилось, такой факт биографии. На некоторых выставках картины развешивают не по направлениям («импрессионисты, постимпрессионисты, кубисты…), а размещают строго по хронологии. И тогда ты видишь, что в 20-х годах продолжал спокойно творить Клод Моне, рисовавший ирисы, лилии и ивы не хуже, чем делал это полувеком раньше. А мы-то считаем, что это кануло в давнее прошлое, и уже отгремели и пуантилизм, и кубизм и Модильяни с Пикассо. Наверное, неправильно сегодня так писать, как писали в 60-70-ые годы. Но эти работы очень интересны, без них не было бы современных находок. Если кто-то им будет подражать, это не плохо. Лишь бы другим не мешали.

Алексей Сокирко, Киевский университет имени Тараса Шевченко: Павел Юрьевич! Не секрет, что в ХХ веке социальная история была под весьма сильным влиянием марксизма и вообще левых взглядов. Наверное, поэтому в Советском Союзе не так уж плохо печатали социальных историков, которые были близки к марксизму, Тревельяна перевели достаточно рано и так далее… Как, с вашей точки зрения, обстоят дела сейчас? Насколько эти влияния остались в силе? И какова ситуация с «левизной» историков в историографии, скажем, в России? Хорошим тоном в 90-х годах было избегать марксизма, потому что, наверное, он трактовался слишком однозначно негативно, как зло и так далее…

Павел Уваров: Спасибо! Очень хороший вопрос. Действительно, в 50-60-е годы среди французских историков (которых я знаю лучше, чем историков других стран), было огромное количество коммунистов. Потом они потихонечку все вышли из компартии, ну, кто-то после 56-го года, кто-то позже, последние – после 68-го. Коммунистов оставалось все меньше среди историков, но, тем не менее, влияние марксизма было. Многие потом становились убежденными антимарксистами – Франсуа Фюре, например. Или тот же Ле Руа Ладюри, о котором я сегодня говорил так много. Он был ярым католиком, потом был ярым коммунистом. Но раньше других, после 53-го (восстание в ГДР), стал ярым антикоммунистом. У нас когда о нем писали, всегда отмечали его антикоммунизм. Но вот совсем недавно праздновали его юбилей (80 лет), и он сказал, задумавшись: «В политическом отношении я – саркозист, в религиозном я – католик, а в историческом я – марксист».

Вообще мне порой кажется, что марксизм – понятие возрастное.

Теперь насчет антимарксизма. Вот то, что меня действительно удивляет, так это то, что историков «правых», консервативных, в России не переводят. Что это за такой заговор, не знаю. Сколько я добивался, чтобы перевели Роллана Мунье, человека, который единственный не боялся говорить, что он антикоммунист, что он католик! Я предлагал очень интересные книжки перевести. С огромными трудностями добились выхода его единственной книжки «Убийство Генриха IV» в Питере, в издательстве «Евразия». Я всем рекомендую ее почитать. Почему не издают, не знаю. Альфонс Дюпрон, интереснейший мыслитель: оригинальное учение о языке, интереснейший труд «Крестовые походы после крестовых походов», самобытная концепция, особый стиль. И никто у нас не знает Альфонса Дюпрона, почему – неизвестно. Вроде бы идеологических оснований нет. Но вот есть некая привычка, что ли. Автоматизм мышления…

Теперь насчет «левизны». Есть переводы западных «левых». Их пропагандируют, увлекаются, сейчас это особенно модно, особенно в связи с кризисом. Насколько это совпадает с традиционными коммунистическими убеждениями историков – не знаю. Возможно, что – никак, слишком разная стилистика. Скорее уж, с антиглобализмом каким-нибудь. Но здесь я мало что могу сказать.

Елизавета Сурначева: Мы хотим поблагодарить нашего замечательного лектора за его лекцию и подробные ответы на все вопросы. Спасибо большое, Павел Юрьевич!

Павел Уваров: Спасибо большое.

В циклах «Публичные лекции «Полит.ру» и «Публичные лекции «Полiт.ua» выступили:

Подпишитесь
— чтобы вовремя узнавать о новых публичных лекциях и других мероприятиях!

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.