29 марта 2024, пятница, 05:11
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

28 августа 2010, 12:22

Анна Сергеевна Ремюзова. Путеводитель по преображению

Картина Евгения Ицковича

Картина Евгения Ицковича

«А верите ли Вы в преображение, в преображение мертвого в живого?»
«Нет. » (Из разговора)
 

*****
Бежит с окраин серый дождь,
Сбиваясь в сумерках с пути,
И ты в окне кого-то ждешь,
Скрестила руки на груди.

Истеребила крыши дрожь,
И ты сама боишься стужи,
В твоих глазах осенний дождь,
В твоих слезах зонты и лужи.
*****

Это было не убийство, не самоубийство, просто последнее время он был как-то особенно рассеян, а вчера не вернулся домой…

В шесть часов утра Анна Сергеевна Ремюзова очнулась от оцепенения и поспешно встала, чтобы выключить радио.

Потом, тяжело ступая босыми ногами по холодному полу, она медленно подошла к кровати и снова застыла, уперевшись глазами в неподвижно сыреющее окно. 
Голая рука её, мертвенно лежащая на коленях, теребила ночную рубашку, сминая в складки и расправляя материю по морщинам своего молодого тела. И от этого рубашка цинично задиралась, обнажая бледное колено, крючилась жирными полосами на отвислом беспомощном животе, и топорщилась в лиловом возбуждении под набухшими грудями, проникая к самому сердцу. 
Что-то близкое Будде было в этой оплывающей холодным ужасом раннего утра низенькой комнате, в этой окаменевшей осанке беременной женщины. Может быть, она сама и была Буддой, эта сотворившая в своей душе храм ожидания и беспамятства – пустыни скорби, коей пределы не орошает житейское море. Не это ли есть нирвана, пусть и отрицательное воплощение её? 
Будда – сидит, и будто бы думает.

Анна Сергеевна думала, вернее ей только это казалось, просто мялся под пальцами её мозг, и от болезненного соприкосновения его воспаленной ткани возникало острое ощущение, похожее на внезапно осенившую мысль. 
И металась эта мысль по всей душе её и билась об неё, ища себе выхода, и, наконец, выплескивалась наружу, затопляя всё вокруг хаосом насилия, как бы криком насилуемого и насилующего – одним словом памятующего. 
И куда бы эта мысль не пыталась проникнуть, везде натыкалась она на мрачное чудовищное предчувствие от соприкосновения с которым – сидевшим спиной к спине – тело становилось мраморным, а кожа фарфоровой,

и в этом поддельного фарфора блюдечке намокало сплошной переводной картинкой ночная рубашка, на которой серые фрагменты жизни, проступая, пузырились и лопались. 
Иногда ощущение становилось настолько реальным, что спина осязала прижавшуюся переводными картинками такую же переведённую Анну Сергеевну, но уже не живую, не фальшивую, а настоящую – потустороннюю. Может быть, мёртвую, может быть буддийскую, но из настоящего мрамора и фарфора. И синей бледности прожилки её свинцовой кожи, казалось, только и ждали резца ваятеля, что бы засиять под ним тёмным, невидимым глазу, блеском негатива. 
Казалось, вся серость и сырость мира скопились под этим низеньким сводом, и сочились тусклой сиротливостью на бледные стены. И от этого стены и кожа сливались в единое тело, покрытое холодным потом, и капли холодного пота катились на пол,

и когда дрожащие пальцы прикасались к обоям, под ними мгновенно проявлялись фотографии расстроенной памяти. 
Женщина искала и тщетно пыталась найти в этом скопище фотографий и клейких переводных картинок любовное тепло на свою замерзающую душу. Опустошённая беспросветность затопляла комнату, и в мерцающих окнах Анна Сергеевна примеряла гнилую ветошь семейных отношений на своё измученное тело.
Но сквозь худенькое прошлое, прижитое от родителей и от мужа, от школы и детства, от всей своей молодой и бездарной жизни, одни глаза, глаза самой – Анны Сергеевны Ремюзовой, бесконечно отражённые в стёклах автобусов, поездов, гостиниц, собственной квартиры, встречали и провожали её настоящим, всё понимающим, всёпрощающим ради любви к ней сочувствием. 

А картинок-то было много, очень много, казалось, время мяло их упругую жижу, и оттого по поверхности их расходились затуманенные круги.
Вот, она в школе сидит за партой, её окунают в чернильную лужу, и она пишет, промокая всем телом, так что даже тема расплывается на белом крахмальном воротничке и оседает лиловыми пятнами на промокательной бумаге.

И мысли её такие же пятнистые и мокрые легко и приятно текут по заданному руслу, словно именно этим руслом извечно определялось их течение. Да и как же иначе, ведь и думает она уже, почти исключительно темами. Классиками и первоисточниками. 
В классиках, в коробочках… 

Ей хочется знать – а она только догадывается. Ей хочется видеть – а она только подглядывает. Вот, и выбирает, что поближе, отчего рука не устает: не возьмешь – не унесешь, а взяла – так и нести нечего!

Должен же человек что-нибудь нести! 

Но сегодня ей что-то мешает, что-то лежит в её теле – грузное, невыносимое, давящее. Отчего нельзя повернуться и привычно посмотреть на класс или увидеть родные глаза в желтеющем передёрнутом поволокой окне, отчего сохнет голос, и рука дрожит на солёной бумаге, отчего осталось лишь одно глубокое и непомерно узкое «Я». 
Как будто погрузили её в бесконечный колодец и затопили его водой, и сквозь эту колеблющуюся толщу, она смутно различает белое лицо учителя маячащего на черном фоне доски, и это лицо с чужого края мира плывет к ней.

И всё ближе и ближе оно… 
И, вот, оно уже рядом – остановившееся, знакомое…. 
И неловкие мертвые пальцы гладят по голове,
а волосы извиваются и встают дыбом,
и лицо учителя меняет маску трагедии на маску сатиры,
и покуда глаза ещё грустят, устремившись в неё, в глубь её бесконечности, рот уже разъезжается в сардонической улыбке и сквозь зубы беззвучно растягивает воздух:

«Да… так!..»
– Саша…!


Руки вздрогнули и скатились с плах-колен,
 сквозь склянки, сквозь зеркало глаз и глаза зеркала,
чтобы не упасть, не брызнуть шёпотом обезглавленного атамана:
«сарынь на кичку!»,
 а обвиснуть оплетенеть, без угрозы, без бития,
и нелепо ретироваться к затылкам коленных чашечек,
но не пить, а снова засохнуть, забыться в буграх ночной рубашки и барханах бахромы…

Нежно пахло геранью…
И утро было такое ласковое, что его хотелось потрогать руками, и бабушка была такая добрая, что протягивала конфетку, и горшочек с землёй был таким красивым, и совсем не пах пылью:
– Бабушка можно я ещё понюхаю?

Нежно пахло геранью… 
За окном качалась ранняя синева, и в такт ей качался голубой вагон метро, и эта рань лежала синевой на лицах, и эти лица ползли желтыми улыбками вслед убегающему солнцу, и снова останавливались на Ане. 

Нежно пахло геранью…
Как хорошо! Какая вкусная конфета! Какая добрая бабушка! Какая мама сегодня ласковая была!..

Я, ведь, сегодня стала уже большая, и Катька больше не будет хвастаться, что она самая старшая, и мальчишки будут теперь со мной дружить, и со мной запираться в тёмной комнате...


Аня поправила упавший на глаза локон, совсем как большая, но у самого носа холодные капли кольнули ей пальцы, и нехорошее ощущение засаднило, заставило сердце забиться учащенней. 
Но ощущение прошло, и спокойная синева с подкрашенными золотыми бровями поползла по рукам, защекотала на верхнем нёбе радостным возбуждением.
– Какое хорошее сегодня утро, как хорошо, что я стала большая, как хорошо, что бабушка дала мне конфетку, и что в горшочке росла герань, и горшочек не пах пылью, а герань нежно пахла, и мама с утра не ругалась, а была ласковой!

Аня всплеснула руками и принялась, вальсируя, кружить по всему вагону: от утренней синевы к желтой улыбке, от желтой улыбки к утренней синеве, пока упругий мамин голос не ущипнул за ухо:

«Аня, у тебя платьице вздёрнулось, поправь платьице!»
Правая рука, почти онемела, и платьице, действительно, не то, чтобы вздёрнулось, а как-то нелепо, неуклюже завернулось, и никак не хотело расплавляться, или рука не хотела шевелиться, а шевелились одни только пальцы…

Аня захотела укрыть внезапно озябшие ноги, но испугалась, потому что платье было не ситцевым, чему ужасно соответствовал и шёл зеленый с белыми цветами цвет, а на ощупь оказывалось шелковистым и внизу расползалось, как будто оканчивалось бахромой или кружевами… 
Пальцы сделали несколько судорожных рывков, но не платье, а тревога ознобом поползла по коже, потому что Ане показалось… что платью мешает большой живот... 

Нежно пахло геранью…
– Девочка ты чего испугалась? – спросила бабушка и протянула Ане конфету. 
– Бабушка можно я ещё понюхаю?

Нежно пахло геранью. 
На окне качалась заросшая лесами церковь,
и в такт качанию звонили облупленные купола,
а колоколов вообще не было,
и не было слышно никакого звона,
а был слышен стук колёс, или кровь пульсировала в висках, или троллейбус гудел под домом…
– Девочка, смотри  – Москва-река! – закричал весь вагон и несколько рук протянули ей руки, и помогли залезть на сиденье коленками. 
За окном качалась, звонила, гудела, пульсировала Москва-река!

Черной сворой с белыми мордами сбегал по берегам к водопою последний снег, дряхлая баржа волокла здоровенный румяно-ржавый кран, а тот, упираясь, цеплялся крюком за воду. Несколько человек карабкались по насыпи к воде. 
К воде, к воде! Все к воде! Скорей, к воде! 
Кто-то длинный в красной шапочке с натянутым поводком в руке бежал за поездом, но с коленок не было видно, что же там привязано к другому концу, Аня тянулась, тянулась… И шагнула ботиночками на коричневую кожу.
– Сколько раз говорила – нельзя ногами на сиденье!

Скорее громкий, чем больной шлепок заставил Аню обернуться, она хотела увидеть обычно знакомое молодое и красивое мамино лицо, но на неё сквозь знакомые черты маминых глаз, маминых родинок глядела пожилая, почти старуха, женщина.
– Мама, мама!…
Аня отвернулась и заплакала.

Нежно пахло геранью…
Поезд въезжал в туннель.
Аня плакала и смотрела в окно, в котором зажегся желтый, но уже не качающийся, не ползущий, а упокоено-мерцающий свет.
Аня плакала и смотрела, и здесь: сквозь мерцающий желтый свет, сквозь черные стены, сквозь шарахающиеся фонари, сквозь слёзы, здесь – она впервые увидела и навеки полюбила свои родные и такие ей близкие глаза.

Пахла герань.
За окном неприступно стояли чёрные стены, шарахались фонари, или попросту скользили и падали, потому что было сыро, шёл дождь, или глаза слезились, или попросту Анна Сергеевна плакала. Плакала и смотрела в окно. 
За окном шёл дождь, стояли неприступные стены, спотыкались фонари,

и все они смотрели в глаза: в глаза, которые из тёмного стекла вырастали и смотрели на Анну Сергеевну, и в глаза, которыми Анна Сергеевна смотрела: на дождь, на неприступные стены, на спотыкающиеся фонари, на слёзы, на оконное распятье, где в самом центре, где должно было быть Его сердце, зажглось незнакомое, чужое око.

Какая-то женщина в одном халате вышла на кухню, достала из умывальника кусок мяса, и стала рубить его на серой фанере.

А в углу, где должна была быть прибита кисть с останками хватающих жизнь пальцев, лежал и спал Александр, вернее он даже не лежал, а парил в воздухе, так как кровать растворялась и тонула в ночном хаосе. Он парил, повернувшись лицом к стене, и немного посапывал, или даже храпел, и храпел так ритмично и монотонно, что казалось не храп, а стенные часы стучат в ушах, или кровь пульсирует в висках, или троллейбус гудит под домом…

Нестерпимо едко пахла герань.
Анна Сергеевна плакала и смотрела в окно – сквозь распятье, сквозь Его сердце, на свои родные и любимые глаза, сквозь свои родные и любимые глаза на шарахающиеся фонари и неприступные стены, сквозь неприступные стены на жёлтое око, сквозь, сквозь… Сквозь женщину, её рассеянный вид, её халат, кусок мяса на серой фанере – и на всё это она смотрела – сквозь слёзы, сквозь первую ночь с мужем в чужом городе, в чужой гостинице – сквозь предчувствие будущего одиночества.
Александр спал и храпел, и храпел так ритмично и монотонно, как ходят и тикают стенные часы, и стенные часы шли, и не знали куда идут – наверно, на улицу, под дождь? Чтобы поскользнуться, упасть?! Нет, не шли они вовсе, а притворялись! И Александр не спал, а только делал вид, что спит, и то, что казалось на его затылке бликом поскользнувшегося фонаря на поверку оказывалось рукой, женской кистью, змееползущими пальцами, хватающимися за волосы. 
И затылок ёжился и нежился под этими пальцами, а пальцы гнулись и загибались. 
Они не знали ,что им делать, они бесились с жиру, они валяли Ваньку, они сломали забор, каждый схватил по большому колу и дрались уже колами, сломались и колья, и они вцепились друг другу в хари, бутузя, вгрызаясь в друг друга, вымазывая в хлюпающей грязи… 
Кровь текла, мешалась со слюной, с навозом… 
– Быдло! Мерзость… на брачной постели!

Нет, Александр не спал, а делал вид, что спит,
как делали вид, что уходят, стенные часы,
а сами остались, и ждали, ждали  – лицезрели!

Нет, он не спал, он притворялся, он нарочно повернулся лицом к стене, чтобы укрыть эту  женщину своим телом, чтобы делать вид, что спит,
чтобы Анна Сергеевна спутала белые пальцы на чёрном затылке с бликом поскользнувшегося фонаря,
чтобы она думала, что тикают стенные часы, что храпит  Александр,
а он не храпел, он стонал – сладострастно, иезуитски –
резал, резал, рубил кусок мяса на кухне, на фанере, в одном халате.
Женщина вынырнула из-под Александра, откинув его на спину, и изогнулась в стремительной скачке, блеснув белой кожей под бешенным солнцем. 
Удила рвали рот! Было душно! Нестерпимо хотелось пить! Пена текла по морде, лошадь выкатывала глаза и била, била ногой по рёбрам, по почкам, пытаясь сбросить ездока – под копыта, под ярость…

Нет!!!...
И Анна Сергеевна обернулась, и увидела в пене над мужем с косыми глазами сладострастия  –  себя!
… нет! Показалось…

…воняло одеколоном… На ночном столике лежал опрокинутый пузырёк и слезоточил нестерпимый напоминающий герань запах.
…нет, показалось… 
Не сладострастные, а усталые и бессонные глаза всепрощающе смотрели из зеркала. Зябли голые ноги, часы стояли, остановившись на половине восьмого. Пожилая женщина с мамиными родинками трогала за руку, касалась волос.
– Аня, ты бы ложилась!

И  она укоризненно кивнула на молчаливо присутствующий живот. 
– Ему-то каково? 
– Который час мама? Часы встали.
– Девять. Как у тебя одеколоном воняет. Чем ты дышишь-то?
Руки жили привычной жизнью – подняли склянку, завернули крышку, завели часы. Запустили сквозняк, открыли форточку. Тошнота и раздражение поднимались из жерла.
Холодно!
– Аня, ты бы легла.
– Ой, оставьте! Оставьте меня все, ничего от вас не хочу!!! Оставьте!
Отбойный молоток застучал по стенам, и вслед за ним по стенам побежали трещины и в раскрытые щели сбежались люди и открыли рты. 
–Что?! Кого?!

Простоволосая осень плакалась в жилет какого-то мужчины, и он, прижимая её дрожащее тело, мокрыми руками гладил мокрые её волосы. По щекам у неё катились слёзы, и он тревожно заглядывал ей за спину и кого-то искал в толпе. У людей из их дышл поднимался пар. Из расщелин тянуло сыростью… 
Было холодно и тускло… 
И возмущённая жена нервно куталась в ворот, прятала глаза в носовой платок, и скрывалась в толпе от взгляда мужа. 
Было холодно…
Пришлось лечь на постель, положить живот на матрац, закутаться в одеяло и смотреть на дрожащую осень и тревожного мужчину, пока унылое тепло не затянуло по телу свою сладостную песню, и спокойная дрёма не потекла вниз по горлу. 
В постели стало гораздо легче, настолько легче, что показалось, что можно расслабиться, что можно вытянуться по всей длине простыни и читать.

Сначала были буквы, они пришли и встали в своём им доступном порядке, это было легко и приятно, как чётки, как рисование узоров в тетради, за ними тащились слова, назначая себя по ранжиру бессвязно и ложно: боль, страдание, ещё раз страдание, ещё раз боль, и мука, мука, мука!..

Потом появились смыслы, они курились под сводом черепа то, принимая  бесформенные очертания, то связуясь в белковые нити, и от этого путались в сознание, мешались с бессмыслицей, как смысло-пародия.

Какой-то мужик строил свою семью, как замок, но за каменной стеной слышались стоны.

Он  был полновластным господином, он творил суд и расправу, и в тёмном этом мире жили невежество и насилие.

Но дочь нарушила устав и забеременела, и замок Броуди стал могилой Броуди,
и он выгнал её на погибель и холод, и она пошла бродить по стране – беременная девочка, бродячее непорочное зачатье,
и была на краю гибели, и самый большой за последние сто лет бушевал по Англии смерч,
и её муж падал с неба, с моста, в поезде, в передёрнутом катастрофой железном ломе,
а она погибала и рожала сына в стойле, в навозе,
и животные беззубо смотрели на рождающегося ребёнка, 
а отец падал в поезде, падал в могилу Броуди...

ехал и падал… катастрофа… поезд… падение… Броуди… катастрофа… ехала… 
Куда же это я ехала? Я ехала домой? 
Нет, я ехала с Александром, я ехала к морю.

Нет, я ехала с родителями.

Правильно, я была девочкой, я ехала с родителями к морю в поезде, я ехала к морю – купаться в море, Чёрном море, бессонном море, купаться и смотреть на море… 
А они уже остановились, они уже лежали, они уже никуда не ехали, на перекрёстке, на дороге.

Они тоже хотели купаться, потому что, им было жарко, им было горячо, они горели,
они лежали и горели, один на обочине, а другой на дороге, не доезжая метров тридцати до шлагбаума. 
Они хотели пить, они просили пить, они кричали! 
А я, ехала к морю, я не спала, я смотрела в окно,

а они лежали и стонали,

а я ехала,

а они уже переставали стонать, потому что уже дымились, потому что уже догорали,

и у меня во рту пересохло, и тоже хотелось пить, и я ехала к морю, чтобы напиться Чёрным морем! 
А они уже не стонали – стояла милиция, толкала толпу – прочь в кювет! Хватала под локти – прочь к обочине!

И кричала «скорая помощь» – рвала сиреной! 
А я смотрела, и толпа смотрела, и нас толкали, меня поезд, а её милиция.

А их уже не толкали, их уже бережно несли на носилках…

а я смотрела и уезжала в поезде, я ехала и смотрела…
Я ехала с родителями? Нет, я ехала с Александром, я ехала к Чёрному морю, купаться и пить Чёрное море, в Крым.
Боже! Мы же с ним так и не поехала к морю, он один поехал!
А куда же я ехала? Я ехала домой?..  

Нет, я ехала с Александром к его тётушке, а тётушка умерла, и нам пришлось жить в гостинице.

Нет, тётушки не было, мы сразу ехали, чтобы быть вместе, чтобы жить вместе три дня и три ночи, чтобы ни от кого не зависеть, чтобы ни перед кем не отчитываться. И я забеременела в первую же ночь, как в этой идиотской книге, как дура, как чертополох.

Ну, почему он не приходит?!

Он мне изменяет… Он сейчас, наверное, спит с какой-нибудь шлюхой и спокойно посапывает, а я здесь лежу и мучаюсь. 
Боже, что же люблю я его что ли?!

Причём здесь люблю или не люблю?  

Он мне изменил, я беременна, я должна рожать, а он спит с какими-то другими женщинами, он водит их к нам в дом, спит с ними на нашей постели, и они смеются надо мной, они смеются над моим будущим ребёнком. 
Господи, что же это я себе мыслю? Верю ли я в то, что Александр может с кем-то спать?! Он же такой… такой… да его ни одна нормальная женщина с собой не положит, только я дура!

Господи, господи, что же это за наваждение, за что мне такое проклятье? 

Господи, Господи!!! Кто же мне подарил этого фарфорового Будду? Не он ли? Нет, по-моему, Валера, ещё я тогда хотела уйти из дома и уехать куда-нибудь, уехать с Валерой дня на три, закатиться, забыться, уснуть. А с Сашей я уехала не на три дня, три дня только в сказке, а выходных всего два. 
Нет, мы с ним с пятницы на субботу в ночь уехали, а в воскресенье утром приехали. Приехали, и не было никакой радости ни в прошлом, ни в будущем. 
Были родители – с их планами, и надеждами, с их надеждами и нашей квартирой, с их квартирой и нашей постелью, с нашей постелью, в которой не было ни тепла, ни ласки. И Александр лежал, отвернувшись лицом к стене, а я любила спать с краю и смотреть в окно, особенно когда было больно, когда хотелось спрыгнуть. Я прыгала и летела и мечтала, и вспоминала о мечтах, о мужчине, о муже, о ласке, о сне – прижавшись, друг к другу полным телом. 
А теперь каждая ночь пытка. Вот, он сейчас придёт и ляжет. Ляжет рядом и будет ждать, прижавшись головой… Или спросит…

Он, наверное, и сам не хочет ни спрашивать, ни ждать, ни лежать вот здесь рядом, прижавшись головой, он хочет встать и уйти. Но все же спят, вот так – головами вместе и головами врозь, значит так надо – раз все! и я не отталкиваю – раз все! и откидываюсь на спину – раз все! и терплю! Только бы поскорей, только бы поскорей!!!
Может быть, если бы тогда на последнем курсе я бы уехала с Валерой, я бы бросила всё, забыла бы всё, всё к чёртовой матери!.. Если бы тогда на последнем курсе мне не встретился Александр, этот безликий математик, понятный и родной мне и моим родителям своим безличием и математикой, может быть, тогда всё было бы иначе? Я испытывала бы страсть и ждала постели, и была бы счастлива. 

Боже! Почему он не приходит?! Почему он заставляет меня ждать?! Больно мне то как, больно!!! 
Тянууут!!!…

Мнууут!!!

Саша! Сашенька! Шураааа!!!

Мамочка, больно-то как!!! 
Потрогай, погладь меня ручкой, рученькой, тёплой, тёпленькой!..

по животу, ниже, ниже!

лобок, губы… ниже по крестцу, подави, подави меня по крестцу… ниже, ниже!..

по ягодицам подави, погладь!..

заткни мне пальцем задний проход, вбей туда кол!..

сделай же что-нибудь!!! 
Одеяло, одеяло – такое холодное, такое мягкое не даёт укусить, вязнет в зубах, вязнет в животе, в кишках, в тазу.

Черви ползают под землёй – раки пятятся под водой. Я рак, я клешня, перекати поле – сколько же можно так терпеть, так кататься, так думать!!!

Я щупальце, я вымя – больно!!

У рака боли! У червя боли! У меня не боли! только пройди!

Какая высокая, какая длинная стена,

какой высокий потолок, какие идиотские обои, всё идиотское!

жизнь мерзкая, жизнь собачья, скулить, лаять, залезть в конуру, выть – Господи, помоги! Господи, за что?!

Мааама!!!

режут живьём, закапывают, зарывают, по пояс обрубили, горю я, пожар! Тушите, тушите, лейте на меня воду, сюда на половые губы, на лобок, на бёдра,

бросайте песок, глину, взрывайте, пожар,

под колесом я, под колесом, оттащите поезд, он насилует меня, он отвратителен мне, оттащите этот труп, он кусает моё одеяло, он вырывает его у меня, я сама, сама буду его жевать, глотать, давиться. 
Выбросили молоток, взяли щипцы, выдернули зуб,

дёргают, дёргают, сводят колени, мутнеют, запотевают, заплывают жиром, салом, воском.

Оплыли, откатились, опустили в горячую воду,

льют, выпивают, пьют из моего таза, моего живота спирт, самогон, одеколон, денатурат.

Танцуют, танцуют на углях,

женщины, дети, огнепоклонники – болгары, верующие, поклоняющиеся огню, молящиеся огню. 
Воздуху!!! Душно воздуха! Хаз-духа! Хочется воздуха, подышать открытым зубом, снятой пломбой! 
Фу!.. – отпустило!

Лежать и не шевелиться,

лежать и дышать,

глубоко дышать, лежать и глядеть в окно, или нет, глядеть на Будду,

думать буду, и глядеть, и лежать, и дышать, и успокоюсь, и усну,

и всё будет хорошо, как было, ещё лучше, ещё спокойнее, воздушнее, умиротворённее.

Мы с Александром решили пожениться… нет, это родители наши решили, что мы поженимся сразу после диплома, а летом поедем на юг, в свадебное путешествие, в медовый месяц, в тепло, в море, в Крым.

Мы подумали – они решили – мы поженились. 


Все говорили: как вы смотритесь, как вы идёте друг к другу, как вы похожи! Я была старательной ученицей, и он прилежно учился, только меньше занимался общественной работой и был какой-то ни очень общительный, то ли оттого, что был застенчивый, то ли оттого, что увлекался математикой. 
И родители у нас с ним в «ящиках» работали, и мы с ним собирались работать в «ящиках».

Как вы похожи, как вы смотритесь, вы почти одинаковые, такие квадратные, такие стандартные и родители их тоже очень хороши, только стандарт немножко погабаритнее!

Нет, очень хороши и как смотрятся и как смотрят, только знаете, у того у которого «Ж» верёвочек побольше, и потолще они, а у того у которого «М» верёвочек поменьше и потоньше, да и полировка побледнее, не правда ли, но всё равно очень хороши! 
А куда мы их поставим? Давайте в угол, здесь не сыро и не дует. Интересно, можно у вас спросить – из чего вы сделаны? Могу побиться об заклад, что из фанеры. Товарищи, да это же липа! Это что, все они липовые?! 
Липовые, липовые!
Липовые, липовые!
Да, липовая, ну и что, а вы то кто, из чего вы, нет вас вообще!

Саааша!!!... 
Так хочется, чтобы кто-нибудь любил, так хочется кого-нибудь любить, вот здесь в горле, ниже горла, шире горла! 
Почему он не приходит? Почему я должна его ждать, почему?! 

Он мне изменил!!!
Нет, он и раньше мне изменял, он только прикидывался таким тихим. Завтра ко мне все придут и скажут:

– Какая ты бедная, какая ты несчастная, как тебе не повезло с мужем!

А я буду лежать и болеть, я буду болеть, закрывать глаза и терять сознание, а они будут сидеть у моей постели, и жалеть, и гладить меня по руке, и касаться моих волос и причитать:

– На  кого же он, Ирод этакий, ребёнка бросил? 
Да что ребёнок! Ребёнок не брошен, с ребёнком я! Он меня, меня бросил! Не так, не так они будут говорить.

– На кого же он, Ирод этакий, тебя с ребёнком бросил!!! Бедная ты, несчастная, горемычная!

А я буду закрывать глаза, и не видеть их – ни глаз, ни людей, приходящих и зовущих откуда-то издалека,

а  они будут приходить и приходить, гладить руку, касаться волос и утешать, и говорить ласковые слова мне и горькие ему,

и оденут меня во всё чёрное и поведут под руки прочь из дома, из жизни,

а я буду рыдать и идти, спотыкаясь за гробом, вся в чёрном, за чёрным гробом, ведомая по руки, рыдающая,

а сзади призраки, силуэты, истлевшие картины, выцветшие портреты отец, мать,

транспаранты, музыка, чёрные, красные флаги – матросский танец в траурном марше. 
Кого хоронят?!

Может быть меня?!

Нет, не меня – вот же, я иду – чёрная, скорбная, вечерняя.

А может быть, это хоронят его?!

Так ему и надо негодяю, изменнику!

Нет, а в самом деле, может быть, он умер? Он умер, и поэтому… поэтому не пришёл домой. 
Его убили!

Играли в карты, сначала на деньги, потом на личные вещи, и проигрались, и стали играть на людей, на убийство, на убийство человека!

А он как раз тот самый человек, который только и ждёт, чтобы его убили. Идёт, не видит, не замечает – рассеянный, неловкий. Да если же его не убить,  он того и гляди, сам умрёт! Свалиться с платформы метро под колёса поезда, свалиться с набережной в реку, свалиться с балкона на тротуар. Наконец, зачем ему падать, когда можно упасть на него – кирпич, самолёт, метеорит, Бог знает что! 
Да, вот же, вот здесь и написано, здесь и оборвали… Он должен умереть! Заболел и умер! Не важно чем, ангиной или раком – главное умер! Умер, и ещё мучился, чтобы умереть. А здесь сама человечность само милосердие так и подсказывает его убить – быстро, незаметно, безболезненно. Он ведь и не узнает, и не вспомнит, что жил когда-то. А здесь ещё проигрыш в карты… Или… карты слишком литературно, просто скука!


Нет, это слишком просто, слишком просто для него, вот так взять внезапно, и умереть! И оставить меня беременную!.. Чтобы все приходили ко мне и жалели его, а я лежала бы и болела, болела бы и умирала, закрывала бы глаза, и теряла сознание, а они приходили бы и приходили, гладили бы мою руку, касались бы моих волос и говорили бы, говорили… 
– Бедный он, как же его – а?! 
И такой молодой – а?! 
И такой талантливый – а?! 
И такой добрый – а?! 
И такой чуткий?! 
И такой, и такой и этакий – а?! а?! а?! 
Ты не должна забывать о нём, ты должна всю жизнь думать о нём, ты должна жить и воспитывать ребёнка ради него, ради его памяти, и если родиться мальчик, назвать его Александром. 
Ты должна… А он – хороший!..

А он… а он, такой же, как все вы – липовый! Даже хуже. 
Ему хорошо там мёртвенькому – ни забот, ни хлопот. Он специально умер! А мне-то каково, каково мне?! 
Он хороший! Он хороший… А что, он хороший, мне хорошего сделал? Женился на мне?! А нет, он, конечно, он ребёнка мне сделал в первую же ночь! А я же женщиной ещё не успела стать, я же теперь отвращение ко всякой близости питаю! 
– Да ты… да ты на себя посмотри! Он женился, а ты-то тоже не замуж, разве, выходила! Никого же ты не любишь никого! Только себя, да и себя, как-то так неполноценно, частями – одни глаза. 
– Ребёнка он тебе сделал?! Да вместе, вместе вы ребёнка делали! Не хочешь ребёнка, пошла бы, сделала аборт! Его-то коришь, а сама, сама, можно сказать, человеческую жизнь загубила.

Убивица ты, вот ты кто – убивица!!

Замуж вышла, да как же мне не выйти, ведь невозможно мне с вами жить. Ведь живу я среди людей, а всё равно, как в бетонном бункере, куда загнали вы меня. 
Ведь связи у нас только рациональные, хозяйственные, по нужде друг к другу ходим. А кто в мою душу залезет, кто её лечить будет, живьём, голыми руками – без перчаток! 
Замуж вышла, да я вышла замуж, как выхожу на улицу. Думала подышать воздухом после душной комнаты, а не улице такой же смрад, да ещё копотью, газами, пылью разит. Вышла, дверь закрыла, а ключи забыла. Да и возвращаться не очень тянет-то. Между двух зол лучше – так бы всю жизнь в подъезде и стояла. 
Ведь не животные же мы, чтобы спариваться и размножаться, ведь есть для чего-то любовь, страсть, пишут же об этом, показывают. Почему меня обокрали, ограбили, лишили?! 
– Пойди сделай аборт!.. Да, вы же живьём меня есть будете. – Человечка маленького убила – убивица! – это едят тёмные, необразованные. 
– Вот, дура, вот сволочь, абортов понаделает, а потом рожает ублюдков! Сначала бы родила двух-трёх, а потом бы её дело – это жуют интеллигентные, медики. 
Вот, и рожаю. А зачем мне рожать? Какая я мать, если ещё женщиной не побыла? Я жить хочу! 
Это вы, вы довели меня до этого – до аборта, до родов! Вы! И поэтому, он не умер. Он такой же, как и вы! 
Он мне изменил. Изменил, как изнасиловал, цинично и с садизмом. И вам придётся прийти ко мне и пожалеть меня, и ругать его. Я жертва! Он хищник, он преступник, такой же, как вы! Преступники! Живёте в тюрьмах, строите тюрьмы, думаете о насилии.
Он мне изменил! И я уже не встану, я уже так и останусь лежать здесь пригвождённая позором и бесчестием. И вы будете приходить и жалеть, и вы будете такими же как я. Только я буду несчастнее. И поэтому, жалеть и поклоняться вы будете мне, и гладить меня по руке, и касаться моих волос:
– Бедная ты несчастная, как же это так? А казался таким хорошим, примерным, увлечённым работой, заботливым, образованным, не курит, не пьёт…. 
А может быть, он тайный алкоголик, он пил запоями в одиночку, и никто не знал. Он скрывал, делал вид трезвости, а сам пил тайком и с упоением. Или он спился, когда поехал без меня в Крым? 
Да, с этой поездки всё и началось, он там спился, скатился, связался с какими-то подозрительными женщинами, заразился от них, опустился на дно!

Связался с женщинами… заразился ими… заразился от них… спился, вернулся, заразил меня!! 
Да, да он меня заразил! Я больна! Заразил уже беременную, будущую мать, будущего ребёнка, кого же я теперь рожу?! Боже, Боже, кого же я теперь рожу?! Какого-нибудь ублюдка, какого-нибудь урода!..
И вы придёте и скажете: 
– Что же это? Разве такое бывает? 
Бывает, бывает и ещё как – разве не видите! 
– И ещё умер… Да его расстрелять, утопить за такие вещи надо, он же тебя в могилу вгонит! Нет, тебе рожать нельзя, тем более от него, родишь ещё что-нибудь подобное. Тебе  надо сделать аборт! Нельзя тебе рожать, родишь урода, и будет потом мука тебе и государству. 
– Да ты не плачь, не волнуйся! Сделают аборт, вылечат, разведёшься с этим кретином, (ах он же умер, ну туда ему и дорога, тем лучше, тебе меньше забот, и разводиться не надо и имущество делить!) и начнёшь новую, прекрасную жизнь. 
– Ты ещё молода, ещё встретиться на твоём жизненном пути весёлое счастье. 
– Так выпьем за здоровье жениха и невесты!!! Горько!! Горько!! Ну, поцелуйтесь! Будьте счастливы! Жених и невеста – горько!! 
– Горько!

Да что вы, он же не умер! Такие не умирают! Сидит себе в вытрезвителе после очередного запоя…  Все уже давно знают, что он пьяница, просто скрывали, одна я и не знала. 
И придут и скажут – бедная, обманутая – муж пьяница! Все сейчас мужчины такие пошли. Вон, у меня соседка, так у неё муж тоже алкоголик, бьёт её… 
И моё горе потонет в море горя такого же....
Нет, лучше умер! 

– Будьте счастливы – жених и невеста! Здоровья вам и детям вашим! Горько!! Горько!! 
А если и тот такой же? 

Саша! Сашенька… 
Больно, больно-то как! Ногой в пах, ногой, гвоздями, топором!!!

А если Александр такой же, как я? Ему тоже также… всё также… и он самоубийством… перечеркнул, перерубил?! 
Нет! Ему не рожать! Ему жить! Изменяет и живёт где-нибудь, как-нибудь… 
Бросил меня беременную, больную, заражённую, обесчещенную на произвол судьбы, на улицу, на всеобщий произвол. Он ещё тогда бросил, когда без меня поехал в Крым, один к Черному морю. Ведь вместе мы собирались выпить наш медовый месяц. Вот и выпили, только я отравилась, а он неизвестно где изменяет мне с женщинами, с судьбой, со всем с чем можно изменить, и чему можно изменить изменяет!

Зазвонили, заголосили облупленные купола, забились головами о стены, о крыши, о крышку,

и маленький пузатый Будда упал со шкафа и фыркнул, зачихал, но не закричал, а посинел и обмяк…

и они снова бежали к реке, и последний снег жевал чёрной мордой прошлогоднюю траву,

и коричневая кожа нежно пахла геранью…

и река бурлила и пенилась чернильным штормом, в котом по уши утонули темы жизни, сочинений, разума…

и упругий мамин голос щипал за ухо: 
– Аня, очнись!! 
И какие-то люди в военной форме входили, наклоняясь у входа в ушную раковину, задевая и щекоча растущие на потолке волосы, и со всего размаха стучали кулаками по барабанной перепонке 
– Аня, очнись, Аня!! 
Куда-то падала ночь,

нестерпимо стояли стены,

и она выходила на кухню в одном халате с топором в руке

и била со всего размаха в свои глаза, глядящие из окна, по распятью, по Его сердцу.

– Аня, очнись, Аня! – Звонили из милиции, сказали, что Александр попал под машину. Аня! 
Мама трогала руку, касалась волос…

Анна Сергеевна Ремюзова потеряла сознание, и скорая помощь, увезла её в роддом.

К вечеру она разрешилась мёртворождённым.
Через несколько дней, Анну, оправившуюся от родов, перевели в психиатрическую лечебницу. 
Выписавшись, Анна Сергеевна вернулась домой, изменившись чрезвычайно. Она стала замкнутой и молчаливой. Ничем не интересовалась, о судьбе мужа не расспрашивала.

Отношения её с родителями продолжили традицию русской литературы, которая описывает, разрывы. 
Она стала напоминать Александра в последние дни его жизни, после возвращения из Крыма. 
Целыми днями слонялась она без дела, не находя себе места, да и не особенно заботясь о целесообразности. 
Когда кто-нибудь окликал её, она подолгу смотрела на этого человека, как бы не замечая, или глядя сквозь него, так, что взывавшему становилось не по себе, и он начинал проклинать всё на свете за то, что ему взбрело в голову к ней обратиться. Когда же она осознавала чего от неё хотят, и чего собственно у неё спросили, выражение её лица принимало выражение испуга, и она отвечала что-то невразумительно и невпопад. Так, что собеседник, даже если он и дожидался ответа, всё равно оставался ни с чем. 
Это состояние её продолжалось довольно долго, но родители не могли не привыкнуть к нему, ни смириться с ним. Они исходили из аналогии с Александром, и всё больше и больше опасались за её жизнь. Так что по их настоятельным просьбам, Анна Сергеевна была повторно госпитализирована. 
Лечение несколько её оживило, во всяком случае, это казалось на первый взгляд. И хотя, её отношения с окружающими, по-прежнему, представляли мираж она начала проявлять интерес к различным старым семейным вещам и бумагам. 
Однажды, она решила разобрать вещи мужа, которые со дня его смерти оставались в неприкосновенности.

Сортируя его бумаги, она обнаружила крымский дневник, о существовании которого не подозревала, и о котором он ей ничего не рассказывал. 
Дневник этот со странным названием «Путеводитель по преображению» произвёл на неё сильное впечатление. Она всюду брала его с собой, никогда с ним не расставалась.
Прочитанное видимо подействовало на неё положительно, потому что Анна Сергеевна стала возвращаться к жизни и практической деятельности. Вместе с тем, от родных она отдалилась окончательно. Так что, когда Анна Сергеевна полностью пришла в себя, обнаружилось её решительное и непоколебимое желание вырваться из родительского гнезда.

Говорят, что она совсем уехала из Москвы, и поселилась в городе N, где через несколько лет повторно вышла замуж. Все личные свои вещи и вещи мужа она оставила у родителей. С ней же поехал только дневник Александра Викторовича.
И ещё одно. Александр Викторович никогда не писал стихов, хотя в силу лирического склада своего характера вероятно в детстве подобные попытки им предпринимались. Но дневник так поразил Анну Сергеевну, что многое из написанного там, казалось ей стихами.
Вероятно, она все-таки полюбила Александра, так что его кости могли спокойно гнить с полным сознанием участия и заботы.
23.12.1979. © ЕСИ
http://www.algabriona.ru/
eciarteci@mail.ru

Еще Евгений Ицкович

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.