Как управляют научной продуктивностью

Мы публикуем расшифровку лекции кандидата социологических наук, доцента факультета политических наук и социологии Европейского университета в Санкт-Петербурге, сотрудника Лаборатории социологии образования и науки Санкт-Петербургского филиала ГУ-ВШЭ Михаила Соколова, прочитанной 25 ноября 2010 года в Политехническом музее в рамках проекта «Публичные лекции Полит.ру».

Текст лекции

Михаил Соколов (фото Наташи Четвериковой)
Михаил Соколов
(фото Н. Четвериковой)

Я начну с распоряжения рыть канаву от забора и до обеда, и с того, что в нем плохо с управленческой точки зрения. Люди, которых вы послали рыть канаву на этих условиях, вовсе не мотивированы выкладываться. Они получат свой обед или свою зарплату вне зависимости от того, сколько метров канавы они пророют. Поэтому обширная область современной микроэкономики, которую иногда называют теорией стимулов (theory of incentives), занимается тем, что предлагает какие-то более эффективные типы контракта, которые заставляли бы людей рыть эту канаву с максимально возможной – ну, или с оптимальной для их здоровья и для получения результата скоростью. Например, в случае с канавой можно платить за каждый вырытый метр. Или можно разделить рабочих на две команды и заплатить премию только той, которая выроет больше. Или - это уж совсем жестокий, но, я подозреваю, управленчески очень эффективный вариант: разделить рабочих на две команды, велеть рыть навстречу друг другу и сказать, что та команда, которая первой пророет больше к моменту, когда они встретятся, получит обед, а вторая вообще ничего не получит.

Теперь к этой задаче можно добавить одно усложнение. А именно такое: что будет, если вы не видите эту канаву? И никогда ее не увидите. Допустим, вы сидите в конторе где-то ниже по склону и вверх по склону вы послали людей рыть канаву, но вы не знаете, что они там делают. Может быть, они как раз не роют канаву, которую вы послали их рыть. Все, что вы можете сделать, чтобы убедиться, что канава вырыта, – это спросить их. Но если уж они такие нечестные, то почему вы надеетесь, что они ответят вам правду? Скорее всего, вы будете действовать примерно так. Вы опросите их отдельно друг от друга, устроите допрос по всем законам следственной науки. А может быть, даже пошлете специальных агентов, чтобы они сказали вам, хорошо ли там роется канава. Агентов второго рода. Агенты первого рода – те, кто роют для вас канаву, агенты второго рода – это те, кто наблюдают за агентами первого рода. Конечно, есть риск, что агенты первого рода сговорятся с агентами второго рода, разделят с ними свою зарплату и опять ничего не будет вырыто. Поэтому вам нужно придумать какую-то форму организации, которая вас обезопасит от такого риска. Например, нанять агентов второго рода из другой страны и на короткий срок, чтобы они при всем желании не смогли договориться с вашими рабочими.

И, наконец, представьте себе совсем сложный вариант. Канава роется в густом тумане. Никто, в общем, не видит ее целиком. Даже те люди, которые ее роют, не знают, сколько они вырыли, насколько хорошо они вырыли, и ни один человек, которого вы туда послали за этим наблюдать, тоже всего не увидит. Поэтому вам приходится собирать информацию по кусочкам у людей, которые не знают полной картины, а вам нужно как-то убедить их, во-первых, сказать правду, а во-вторых, из этих кусков сложить что-то, что позволит вам вынести оценку. Добавьте к этому, что люди, которых вы посылаете копать канаву или следить за теми, кто ее копает, обычно близкие знакомые, которые любят друг друга или не любят друг друга, в общем, скорее всего, они чрезвычайно пристрастны.

То, что я описал, – это, видимо, довольно точная аналогия для набора управленческих задач, который возникает всегда, когда администратор обращает свой взор в сторону науки. Администратор не понимает, что там, собственно, делается. И, скорее всего, даже не надеется это понять. Все, что он знает, он знает со слов ученых. Но ученые, как рабочие, которые роют канаву - подозревает администратор, - могут рассказывать не всю правду. Могут, скажем, строить воздушные замки. Обещать какие-то феноменальные открытия - и при этом ничего не делать. Могут сами искренне заблуждаться. Могут попасться на лесть, которую слышат от окружающих, в то время как окружающие льстят только потому, что те им льстят в свою очередь – быть вовлеченными в цикл самовосхваления. Управленцы в этой ситуации похожи на людей, которые находятся где-то низко по склону. У них перед глазами есть канава, которая соединяется с канавами, которые роются наверху. Не со всеми. Скажем, с некоторыми ничто не соединяется. Но по некоторым иногда начинает течь вода. Однако если вода не течет, мы не знаем в каком месте проблема. Текущая вода – это какая-нибудь вещь типа нового оружия или новая технология, про которую видно, что она есть у соседей, и ее нет у нас, а мы хотим, чтобы у нас тоже было. Но та канава, которая у нас перед глазами, гораздо ниже по склону, чем та, из которой поступает вода откуда-то сверху. Поэтому если что-то не так, нам приходится опрашивать своих землекопов. Иногда передают восторженные отзывы других землекопов, которые работают на соседей, они говорят соседу, что наши канавы гораздо лучше, чем его канавы, говорят своему нанимателю, наниматель говорит нам, нам очень приятно. И то, и другое, понятно, чрезвычайно не надежно.

Управленец, который берется руководить наукой, должен каким-то образом получать финансовые ресурсы, выбивая их у других администраторов, должен каким-то образом распределять их между приоритетными направлениями и должен решать, как именно распределять их между исполнителями. Последнее подразумевает решать, кому конкретно дать эти деньги, предполагая, что именно те рабочие, которые их получат, - самые надежные, самые достойные доверия. И при этом все, на что он (или она) может полагаться, – это крайне смутные догадки, которые строятся не на достижениях как таковых, а на символах этого достижения. Открытия невидимы для неспециалиста – что не-биолог вынесет из статьи Уотсона и Крика? - но видимы такие вещи, как похвала, которые ученые воздают друг другу. Это видимо и это легко понятно. Или видима критика, которой эти ученые друг друга потчуют. В общем, задача администратора в этой ситуации - разработать для себя такую схему считывания этих сигналов, которая позволяла бы ему точно понимать, кого надо вознаграждать, и придумать, как обеспечить это вознаграждение. А там, где естественно возникшей системы сигналов нет, надо заставить ученых производить специальные сигналы, нужные именно для того, чтобы управленцу было проще их считывать.

Требований к системе таких искусственных сигналов три. Во-первых, они должны каким-то образом сузить коридор произвола для людей, которые сигнализируют о достигнутых ими или другими людьми успехах. То есть у них не должно больше быть возможности совершенно произвольно принижать достижения одних людей и так же произвольно завышать достижения других. Это базовое требование. Если они начнут распоряжаться ими своекорыстно, это должно быть легко обнаружить, и их должно постичь немедленное наказание. Во-вторых, те сигналы, которые доходят до управленца, должны иметь какое-то отношение к научной производительности в высшем смысле. И это, видимо, самая проблематичная точка, потому что никто не знает, что такое научная производительность в высшем смысле. И, наконец, в-третьих, само производство этих сигналов не должно быть слишком трудоемким. Издержки на то, чтобы верно сигнализировать о том, кто достиг наиболее выдающихся результатов и кто как ученый наиболее перспективный, не должны поглощать все силы академического сообщества. Возвращаясь опять к рабочим, довольно уверенно можно определить, что какая-то канава вырыта наверху, если вы потребуете принести вам сверху землю, которая извлечена. Но это, понятно, может отнять больше сил у рабочих, чем само рытье канавы. Некоторые из сигналов, которые свидетельствуют о профессиональных достижениях, необычайно дорого стоят в терминах времени, затраченного на их испускание. Возьмите диссертацию. Диссертация представляет собой один из таких сигналов, самый древний. Диссертация отнимает, как правило, полгода жизни у диссертанта, если она кандидатская. Однажды, когда я первый раз сказал что-то такое, мне критически настроенные естественнонаучные коллеги объявили, что это только у социологов она отнимает полгода жизни, а физик, например, пишет ее три года. Но дело в том, что я имею в виду только затраты, которые связанны с написанием диссертации как определенного типа текста и процедурой ее защиты. Исследования, которые проводятся три и больше лет, проводятся для науки. По ним публикуются статьи, и они являются каким-то вкладом в свою область знания. Но диссертация как особый текст почти никогда не является вкладом в науку, поскольку ее практически никто никогда не читает; карнавал, который связан с процессом защиты и отнимает столько времени, представляет собой ритуал перехода в категорию кандидата или доктора наук. Во всех остальных смыслах для науки это вычеркнутое время. Однако эти полгода, а потом, не знаю, год, сколько обычно защищается докторская, тратится только на то, чтобы произвести определенный сигнал. Кроме того, в защиту вовлечен руководитель диссертанта, оппоненты, рецензенты и члены ученого совета, которые тоже вместо участия во всей этой процедуре могли бы заниматься чем-то осмысленным. Желательно, конечно, чтобы такого рода издержки сигнализации были минимальными. Чтобы сигналы производились как бы сами собой, без специальных затрат, чтобы они точно сообщали о достижениях и чтобы они не были в руках какой бы то ни было злокозненной группы.

Та экономическая проблема, о которой я говорил вначале, известна как проблема принципал-агента, и она здесь, в нашем случае, приобретает известные новые оттенки. Представьте себе, что у нас есть два варианта поведения. Мы можем каким-то образом формализовать систему сигналов. Мы объявляем, что вот это является сигналом достижения какого-то рода. Земля, принесенная к нам вниз, – это есть мера достижения в рытье канавы. Ни на какие другие вещи мы никогда больше не смотрим. Такого рода использования определенного, недвусмысленного, но не обязательно валидного сигнала – это один из импульсов или одно из движений, течений, которые всегда существуют в управлении, в управлении наукой - в особенности. Есть течения, которые ставят на надежность против валидности. Некоторые способы оценки достижений, продуктивность и перспективность и чего-нибудь еще, хороши, потому что они недвусмысленны. Потому что мы точно можем посчитать количество статей в журналах из списка ВАК, которые индивид опубликовал. На самом деле, как мы увидим дальше, мы никогда не можем слишком точно посчитать это. Тут возможны всяческие вариации, но, по крайней мере, мы на выходе имеем совершенно точную меру достижения. Она может быть абсолютно невалидная, но она хотя бы надежная. Три статьи – это три статьи, больше, чем два, меньше, чем четыре.

Противоположное течение можно назвать харизматическим движением. Оно всегда ставит на валидность за счет надежности. Оно говорит, что на самом деле оценить достижение может только другой эксперт, который в состоянии оценить всю массу нюансов. Тут нужен кто-то, кто вникнет в ситуацию. Кто-то, у кого есть чутье, что важно и что неважно в данной области. Нам нужен кто-то, кому мы можем делегировать решение, и тогда, скорее всего, мы получим самую точную оценку. Легалистская традиция апеллирует к тому, что эксперт может попасться коррумпированный, и тогда все будет очень плохо. Харизматическая – к тому, что ни один из формальных способов оценивать науку нельзя считать достаточно хорошим, и даже если часть экспертов будет коррумпирована, это все равно будет лучше, чем если мы будем подсчитывать ВАКовские публикации или цитирования. Легалисты ставят на то, что можно сузить коридор произвола, который есть у каждого из агентов. Харизматисты – на то, что можно выбрать правильных агентов, которым можно оставить руки развязанными – и они все равно примут правильное решение.

Если мы нарисуем реальную принципал-агентскую цепочку, которая ближе к тому, что мы наблюдаем в реальных научных учреждениях, то увидим, что там нет одного принципала и одного агента, а есть агент-исследователь, который ответствен в некотором роде перед главой своего подразделения или перед коллегами по подразделению, которые отчитываются перед руководством института и коллегами по институту, которые отчитываются перед отделением Академии Наук, которое отчитывается перед Общим собранием, которое отчитывается перед правительством, которое отчитывается перед избирателями. Вот у нас такая длинная цепочка из субпринципалов и субагентов, из которых только находящийся в самом начале этой цепочки - безусловно агент, и только в самом конце - безусловно принципал. Пока я говорил об агентах и принципалах первого рода, то есть тех, кто выполняет задачу. Кроме них, есть агенты и принципалы второго рода, те, кто их оценивает. Проблемы в управлении наукой возникают из-за того, что все агенты, как первого, так и второго рода, принадлежат к одному сообществу и одной субкультуре экспертов в данной области науки, и эти эксперты в благополучном случае оценивают друг друга беспристрастно и так хорошо, как могут, а в неблагополучном - пытаются что-то сфальсифицировать или что-то подделать. Сигнальная система регулирует ширину горизонта оценок, который есть у каждого из них. Этот горизонт может быть выше, или уже, или шире. Например, если вас просят оценить статью как хорошую или плохую, вы чувствуете, что коридор вам оставлен широкий. Вы можете завысить оценку, занизить оценку и сказать, что вам так показалось, что вы так думаете. Вы не можете доказать, но как специалист в этой области вы чувствуете, что это направление работы бесперспективно. Или вроде ничего статья, но уж больно ученическая, очень вторичная, нет настоящей оригинальности. И редактор, скажем, опираясь на ваш отзыв, отвергает статью, или фонд не дает гранта, хотя никакого доказательного обвинения вы вроде как и не предъявили. В этом случае у вас очень широкий горизонт. В ситуации, когда вам надо посчитать количество статей в ВАКовских журналах, горизонт узкий. Здесь уже особенно не разгуляешься. Так вот,  легалистская традиция старается сузить все горизонты произвола, а харизматическая – расширить их, одновременно изобретя механизм селекции экспертов, обеспечивающий то, что только самые прозорливые и добросовестные будут выносить оценки.

История того, как развиваются системы сигналов с соответствующими им коридорами суждения, очень любопытна. Первый ныне существующий тип сигналов -  степени - исторически появляются как результат борьбы корпорации университетских ученых за монополию на рынке преподавательского труда. Первый раз, когда степени появляются, они возникают по аналогии с цеховой монополией. Университет во многих отношениях - самая архаичная из ныне существующих организационных структур. Кроме, может быть, церкви. Мы в ней находим очень многие черты экономического устройства, во всех остальных областях давно исчезнувшие. Так вот, у нас был цех, в цехах были подмастерья-бакалавры, также были мастера - магистры или доктора, первое время магистр и доктор не были последовательными степенями, а были параллельными – в одних университетах – магистр, в других - доктор. И вот подмастерья были на посылках у мастеров или докторов. Мастера и доктора обладали монополией на предоставление образовательных услуг, которые тогда, разумеется, никто не называл «образовательными услугами». Магистры – как любые мастера той эпохи - хотели иметь какую-то монополию, которая и была им пожалована папской буллой. Первым, кто выступил в роли ВАКа, агента второго рода высшего порядка в нашей терминологии, был Папа Римский, который объявил, что доктора Болонского университета могут преподавать свободно, причем не только в Болонье, но и за ее пределами. Это как раз было довольно необычно для цеховой монополии. Обычно она действовала только на какой-то одной территории. Таким образом, корпорация успешно отстояла требование, что только доктор, член этой корпорации может преподавать, может быть профессором.

Сейчас мы часто слышим голоса людей, говорящих от имени академического сообщества, которые утверждают, что любого рода формальные, легалистские меры научной состоятельности – это изобретение администраторов, глубоко людям науки чуждое. Ирония истории в том, что исторически такие символы скорее появились как средство самозащиты этого сообщества. Это давало корпорации возможность благополучно противостоять попыткам любого рода не принадлежащих к корпорации администраторов протолкнуть куда-либо своего человека. А администраторы иногда сопротивлялись этому, а иногда не очень сопротивлялись. Потому что для администраторов, безусловно, сужение канала обеспечивало снижение неопределенности и снижение их ответственности. Действительно, в последние десятилетия часто мы обнаруживаем, что именно администраторы толкали вперед на всех уровнях разные формализационные реформы. Не потому что они обязательно хотели извлечь больше из своих подопечных, а потому что это всегда оставляло их в простой ситуации, когда надо было давать ответ перед своими собственными более высоко стоящими администраторами.

То, о чем я буду рассказывать дальше, есть первый результат, полученный в рамках одного исследовательского проекта. Проект назывался: «Системы статусного символизма в науке, сравнительный исторический анализ и оценка эффективности».[1] Эмпирически он заключался в том, что мы пытались проследить, как на самом деле организованны в пяти самых больших, самых важных и самых влиятельных в смысле подражания им национальных академиях все эти цепочки. Кто осуществляет мониторинг? Кто следит за кем? Откуда и как выбираются эксперты, кто финансирует их работу, кто перед кем отчитывается? Вся эта работа вписывается в одно направление, которое иногда называется политическая социология науки. Оно пережило свой бум примерно в районе 1970-ого года как последствие Студенческой революции предыдущего десятилетия. Тогда была написана книга Балдриджа об Университете как политической системе.[2] Тогда Блау, Парсонс, Рисмен, в общем, ведущие американские социологи тогда пишут про Университет, потому что все видят, что тогда происходит в американских университетах. Университет становится очень важным, его будущее и настоящее становится очень важной темой для обсуждения. Про это все пишут, про это все спорят, и одна из идей, которая тогда носилась в воздухе, - применить современную политическую теорию, или теорию организации, или экономическую теорию, чтобы посмотреть: а как университет работает с их точки зрения?

Я перечислил некоторые важные работы, которые ничем не связаны, кроме того, что они важные и написаны в некотором смысле классиками. В нашем проекте мы пытались действовать примерно таким же образом, отчасти привлекая разный апгрейд, который был достигнут в соответствующих областях социологии за прошедшие 30 или 40 лет. У нас была интернациональная команда, и мы брали интервью и анализировали документы, относящиеся к наукам в Британии (в основном Англии), Германии, России, США и Франции. Существенное ограничение, о котором надо сказать, – мы делали интервью с людьми, работающими в области социальных наук и, прежде всего, социологии. Мы хотели выбрать людей, насчет которых мы понимаем, что они имеют в виду, когда говорят о достижениях по возможности. Социология – это крошечный в финансовом отношении, в кадровом отношении и в любом другом отношении сегмент науки, разумеется. И политология, даже экономика, из которых мы иногда брали экспертов, – они совсем не так велики и важны, как биология или физика. Более того, они в каком–то смысле тоже реципиенты, так как разные периферийные академические системы копировали, клонировали системы, завезенные из стран-лидеров, вот так же социальные науки клонировали институциональные, коммуникационные и иные структуры, которые были изобретены совсем не у них. Поэтому социология в каком-то смысле не очень хороший пример. Но в данном случае мы предполагали, что наша собственная способность разобраться в том, что происходит в самой науке, перевешивает эти сложности.

Михаил Соколов (фото Наташи Четвериковой)
Михаил Соколов
(фото Н. Четвериковой)

В том, о чем я говорил до сих пор, есть одна маленькая хитрость - или одна маленькая условность, которую некоторые из присутствующих наверняка уже для себя отметили. Принципал - слово, которым принципал-агентская литература обозначает любого человека, который делегирует другому обязанности, чтобы эти обязанности были выполнены, - так вот, принципал существует в определенной культуре подозрения, у него есть определенный репертуар этих подозрений. Отправляя людей выполнять работу, он подозревает, как именно эти люди могут обмануть своего заказчика. Этот репертуар меняется со временем. В рамках обычного экономического подхода мы предполагаем, что работники ленивы, не хотят ничего делать, если смогут, они ничего не выкопают, а заберут деньги зазря. Ленивые и нечестные. Но мы не предполагаем, что, например, среди работников есть сознательные вредители. И они выроют канаву, но выроют так, что по ней ничего не потечет. И вроде бы как к ним и не придерешься, канава на месте, но эффекта нет никакого. Мы знаем из истории, что были субкультуры, в которых преобладала такая форма подозрений. Все мы хотели бы оказаться от них по возможности дальше. Применительно к ученым они тоже действовали. Те защитные механизмы, которые наш администратор использует, или те превентивные меры, которые он употребляет, определяются репертуаром подозрений, которые он предъявляет к ученым. В нашем случае есть несколько таких групп подозрений, которые связаны с большими нарративами о науке, существующими в западной культуре. Я их назвал в честь кинематографических персонажей, двух кинематографических, одного литературного: нарративами доктора Хауса, доктора Стрейнджлава и доктора Воф-Ху.

Доктор Хаус - понятно – это такой мейнстримный нарратив об ученом как отчужденном, странном, замкнутом, отстраненном от других людей, но при этом очень добродетельном, благожелательном человеке, который, в конечном счете, всех спасет. Это то, как ученые сами предпочитают себя видеть. Второй нарратив - доктора Стрейнджлава, который плавно перетекает в предыдущий. Если мы подчеркиваем странность, отчужденность и пренебрежение ученого конвенциями, мы можем изобрести для себя ученого, который так далеко отдалился от всего общечеловеческого, что для него реальность превратилась в серию математических загадок. Атомная война ему кажется очень интересной - захватывающий эксперимент! Возьмите биографию фон Неймана - и вы найдете там живой образец ученого такого рода. И, наконец, доктор Воф-Ху из рассказов О'Генри о Джеффе Питерсе и Энди Таккере, это переодетый в индейского вождя Джефф Питерс, который притворяется индейским целителем с докторской степенью, продает чудодейственные снадобья и мази и таким образом обманывает ничего не подозревающих обывателей. Это еще один взгляд на ученого, взгляд на ученого как на потенциального шарлатана - или мошенника, или коррумпированного человека, - который пользуется завесой из наукообразных терминов для того, чтобы обманывать невинных жертв. Образ медика в художественной литературе от Мольера до Марка Твена – это обычно образ такого шарлатана. С тех пор кое-что изменилось, потому что мы же вряд ли можем поверить, что все ученые сплошь шарлатаны, которые ничего не могут, но подозрение, что многие из них на самом деле шарлатаны и многие из них на самом деле пользуются наукообразием для эксплуатации, никуда не делась особенно среди управленцев.

И здесь есть две версии нарратива доктора Воф-Ху. Одна специфически правая, вторая специфически левая. И та и другая инициировали вполне реальные реформы. Более левая версия - это видение доктора Воф-Ху как элитиста, который предубежден, склонен к дискриминации, происходит из высшего среднего или  просто даже из высшего класса, притесняет всех, кто к этому классу не принадлежит, возможно, даже расист, и уж точно сексист. Когда левые начинают реформировать науку, то они обычно борются с таким типажом. Они пытаются найти свидетельства дискриминации и внедряют программу, поддерживающую действие, которое создает преимущественные условия для женщин, или для студентов, представляющих всевозможные меньшинства. Это левый доктор Воф-Ху – субъект неприятный, но при этом, может быть вполне сносным ученым. А правый доктор Воф-Ху – это бесстыжий жулик и бездельник, который просто притворяется ученым, а на самом деле шарлатан и пытается всех обмануть. Или немножко более сложный типаж – человек, который сам себя обманул, который живет в прошлом веке, архаичный, существующий в кругу таких же атавистических типов, как он. Он лучше в моральном плане, потому что честный, но для науки, по большому счету, такой же вредный. Потому что отказывается слушать кого-либо кроме себя, деньги берет, а никаких успешных результатов не производит. Первый, тот, который более циничный негодяй,  может быть заподозрен еще и в запущенном непотизме – старается всюду пристроить своих родственников, своих людей и при случае давит всех молодых прогрессивных и настоящих ученых. Вот это тот враг, с которым правые реформаторы науки пытаются бороться.

Та разновидность мер, которые я описываю, обычно мотивируется именно специфически правой академической культурой подозрения. Эта версия везде опасается  встретить таких научных мафиози или научных гангстеров, которые оккупировали все места, не пропускают не своих, а только живут за государственный счет и за счет налогоплательщиков. Эти разновидности нарратива, разумеется, связанны и с более широкой политической программой. Те, кто озабочены дискриминацией, – это те партии или те движения, которые вообще ей озабочены, преимущественно - левые. Те, которые озабоченны продуктивностью и эффективностью, – это преимущественно правые либералы. И здесь мы наблюдаем такую же очевидную связь с более общей космологической картиной мира, которая стоит за всеми этими движениями. В конечном счете, у этих разных сил очень разный взгляд на то, что может давать образование и что такое эффективность в науке. Более левая, более гуманитарная версия, гумбольдтовская, смотрит на науку как, в конечном счете, на приложение к образованию и как что-то, что попадает под право индивида на саморазвитие. Более правая версия видит в науке источник продуктивности, экономического роста, военной конкурентоспособности, а не что бы то ни было еще. И поэтому когда правые приходят к реформированию наукой, они ищут в ней потенциальных мошенников и стараются повысить продуктивность, которая конвертируема в экономический рост и в военное превосходство. Легалистские реформы последних трех десятилетий, надо сказать, исходят из правого и из левого лагеря, но эти реформы несколько разного свойства. И самые крупные образцы легалистских реформ, которые всюду пытаются внедрить, жесткие количественные показатели – это в основном именно правые реформы. Это реформы, которые начинают либералы в ситуации, когда им нужно сокращать бюджетные расходы. Потому что они во все время подозревают ученых в том, что те немного жулики, но пока экономика растет, с ними предпочитают не связываться – визгу много. Но когда нужно урезать расходы, тут уже деться некуда. Тут приходится кого-то оставлять без хлеба. И тогда начинаются реформы, которые направлены на то, чтобы вычленить эффективных и финансировать только тех, кто эффективен. А всех остальных отправить за борт. И два самых известных примера: тэтчеристские реформы, в результате которых появился RAE, о нем немного дальше, и ныне развертывающаяся реформа Саркози во Франции. И те, и другие вызывали протесты - британские гораздо меньше, французские сегодня гораздо больше,.

Итак, экономические реформы и связь продуктивности с экономическим вознаграждением. Здесь мои коллеги и я попробовали классифицировать разные подходы, которые существуют. И вот те три варианта, которые у нас получились. Первая большая группа подходов – это подходы через статусные рынки. Мы определенные экономические ниши резервируем только для обладателей каких-то символов, сигнализирующих о научном достижении. Самые древние тут ученые степени, существующие с XI – XII веков. И это как раз пример статусного рынка. Только дипломированные ученые могут преподавать, только доктора наук могут занимать профессорские позиции. Есть корпоративная, есть индивидуальная вариация статусных рынков. Только факультет, который обеспечен докторами наук по определенной специальности, говорит нам Госстандарт 2 или 3 поколения, может открыть магистерскую программу по ней. Тем, у кого нет этого кадрового потенциала, на этот рынок вход воспрещен. Таким образом, экономические вознаграждения за достижения распределяются вместе с какими-то позициями на рынке труда.

Второй способ - премиальный. Мы выплачиваем премии за какой-то уровень достижений. Причем премии варьируются, они делятся на три типа: постоянные – вроде надбавок за степени или кумулятивные - надбавка за выслугу, совсем не существующая сегодня в России, но, к удивлению многих русских, уезжающих на Запад, процветающая в Англии и во Франции. Есть, наконец, третье - возобновляемые меняющиеся премии, которые выплачиваются каждый год на основании академической результативности. Пример, который знаком наибольшему количеству людей в России,  - ПРНД, но многие учебные заведения вроде Государственного Университета - Высшей Школы Экономики или СПбГУ обзавелись собственной шкалой таких вознаграждений, и они распространены и за пределами России в специфических формах, как правило, не в индивидуальных, а корпоративных. RAE – это как раз пример корпоративного вознаграждения.

Наконец, есть гранты, в которых оцениваются не столько предыдущие достижения, сколько потенциальная сила заявки. Я скажу совсем мало о грантах и немного больше о первых двух разновидностях распределения.

Идея статусных рынков появляется первой - и в России, и за ее пределами. В середине XVIII века в записках  Ломоносова появляется следующая идея о том, как бы поддержать науки в России. Науки способствуют украшению монаршего величия, – пишет он в докладах, адресованных Елизавете, - конечно же, и надо бы поддержать ученых. А поддержать ученых проще всего следующим образом. Во-первых, создать университеты, конечно. В университетах позиции зарезервировать за теми, кто имеет степень. Только доктор может быть профессором, а также - это для Ломоносова очень важно и важно для всех ученых в России до самого 1917 года - указать на способ конвертации академической иерархии в универсальную бюрократическую валюту чина. Вот это вот табель о рангах. Она структурирует все российские представления о карьере в XVIII и XIX веках, и Ломоносов, конечно, думает о том, как важно предусмотреть чин. Он этого уже не застанет, но в 1803-1819 гг. все его предложения будут приняты. Причем конвертации степени в чин будут установлены едва ли не превосходящие самые смелые ожидания тогдашних ученых. Студент, окончивший курс университета, согласно «Указу об устройстве училищ» 1803 года автоматически получает 14 чин, который в тот момент дает уже личное дворянство, например. А профессор эквивалентен полковнику, что очень хорошо. Более того, по меркам службы, вы можете сделать карьеру в Университете головокружительно быстро. Там, конечно, есть свои способы сдерживания. Вы, например, не можете защитить магистерскую диссертацию слишком быстро после кандидатской, а докторскую слишком быстро после магистерской - тогда магистр стоял между кандидатом и доктором, - но при этом вы все равно можете по этой лестнице пройти примерно вдвое быстрее, чем человек аналогичного происхождения по гражданской службе. А в некоторых секторах втрое. Почему университеты при этом испытывают хроническую недоукомплектацию, не совсем понятно, это для меня одна из величайших загадок русской истории. Я буду очень рад, если кто-нибудь предложит объяснение. Казалось бы, это совершенно изумительный карьерный трек. Можно обскакать всех, кто пошел на гражданскую или на военную службу, очень быстро. И, тем не менее, в XIX веке толпы не стоят у Университетов.

Другой пример статусных рынков, современный, тоже многим знакомый – это аттестационные требования, которые Академия Наук приняла в 2008 году. Она говорит, что ведущему научному сотруднику нужно быть доктором, руководить диссертациями, работать по гранту, иметь не менее 7 или 10 публикаций за 5 лет в реферируемых изданиях, делать доклады на всероссийских и зарубежных симпозиумах. Нам всем, вероятно, эти требования очень знакомы. Та же самая идея. Каждому уровню в академической иерархии обеспечивается соответствующее финансовое обеспечение и соответствует определенный уровень очень легалистски трактуемых сигналов, свидетельствующих об эффективности или продуктивности. Ключевой элемент всей этой статусной организации академических рынков – это степени. Первый и до сих пор самый важный.

В истории степеней были свои взлеты и свои падения. Например, в XIX и даже первой половине XX века они гораздо менее важны, чем сейчас, в большинстве западных стран. Во Франции они до сих пор не очень важны. Некоторые доминирующие французские социологи до сих пор не имеют степени. Но общий тренд последних 30-40 лет такой: степень обязательна для получения любой постоянной позиции в практически любой западной академии. В России аналогичное требование, легально закрепленное, функционирует в XIX веке. В конце XIX века в какой-то момент устав 1884 года допускает послабление, когда оказывается, что достаточного количества докторов не набрать, и магистрам разрешают занимать кафедры в статусе экстраординарных профессоров. Но, в принципе, степень - обязательный реквизит для того, чтобы продвигаться по академической лестнице.

Возьмем теперь системы остепенения, действующие в разных странах. В некоторых странах степени индивидуальны и присваиваются университетом, но регламентирующие их присвоение процедуры при этом обычно довольно похожи. Все американские довольно похожи, все германские довольно похожи. Так вот, когда мы все это сличаем, обнаруживаем, что практически любая западная степень беззащитна по сравнению с российской. Сложность системы контроля и каких-то гарантий качества, которая встроена в российскую, превосходит любую англо-американскую в разы. Орган, который присваивает вам степень, берем ли мы французский, британский или американский случаи, – это диссертационный комитет, который собираете вы вместе со своим научным руководителем. От 3 до 5 человек, которых вы лично сами позвали. Ничто не мешает вам позвать своих приятелей и приятелей научного руководителя. В России вас встречает постоянный совет, состав которого не вы выбираете. То есть 25 членов - и не вы их выбираете. Договориться с 25 людьми по идее гораздо сложнее, чем с тремя, особенно, если это уже ваши знакомые. Англо-американские или германские положения регламентируют в какой-то степени, кто должен быть в этих комитетах. Например, обычно включается требование, чтобы хотя бы один человек в вашем комитете был не из вашего же университета. Оно появилось в 1970-х, а еще в 1950-х было сравнительно мало распространено, и в 1960-х совсем не было универсальным. Но это все у нас регламентируется - количество докторов наук, количество кандидатов наук и так далее. Все, кто когда-то защищал диссертации, помнят, как сложно все  это прописывается. Сколько человек из организации, при которой создан совет, сколько - из чужой организации, а еще у вас есть кроме всех этих два обязательных оппонента, а еще есть ведущая организация, а еще нужно принести отзывы. Отзывы вы собираете сами, но все остальное только отчасти под вашим контролем. По идее, рецензентов и ведущую организацию вам назначает совет. Система гораздо защищеннее той, которую мы встречаем на Западе. Далее, в России есть ВАК, есть агент второго рода высшего порядка, который наблюдает за тем, как агенты второго рода низшего порядка справляются со своими обязанностями. У ВАКа были предшественники. Степени исходно подписывал, утверждал Министр народного просвещения, затем они попадали в разные другие руки, некоторое время после восстановления всей системы степеней, с 1934-ого по 1937 год, были разные комитеты для разных областей науки. Есть прекрасная статья Ларисы Козловой[3] на эту тему, как раз про то, что происходит со степенями в 1920-1930-е годы. А затем, наконец, воцаряется ВАК, который следит за всем. ВАК тоже сменяет свой административный статус, он то оказывается при Совете министров, то сейчас передан Рособрнадзору, но какая-то институция существует все время. Совету на местах не доверяют присваивать степень. Вот такой структуры мы не находим ни в какой другой стране из нами охваченных. Везде за университетом признается суверенное право присваивать степень и поступать с ней так неразумно или коррумпированно, как университет захочет. В общем, ничто не мешает продать университетам свою степень. Правда, здесь есть одно маленькое «но».

То, что не было по большому счету никогда институализировано в России и в той или иной форме существует в континентальной Европе, – это абилитационные экзамены, которые не эквивалентны степеням. Иногда германскую абилитацию сравнивают с докторской, но она не похожа на докторскую ни по функциям, ни по процедуре, поскольку она дает вам право преподавать. Степень - одно, то есть свидетельство вашего интеллектуального потенциала, право на преподавание – это другая вещь. Абилитация присваивается в Германии конкретным университетам и автоматически не конвертируема – если вам разрешили преподавать в Кельне, то это не значит, что разрешат в Гейдельберге. Де-факто она обычно конвертируется, особенно если университет считается хорошим, то человек с абилитацией из него легко берется, конечно. Но, вообще говоря, это степень, которая действует только в этом университете. Французская абилитация универсальная, действует на всей территории Франции, но в ней своя хитрость: она действует фиксированное время, она действует 4 года. Если вы за 4 года не нашли работу, вы должны пересдать абилитационный экзамен. В англо-американских странах или странах, находящихся под их влиянием, нет никакого аналога абилитации в дисциплинах, не связанных с либеральными профессиями. В праве и в медицине у вас этот экзамен все-таки есть. Тем не менее, степень как таковая гораздо более беззащитна. ВАК и те, кто думал за него, изобрели гораздо более разветвленную систему контроля.

И, тем не менее, англо-американскому информанту было, в общем-то, довольно сложно объяснить, что за проблемы со степенями в России. Девальвацию степеней легче было объяснить через девальвацию школьных оценок. Вот с девальвацией школьных оценок это было понятно, потому что она там происходит, а девальвация степеней не осознавалась как большая проблема и даже вообще не ощущалась. Кто-то говорил: «нет, нет, нет. Вот в наше время 30 лет назад диссертацию было защитить гораздо проще. Вот я антрополог, я 5 месяцев просидел в поле, написал диссертацию. Сейчас от вас потребуют 24 месяца минимум. Никто не верит, что за 5 месяцев можно сделать приличную полевую работу». То есть какого-то однозначного впечатления, что степени продаются, что они не те, что раньше, ничего не стоят, им нельзя доверять, - нет. Некоторые скажут вам прямо противоположные вещи. Вот так выглядит ситуация со степенями. Вот так выглядит ситуация со статусными рынками.

Михаил Соколов (фото Наташи Четвериковой)
Михаил Соколов
(фото Н. Четвериковой)

Но по поводу степеней нужно сказать еще кое-что. Степени имели очень разную историю. Как мы уже говорили, идея привязать право занимать позицию к степени принадлежала не администраторам, которые пытались так управлять продуктивностью, а самим ученым. Как это происходило в Америке, очень хорошо показано в великой книге Дженкса и Рисмана «Академическая революция»[4]. Здесь возникает очень интересная тема академического найма. Процедура найма в разных странах в общих чертах похожа. Обычно ему предшествует обсуждение в органе, в котором непосредственно предстоит работать нанимаемому, потом происходит обсуждение в органе более высокого порядка, например, в Ученом Совете факультета. Названия, как вы понимаете, очень разные. Потом это обсуждает коллегиальный орган всего университета в зависимости от ранга: должности профессора чаще обсуждают, ассоциированный профессор - уже реже. И где-то между этими тремя уровнями выносят окончательное решение. Конкретные полномочия распределяются по-разному. В 1920-е СССР – это пример предельного демократизма, где решение низшего уровня практически окончательное. И отмене не подлежит. А на противоположном полюсе находится случай французского национального научного центра (CNRS), в котором руководитель лаборатории может выразить только осторожную рекомендацию, насчет того, что он не против взять этого кандидата, но основное решение принимает соответствующая панель в Париже, которая, если считает нужным, благополучно пренебрегает рекомендациями человека в подразделении, в которое найм происходит. Руководитель не решает, с кем ему работать, коллеги – тем более. Французская система вообще в целом сверхцентрализированная в этом плане, гораздо более, чем российская. И там эти окончательные решения перенесены с низового уровня как можно выше. Но в целом тут одна логика. 

Гораздо более различаются неформальные механизмы, по которым ищется работа и по которым эта работа находится. Кое-где работают неформальные связи. То есть кое-где информация рассылается по сетям. Везде есть, добавлю, формальное требование эту информацию разослать. Но неформально кое-где – в России, в первую очередь - существует такой же строгий запрет на то, чтобы приходить на конкурс, если вас не звал руководитель кафедры или сектор в Академии Наук. В нескольких интервью всплывала тема – мои коллеги и я несколько раз слышали, как люди возмущались тем, что кто-то с улицы брал и приходил: «Ну что это такое? Ну да, конкурс, конечно, объявили, открытый конкурс, но понятно же, что руководитель в секторе знает, с кем он хочет работать. Что за человек с улицы приходит, да еще у него хороший список публикаций, ему надо как-то отказывать, а непонятно как. Невоспитанность-то какая!» Кое-где эти неформальные механизмы работают как дополнительные по отношению к открытому конкурсу. Скажем – история из британского интервью - не очень хороший университет боится, что конкурс совсем не состоится, и поэтому закроют профессорскую позицию. И тогда они специально подговаривают прислать им каких-то своих людей по знакомству, чтобы хоть кто-нибудь да был. Но надеются, что придет и на open call некоторое количество заявок, и там будут получше кандидаты, чем те, которые могут по знакомству появиться. Информанты из лидирующих, особенно англо-американских университетов, но и германских тоже, сходились на том, что здесь патронаж практически не работает. По крайней мере, если 30 лет назад звонки по старым друзьям еще как-то практиковались, то сейчас это что-то, что совсем не типично. Очень критически настроенные сотрудники низшей категории университетов, которые много плохого говорили про Кембридж, про Гарвард, тем не менее, в общем, подтверждали эту картину. Никто не говорил, что процедура найма каким-то образом сильно перекошена.

Основной элемент этой системы, особенно чувствительный в англо-американском университете, - это то, что главным активом при устройстве на работу во всех этих обсуждениях являются ваши академические достижения. С 1958 года, когда вышла книга Каплова и Макги[5] об академических рынках, обычное дело в соответствующих областях социологии - подмечать вопиющее несоответствие. Практически все исследователи в области социальных наук преподают в университетах. И, главное, обязаны в Университете преподавать и еще заниматься администрированием. Берут их туда за исследовательские заслуги.  В результате университетам приходится расхлебывать кашу, связанную с тем, что они нанимают звезд, но эти звезды капризные и плевать хотели на своих коллег, университетское начальство и студентов. У них случаются приступы вдохновения - и тогда они не приходят на лекции. Там есть прекрасные цитаты: какая-то звезда поставила неудовлетворительные оценки по физике всему курсу, потому что ни одно решение задачи не было гениальным. «Ну да. Все верно, это по учебнику, но где проблеск мысли?! В вашем возрасте, молодые люди, мы писали уже статьи, за которые давали Нобелевские премии». Это обычная история с такого рода людьми. В любом университете, говорят американские социологи тех времен, есть скрытый конфликт между двумя группами: cosmopolitans and locals – пришлыми и местными. Пришлые опираются на дисциплинарные авторитеты и на то, что у них очень крутые публикации, они очень известны, у них есть профессиональная репутация. А местные говорят, что они служат в этом учреждении всю жизнь, что они полезны этому учреждению. Что они работают в администрации, они тянут все на себе. А тут приходят эти люди и получают продвижение быстрее, чем они. Эти две группы конфликтуют, и, в общем, конфликт в какой-то степени никуда не делся. Но с тех пор, как началась академическая революция в американском высшем образовании, условно, поздние 1860-е, точно уже 1870-е, баланс власти все время смещается в сторону академических достижений.

Все это произошло без малейшего вмешательства со стороны государства,  любого государственного управленца или любого централизованного вмешательства вообще, потому что, конечно, университет никак в государственную образовательную систему не вписан. В начале периода академической революции, в 1860-х, университетом управляет  местный попечительский совет. Через него университет связан с какой-то локальной общиной или субкультурой. Афроамериканцы из бывших рабовладельческих штатов, девушки-католички с северо-запада – вот типичная клиентура для колледжа, которая потом преобразуется в университет. Там есть попечительский совет из местных крупных фигур, которые выбирают президента, президент нанимает преподавателей. Преподаватели - не более, чем наемная сила, нужны для того, чтобы читать лекции по данному им попечительским советом учебнику, они даже от учебника отступать не могут. Нормальная картина еще для 1850-ого года. Потом возникают исследовательские университеты, потом почему-то президенты и попечительские советы выпускают из своих рук власть, и всем начинают заправлять пришлые люди со степенями, полученными в других университетах, и слово им поперек не скажи. Почему это происходит с организационной точки зрения – загадка. Потому что обычно принято считать, что внутри бюрократической организации подразделение по своей воле власть из рук не выпускает.

Два объяснения, которые берутся из Дженкса и Рисмана и позднейшей книги Пола Стара «Социальная трансформация американской медицины»[6], указывают на два обстоятельства. Первое - появление общенационального рынка труда, по которому движется рабочая сила, и ситуация, когда эта сила становится гораздо более мобильной, а ключевым ресурсом для нее становится общенациональное унифицированное образование. Когда-то, еще в начале XIX века, тот, кто идет в локальный колледж, знает, что проведет всю жизнь в этой общине. Читать книги, которые читают на восточном побережье, приобщаться к культуре проклятых янки, если вы сами не проклятые янки, совершенно не нужно. 50 лет спустя ситуация изменилась. Теперь, даже если вы в Скалистых горах родились, вам с этими янки нужно жить, нужно работать, нужно готовиться стать одним из них, нужно готовиться поехать туда, и поэтому нужны люди оттуда, которые приобщат вас к той же общенациональной культуре. И поэтому лидирующие общенациональные университеты переживают бум спроса на своих выпускников. Все хотят, чтобы кто-то сначала из хорошего колледжа, а потом хорошего исследовательского университета их чему-то научил.

Второй процесс, происходящий одновременно с первым, - это изменение патронажного финансирования науки. Теперь появляются большие гранты для graduate schools и для проведения исследований, в университетах типа Джонса Хопкинса, которые раздают олигархи. И эти олигархи делают позиции в своих университетах престижнее, богаче, гораздо легче с точки зрения преподавательских нагрузок, и все хотят попасть именно на такую позицию. Это такой пик карьеры. И теперь все знают, какие университеты лидирующие, и это те самые университеты, которые где-то там на Востоке или Среднем Западе понастроили люди вроде Рокфеллера. Изменение баланса власти в  университете, когда большой профессор может унести такой большой грант, что университет потеряет ощутимую часть своего бюджета, приводит к тому, что прежние локалистские группы одна за другой теряют свое влияние. Но когда эти новые пришлые борются со старыми и местными, они вынуждены опираться на формальные достижения как на легко транслируемые, универсальные символы своего академического статуса. Первое время так работают степени, и до сих пор в Америке происхождение степени гораздо важнее, чем в большей части Европы. Есть многочисленные исследования, которые показывают, насколько, на самом деле, в Америке важна степень. Начиная с работы Дайаны Крейн 1960-х[7] и до последних работ на эту тему Вола Барриса[8]  2004 года показывалось, что, по крайней мере, в социальных науках, то, из какого университета ваша степень, всю вашу жизнь гораздо важнее, чем то, сколько вы публикуетесь и как много вас цитируют. Есть выбросы, признанные звезды. Но, как правило, никакого отклонения от этого паттерна не происходит. Вы можете окончить Гарвард и не публиковаться, вас все равно возьмут в Принстон. Потому что вы из Гарварда. Брать людей из Academic Siberia никто не хочет, это не круто.

Таким образом, именно группа академических космополитов отстаивает важность степеней. Она выигрывает у местных колледжей, она производит культ публикаций и она настаивает на том, чтобы публикации считались, потому что таким образом она отстаивает свои позиции в столкновениях с теми университетами местными, которые совсем несчастливы, но делать им нечего. Отчасти космополитов поддерживает правительство. Но это меньшая сила. На самом деле побеждает коалиция «невидимых колледжей»: ученых, просвещенных олигархов, и секторов публики, которые очень хотят, чтобы их учили самому модному, самому современному, принесенному с восточного побережья, а то и вообще европейскому. Это коалиция сдвигает баланс власти в университете, и такие легалистские, очень формальные символы становятся более важными для американской академии, чем были прежде. Централизованное федеральное правительство играет какую-то роль - в медицине, по крайней мере, - но сравнительно малую сравнительно с этими негосударственными коалициями. Интересный пример того, как все может произойти без вмешательства государства.

Теперь про другой тип экономического механизма, премиальный. Премии могут распределяться в соответствии с какими-то формальными достижениями во время занятия позиции или в соответствии со статусом, который имеет нанимаемый в момент устройства на работу. Здесь экономическое распределение тоже происходит через позиции внутри университета, постоянные штатные позиции, но само устройство немножко другое. Когда мы имеем дело с постоянными премиями – это премии, которые получаются при входе, как надбавка, или в ходе торговли университета с аппликантом. Интересно, что в одном отношении либеральные реформы, типа британских или французских, существенно расширили горизонт произвола для местных администраторов. И они расширили этот горизонт в том, что касалось возможности для университета торговаться с нанимаемым. Прежде университеты хотели поставить в положение, когда местный принципал, то есть местный университетский администратор не может предложить нанимаемому профессору сколько угодно денег. Они были привязаны к универсальной тарифной сетке, что госслужбы в Германии, что в Британии гражданской службы, и даже в Америке в университетах штатов делались попытки институализировать какую-то общую тарифную сетку со служащими по этому штату.

После того, как администраторы поверили в то, что академическая революция победила и университеты действительно готовы принять на работу самого лучшего ученого, руки были развязаны, и администраторам дали возможность торговаться с привлекаемыми профессорами, предлагая им большую зарплату. На самом деле торговля присутствовала всегда. Кроме денег университет давал профессору очень много. Иногда он предоставлял жилье или помогал с его поисками. Иногда обеспечивал работой супруга или супругу. Есть даже специальный английский термин для супружеского найма, когда хотят заполучить звезду, а его или ее партнера тоже нанимают, потому что так вдвоем переезжать легче. Если нельзя поднять человеку зарплату, то можно заплатить вторую зарплату в домохозяйстве. Очень распространенный способ торговли. Или часы сократить. В общем, так или иначе, можно было манипулировать. Теперь, однако, в результате реформ - что британских, что французских - свободы маневра стало гораздо больше. Во Франции есть просто два трека: один преподавательский, один исследовательский, и исследователь гораздо меньше работает со студентами. В Британии появилось 4 трека. Внутри каждого есть определенная свобода маневра, плюс трек для старшего гениального профессора совсем не ограничен сверху. То есть университет может в принципе предложить любую сумму. Раньше подобными вольностями пользовались только «древние университеты», типа Оксбриджа, теперь – все.

Кумулятивные премии – это те виды премий, которые связанны с выслугой, и они, пожалуй что, в последние десятилетия в целом теряли популярность - что среди  администраторов, что среди разных групп ученых.

Но зато последний тип – возобновляемая премия - осуществил практически триумфальное шествие. Премиальные выплаты выдаются за какое-то достижение, которое имело место в предыдущий период. Прелесть с точки зрения всей правой культуры академических подозрений подобных премиальных выплат – это то, что их легче всего сделать легалистскими. Легче всего привязать эти выплаты к жестким количественным показателям, публикациям в ВАКовских журналах, показателям цитирования в базе Web of Science. Вот что-то такое, универсальное, ясное, однозначное простое, и не оставляющее никакого коридора для произвола. Нам это всем знакомо в форме ПРНД. Более распространившиеся в Британии, отчасти во Франции и в некоторых других европейских странах не индивидуальные, а корпоративные оценки, когда финансирование целого подразделения, например, лаборатории или департамента, определяется баллами, которые эта лаборатория или департамент набрали. В качестве дополнительного сюжета, еще один тренд вполне объяснимый – это повсеместная отмена tenure, потому что если вы пообещали платить зарплату нашему землекопу, который ушел наверх, чтобы он там ни накопал, то, если мы живем в мире этой правой подозрительности, мы всегда думаем, что он ничего не будет делать, если ему все равно платят. Tenure успешно отменили при Тэтчер в Великобритании и кое-где даже в американских университетах, хотя далеко не везде.

Могут ли такого рода легалистские реформы что-то изменить в продуктивности? Могут ли они хотя бы сделать то самое главное, что они обещают сделать, то есть снизить коридор произвола? Если ввести ПРНД в блогах, можно сразу собрать массу историй о том, как плохо они с этим справляются. Они практически никак с этим не справляются, в общем и целом. Вот это кусок из интервью человека из одного института в Петербурге, он рассказывает о том, как он потерял там работу, то есть о том, как начался скандал, который привел в итоге к его увольнению с работы:

Р. И они начали выстраивать  вот эти самые условия этих четырёх букв под себя. Объясню как. Ну, например, и у меня и у Х огромное количество докладов и конференций. В том числе, международных. Они срезают – учитывается не более двух конференций за два года или четыре конференции за два года. Отрезав нам оплату за все остальные. Причем я же на международных конференциях, конгрессах бываю минимум три раза в год. Там, за рубежом. Не считая здесь так называемых международных. Теперь издания. У Х полно книг, у меня гораздо меньше, но у меня книги. Но они издаются в Y. Они принимают решение – «только под эгидой института Z». Всё остальное – не считать. Все мои монографии летят – они не считаются, все монографии X летят – они не считаются.

И:- Только под эгидой института? Не может быть.

Р:- Нет, чтобы был институт Z в заголовке. А они там, может быть, одну или две книжки издавали. Одну или две.

И:- А если это Cambridge University Press?

Р:- Это не считается, что вы! Ну зачем? Это никуда не годится. Вот, по-моему, одна книга под их эгидой. Небольшая глава. Вот это считается. Да! Вот! Вот с грифом института, это считается.

 Началось все с расчетов показателей результативности научной деятельности. ПРНД оставляет некоторую свободу маневра для института: можно было перевзвешивать баллы. В этом институте было решено, что в ПРНД входит не более фиксированного числа конференций. А потом - что учитываются только книги, которые изданы под грифом этого института, а все остальные научными книгами не считаются. Человек опубликовал в тот момент статью в Cambridge University Press, в одном из хэндбуков,. Статья, разумеется, не считалась. Кембридж не считался в этом институте, потому что комиссия по надбавкам решила иначе. Свобода маневра, которая оставалась в руках администрации, не особенно сократилась. Но самая большая ирония во всей этой истории заключается в том, что на самом деле происходило, судя по другим интервью, которые там удалось собрать, следующее. В этом отрывке, который, надеюсь, из первых рядов хотя бы можно разобрать, упоминается некий Х, дважды информант ссылается на некого Х, которого уволили вместе с ним. Так вот, на самом деле целью этих пересчетов было не ущемить Кембриджское издательство, а уволить Х, потому что Х, по искреннему убеждению подавляющего большинства сотрудников института, - заядлый графоман, и, что самое ужасное, настолько плодотворно действует, что выпускает по 7-8 монографий в год. Пересчет премий по ПРНД обозначал бы, что он оберет весь институт, получив 75% премиальных. Большая часть людей в университете уверены, что эти монографии имеют крайне сомнительное качество. И что, безусловно, ему в этом институте не место. Однако нет никакого способа доказать, что доктор наук и автор 8 монографий в год – маньяк, в этой легалистской системе доказывания. И все, что можно сделать, чтобы от него избавиться, – это перекосить ПРНД так, чтобы его все-таки уволить. Именно это делается в институте. Однако есть некоторое количество случайных жертв. В том числе - профессор, которому принадлежит это интервью. Который обнаруживает, что он сопутствует Х в этой трагической истории, его в результате тоже опускают до несоответствия статусу главного научного сотрудника, он в аффекте выступает против администрации, администрация чувствует, что кто-то выступает против нее, все заканчивается громкими увольнениями, которые широко обсуждаются и портят жизнь всем вовлеченным. И легалистская реформа такого рода не сужает, как мы видим, коридор произвола, а отбирает те формы этого самого произвола, которые производят максимум сопутствующих негативных эффектов.

А вот случай произвола, который взят на этот раз из британского кейса. Что такое RAE? The Research Assessment Exercise, иногда он менял свое название. С 1986-ого года департамент посылает блок работ своих сотрудников, каждый сотрудник посылает по 4 статьи или монографии, не больше, но и не меньше. Эти статьи или монографии отправляются в Лондон, в Лондоне собирается комиссия. Членов комиссии утверждает какой-то правительственный чиновник, который выбирает из людей, делегированных профессиональными ассоциациями, и эти люди, примерно 20 человек,  читают все эти тексты. Они не оценивают качество журнала или издательства, они читают эти статьи и книги и ранжируют их, как требует от них инструкция, не на основании относительного качества, то есть это верхние 5%, это нижние 5%, а на основании абсолютного качества, которое, правда, в своем роде тоже оказываются относительным. Статьи, лидирующие в мировом отношении, – это категория 4.  А категория 3 - ведущие, важные в мировом отношении, оказывающие важное международное влияние. Категория 2 – состязательные (competitive), конкурентоспособные на мировом уровне. Категория 1 – конкурентоспособные на национальном уровне. Категория 0 – ни на что не способные. Потом оценки по департаменту соединяются, потом на их основании высчитывается средняя, потом на основании этого среднего распределяется 27% бюджета, который вообще получают университеты, то есть очень большая сумма денег. Эксперты RAE в этот момент ничем не связаны. Эксперты RAE могут выставить совершенно любые оценки. Коридор произвола оставлен предельно широким. Одна из вещей, которую мы пытались разгадать в Англии, разыскать в Англии, - это какие-то крупные инциденты. Потому что когда мы прочитали про RAE, почему-то картина, которая нарисовалась в нашей голове, явно была написана российскими красками. Мы представляли себе, как соответствующий чиновник в министерстве продает места в RAE за крупные суммы денег, позволяющие ему построить хороший загородный дом где-нибудь в Уэльсе. А потом эксперты в RAE за меньшую сумму денег, но все-таки еще значительную, продают баллы. 2000 фунтов стерлингов - интернационально-конкурентная работа, 5 000 фунтов стерлингов - ведущая в мировом масштабе работа. Мы допускали, что картина могла быть не такой грубой,  а гораздо более мягкой, но все равно каждый университет пытается делегировать своих людей в RAE. Каждый университет хочет, чтобы эти люди продвинули его, а если там нет их людей, они договариваются с теми людьми, которые там все-таки есть, и как-то патронажно это запускают. Интересно, что это не только российская история. Если брать общенациональный патронаж на уровне общенациональных комиссий, французская выглядит совершенно так же.

И, тем не менее, мы не раскопали ни одного большого инцидента, который был бы связан с социологией. Возможно, они есть в других дисциплинах, но социология - это прототип дисциплины с очень низким внутренним консенсусом. Социологи никогда не договариваются о том, что такое хорошая работа. 90% из них уверены, что 90% всех остальных пишут абсолютную чушь все время. При этом они как-то умудрялись выставлять оценки, которые принимались как легитимные. Было абсолютно непонятно, как они этого добивались. И было совершенно непонятно, почему никто не хочет дачу в Уэльсе. Мы, я боюсь, совершенно неприлично к ним приставали с вопросами о том, неужели не было ни одного скандала, неужели никого ни в чем не заподозрили. Какие-то там инциденты были, например, кто-то решил, что их статьи не читали в этом проклятом RAE. Потому что она вернулась с нераспечатанными страницами, но такого, чтобы, скажем, гениальная статья, по оценке значительной части сообщества была оценена в 0, почему-то там не случалось.

При этом попытки манипуляции комиссией, разумеется, имели место. Например, многие университеты из числа неведущих разработали хитрую стратегию найма, которая позволяла им брать на четверть ставки ведущих звезд не британских, а например, американских, приехать по мегагранту, который в этом случае был не мегагрантом, а очень скромненьким мегагрантиком. Так, погостить 2 недели в том же Уэльсе. А за это они отчитываются его или ее статьями, которые уходят в RAE, RAE по идее должна их оценивать, а там был гарантирован ведущий в мировом масштабе класс. Эксперты RAE не очень приветствовали такие попытки. И то, что сказали независимо два человека, звучало примерно так:

Вы знаете, иногда панель видит, что с ней начинают играть в игры. Ну, департамент нанимает звезд на долю позиции, чтобы отослать их работы. До последнего RAE это было можно. Но мы когда видели, что они с нами в это играют, просто занижали им оценки. Никто особенно этого и не скрывал.

Чистой воды произвол, который, как ни странно, не сопровождался моральным расколом или разрушением солидарности в сообществе.

Михаил Соколов (фото Наташи Четвериковой)
Михаил Соколов
(фото Н. Четвериковой)

Почему это все так работает? В Англии отчасти легалистская концепция реформ сработала, но при ближайшем рассмотрении она сработала, потому что легла на очень подходящую академическую культуру. Она легла на культуру, в которой и без того были распространены эти правые подозрения, и без того ученые в общем и целом подозревали друг друга в том, что те пытаются опубликовать своих ближних или как-то иначе коррумпировать эту систему. И эти подозрения в каком-то смысле были бэкграундом любого взаимодействия. Что еще важнее, на основании этих подозрений распределились вполне реальные негативные санкции. Ученые отказывались иметь дело с теми, кто не соответствовал их стандартам. Ну да, по идее можно попробовать подкупить эксперта. Но если кто-нибудь из экспертов подумает, что другого эксперта подкупили, они расскажут про это третьим экспертам, и академическая жизнь будет потеряна и для того, кто покупал, и для того, кто продавал, и для всякого будет потеряна академическая жизнь. Репутация имеет значение. Вот такой был универсальный ответ. И тут мы приходили к самому сложному вопросу. А почему репутация имеет значение для этих людей, но она не имеет значения для других? Почему тут  кого-то наказывают, если они испортили свою репутацию, а в стране Х вас так за это не наказывают, потому что все благополучно свою репутацию испортили, все с этим живут, и ничего им за это нет? В чем состоит причина этой озабоченности репутацией?

Здесь мы подходим по большому счету к переднему фронту всего проекта, и я надеюсь, что через некоторое время мы будем знать гораздо лучше ответ на этот вопрос. Пока, кажется, на основании здравого социологического смысла можно предложить несколько соображений, которые могут стоять за подобной щепетильностью сообщества. Одна – это, условно, моральная плотность, заимствовуя термин у Дюркгейма, которая есть производная от физической плотности и от некоторых других параметров. Некоторые сообщества плотные, там все у всех все время на виду. Когда все у всех на виду, как-то хитрить, жульничать, покупать степени, влиять на экспертов не совсем удобно – такие вещи легче делать, когда окружающие не смотрят. А есть сообщества, в которых моральная плотность ниже, отчасти потому что люди физически разнесены и никто ни на кого не смотрит, потому что далеко. Мы в одном городе, вы в другом городе, так мы, скорее всего, никогда и не встретимся. Особенно если один город Калининград, а другой Владивосток. Канал коммуникаций слабенький, пропускная способность не такая. Это может стоять за более низкой моральной плотностью сообщества.

Вторая гипотеза связана с этим, но связана косвенно, - это мобильность рынков труда. Репутация чего-то стоит, если нам регулярно приходится менять работу, и шанс получить новую зависит от того, что коллеги о нас думают, тогда мы уже очень озабочены тем, что они о нас думают. Если наше продвижение происходит внутри одной и той же структуры, потому что никакой другой аналогичной структуры нет в ближайших 2 000 км, то нам не очень важно, что о нас могут подумать какие-то люди там. Они не смогут не взять нас на работу из-за потерянной репутации, потому что мы к ним все равно не приедем устраиваться. Важно, что думает о нас непосредственный руководитель и другие люди, от которых мы зависимы. А здесь то, что они в глубине души могут подозревать нас в моральной нечистоплотности, полностью искупается тем, что мы возвращаем им в виде своей личной абсолютной лояльности. Экономическая структура рынка труда может что-то менять в степени морального давления.

И, наконец, есть третья гипотеза, культурная гипотеза, которая есть гипотеза этоса. Надо сказать, что сравнение случаев не очень хорошо подтверждает нам и первую, и вторую гипотезу. По крайней мере,  объяснения выглядят не универсальными. Когда мы начинали каким-то образом раскручивать информантов на тему: «Скажите, почему для вас так важна репутация?» - мы рассказывали разные российские анекдоты, потом спрашивали: «А почему у нас не так, как у вас?» И тогда они задумывались. И тогда они начинали отвечать очень интересные вещи. Они говорили об этосе, но этот этос совсем не тот этос науки, о котором мы привыкли читать у Роберта Мертона. Ничего связанного с мертоновским этосом науки никто ни разу не упомянул. Ни в Британии, ни в Штатах. Зато они упоминали нечто совсем другое. Они упоминали, они говорили, что все дело в спорте. В Англии всегда все дело в спорте:

 Понимаете, мы, Оксфорд – это «Манчестер Юнайтед», мы стремимся покупать лучших из лучших, это такой особый спорт… В английской науке вообще много нельзя понять без спорта. И еще без иерархии. League Tables – это нас способ мышления, наше хобби.

 Когда третий человек заговорил о большом спорте, мы спросили: «А скажите, это у вас тоже появилась эта метафора, это вообще вы у себя в Англии всегда говорите о науке как о спорте?» - и мы, по-моему, сильно задели информанта, который только что придумал эту метафору и думал, что сказал что-то очень оригинальное, а вот мы ему в глаза сказали, что, оказывается, мыслит-то он абсолютно шаблонно. Три раза независимо нам встретился этот шаблон. Другие люди, которым мы про это рассказывали, отвечали: «Ну, Оксфорд, ну, вы понимаете, что на самом деле это не «Манчестер Юнайтед», а «Челси», они действуют просто деньгами, до настоящего «Манчестера» из прошлого им как до неба». Но вот этот спорт как-то все время там всплывал.

Или вот еще одна метафора, которая там появилась тоже у оксфордского человека, – это метафора академической дедовщины. Англия, понимаете ли, говорил он, это очень состязательная страна, где все помешаны на рейтингах, и где всем нравится быть немножко садистами по отношению к своему ближнему. Только в Англии, говорил человек, крупный ученый из Оксфорда, может возникнуть такая игра. Молодые офицеры становятся в кружок, бьют друг друга стеками и сначала они бьют несильно, а потом все сильнее и сильнее, пока они не добьют до крови и кто-то не потеряет сознание. Типичная английская игра. Вот у нас и в науке так - мы пинаем и пинаем друг друга.

Тот этос, который из этого возникает, обладает следующими очень специфическими чертами. Во-первых, конкуренция понимается как статусная конкуренция, которая ведет к выстраиванию лестницы. Вы всегда стоите на какой-то ступени. И если вы не стоите выше – вы стоите ниже. И каждый находится где-то. Все не могут быть удовлетворены. Когда вы залезли выше, вы обязательно опустили кого-то вниз. Во-вторых, статусная конкуренция работает как два вида магии у Фрезера – или за счет имитации, или за счет контакта. Вы становитесь лучше, потому что вы имитируете лучших, или потому, что вы соприкасаетесь с лучшими. Вы отправляете своих людей в Гарвард, а люди из Гарварда приезжают к вам. Потому что вы построили такую же лабораторию, как в Принстоне, потому что у вас образование устроено так же, как в Кембридже. Все имитируют находящихся выше, чтобы подняться на пару ступенек ближе к ним. В-третьих, это очень высокий уровень агрессии по отношению ко всем остальным, и это еще одна специфическая черта, которая оказывалась важной именно для того, чтобы этос действовал как контрольный механизм. Бремя доказательства своего превосходства лежит на том, кто это превосходство доказывает. Рассеивать подозрения – это работа того, кого подозревают. В легалистской сигнальной системе всякий считается невинным, пока вина не доказана, здесь все наоборот.

Британская система основана на том, что такие претензии всегда могут быть предъявлены. Тот, кто доказывает свое превосходство, должен сам устранить все мыслимые подозрения. А поэтому в комиссию, которая должна показать, что мы занимаем первое место в рейтинге, мы включаем людей изо всех конкурирующих университетов, чтобы никто не сказал, что мы посчитали рейтинг под себя. Или если мы попали в RAE, то мы ведем себя так, чтобы никто нас в этом не заподозрил.  В ранние дни RAE дотошные политические ученые пытались посчитать корреляцию между попаданием человека из университета в панель, которая производит оценки, и положением там соответствующего факультета. Они обнаружили корреляцию, но отрицательную. Люди скорее топили людей из своего же университета для того, чтобы тот не выглядел там уж слишком хорошо. И чтобы никто не заподозрил их в том, что они ставят слишком высокие оценки своим.

Вот это ощущение того, что работа по рассеиванию подозрений лежит на подозреваемом, и все должны участвовать в этой работе, в конечном счете, играет очень большую роль в структурировании всей системы, в том, что ей удается поддерживать высокий уровень легитимности. Было бы соблазнительно извлечь объяснение британского случая и его отличия от российского из каких-то структурных особенностей. Я предположил бы, что два обстоятельства могли играть свою роль. Это, во-первых, опыт постоянного взаимодействия с суверенными принципалами, то есть с принципалами последнего порядка, которые сами не являются агентами и которым не надо ничего объяснять своим принципалам. Не нужно объяснять, почему они оценивают так, а не иначе. Читатель не объясняет автору книги, стоящей на полке в книжном магазине, почему он не покупает книгу. Книга покупается или не покупается. Если вы автор, который живет на гонорары, вы не можете потребовать юридических объяснений от своего читателя, почему это ваш тираж не расходится, каких-то формальных доказательств того, что книга плохая. Вы просто живете с этим фактом и интериоризируете необходимость таким образом встречать любое невысказанное, невербализуемое подозрение или недовольство. То же самое касается студентов. Вы не можете заставить студентов объяснять вам, почему они к вам не поступают. Просто если им кажется, что вы университет не того класса, они к вам не идут. И это может быть сто раз несправедливо или тысячу раз нечестно по отношению к вам. Но они вот заподозрили, что с вами что-то не так, - и вы все потеряли. Культура, в которой вы постоянно пытаетесь уловить такие подозрения и встретить их, предупредить, очень располагает к тому, чтобы начать вести себя самостоятельно в соответствии с этой специфической культурой подозрительности.

Вторым фактором мог быть долгий опыт игр с нулевой суммой, который превращает этот самый рейтинг университетов в почти физическую реальность. Вы не можете отворачиваться от того факта, что, поднявшись выше в рейтинге, вы опустили всех, кто теперь ниже вас, и срезали им финансирование. Если вы находитесь в такой жесткой конкуренции, то единственный способ не спровоцировать очень жестокий конфликт и разрушение всего сообщества – это постоянно доказывать, что вы достигли всего по-честному. Добиваться согласия тех людей, которых вы обогнали, с тем, что вы обогнали их по праву. С тем, что вы действительно лучшие. И то и другое может отформатировать культуру таким образом, что она создаст идеальную почву для того, чтобы в нее имплантировать легалистские стандарты.

Похоже, что все легалистские централизованные попытки управления наукой очень хорошо работают там, где для них уже есть почва, то есть они внедряются легко в тех сообществах, которым они по сути дела не нужны. Потому что эти сообщества уже давно живут по тем правилам, причем, возможно, по еще более жестоким. Настолько жестоким, что те никогда не могут быть и не будут формализованы. Можно ли с их помощью как-то перестроить уже существующее сообщество, уже существующую академическую культуру – это грандиозный вопрос, на который кто-нибудь, кто будет выступать с этой трибуны примерно 20 лет спустя, будет знать совершенно точный ответ. Возможно, еще ни одна академическая система не экспериментировала с настолько законченной легалистской системой мониторинга, как та, с которой Россия экспериментирует сегодня. Даже внутри отдельных университетов второго эшелона, которые очень такое любят, в Америке мы не находим всего комплекса мер, которые уже видим в России. Двадцать лет спустя мы будем знать ответ. Пока у нас есть только вопрос. Спасибо большое.

 

Обсуждение лекции

Михаил Соколов (фото Наташи Четвериковой)
Михаил Соколов
(фото Н. Четвериковой)

Борис Долгин: Спасибо. Я позволю себе пару своих вопросов. Потом я обращусь к вопросам, которые задали заранее. Я напоминаю, что сейчас в анонсы можно непосредственно впечатывать еще в режиме on-line свои вопросы, и они поступают таким образом к лектору. А дальше будем задавать вопросы из зала.

Первый не вопрос, а гипотеза, в ответ на вопрос, почему, собственно, в России дореволюционной не очень работали с продвижением по научной лестнице. Мне кажется, что научная карьера в этом смысле именно в ситуации дореволюционной России, да, собственно, и советской до какого-то момента, хотя и естественно получала поощрение в виде статуса и отчасти вознаграждения, но она не была связана с игрой с дополнительными ресурсами. С некоторого момента ситуация изменилась. Вроде административного ресурса для поступления в вуз и тому подобного. Дальше понятно, я думаю.

Михаил Соколов: Да, я думаю, что это, наверное, характеризует часть картины. И, тем не менее, эти грандиозные отводные каналы, когда можно доучиться до магистра и сразу обогнать на 7 лет беспорочной службы всех, кто в эту службу вступал одновременно с тобой! Указ ведь регламентирует прием выпускников в другие ведомства. Кажется, картина начала меняться где-то в районе 1860-х годов. Вот если мы посмотрим на количество степеней, присваиваемых в России, то мы увидим, что экспоненциальный рост начинается где-то в 1870-х годах. До этого их еще хронический недостаток, а потом начинается рост, который очень мало прерывается. После 1917-го года степени отменяют. На сколько их отменяют? Их отменяют на 15 лет, а потом возобновляют с того же самого места. ВАК предпринимает грандиозные реформы в борьбе с девальвацией степеней в 1975 году. Закрывает советы, реформирует, переоткрывает советы. На некоторое время это сдерживает рост числа степеней, потом они снова начинают увеличиваться в своем числе. Реформа ВАК, когда Кирпичников рапортует о том, что мы добились желаемого, на 25% защит меньше в этом году, чем в прошлом, в этом смысле – повторение истории. Он умалчивает о том, что в следующем году, скорее всего все вернется опять на свои места, как прошлый раз или прошлые разы. Что–то там очень важное действительно происходит в районе 1860-1870-ого годов. Но до этого я не могу понять, почему высшее образование так непопулярно.

Борис Долгин: Второе, объяснение про плотность. Может быть, есть смысл работать с этим понятием чуть более широко? Не только в географическом смысле. Грубо говоря, город Санкт-Петербург или город Москва, они, конечно, не очень большие, но на них расположено довольно много людей, много учебных и научных заведений. Что не обеспечивает коммуникаций между разными заведениями, условно говоря, между разными школами, которые не признают друг друга. И это тоже малая плотность?

Михаил Соколов: Это абсолютно тот аргумент, по которому я считаю, что гипотеза плотности не работает. Прошлый большой проект, которым мы занимались, был «Социальная история петербуржской социологии»[9], и мы как раз реконструировали эту плотность на уровне индивидуальных сетей. Мы смотрели на соавторства, на цитирования, на то, кто с кем был в проектах, спрашивали, кто кого приглашал на работу, - и видели как раз абсолютно это самое разделенное сообщество, в котором реальная плотность чрезвычайно низкая. Для людей, которые находятся в одной его части, те, кто находятся в другой его части, - абсолютный миф, какая-то сказка. Там чуть ли не люди с песьими головами ходят. То ли недобитые научные коммунисты, то ли шпионы ЦРУ, которые постоянно на лекциях готовятся совершать оранжевые революции. Вот так это все  и выглядит. Да, я согласен с тем, что гипотеза не работают.

Борис Долгин: И последнее. Вы рассказали о том, как хорошо бывает, когда на уже сложившуюся культуру сильного подозрения ложится легалистская культура управления. Я так понимаю, вы не готовы предложить рецепт для ситуации России. Хорошо. Но бывает ли эффективная система управления продуктивностью без исходно подобной культуры?

Михаил Соколов: Мы точно знаем, что там, где ее нет, она встречает очень сильное сопротивление. Эксперименты сейчас во Франции, которые собирают стотысячные демонстрации, хорошо об этом свидетельствуют. В Германии были какие-то робкие движения в эту сторону, ничего не было институционализировано. Прежде всего, может ли оно там преуспеть? Некоторые европейские примеры, которые брали англо-американские страны за образец и его копировали, иногда даже в более жесткой форме, как Финляндия. Может быть, Финляндия первая начала использовать индекс цитирования в качестве государственной оценки качества исследований. RAE на следующем этапе, на следующем цикле, собирается учитывать цитирование, но пока его не учитывает. А Финляндия это уже делает ощутимое время. Может быть, пример Финляндии показывает, что публикационную активность можно вырастить таким образом. Финны сейчас публикуют больше статей на голову одного исследователя, чем британцы. И такого рода показатели могут быть выращены. А что при этом происходит с научной продуктивностью в каком-либо смысле, кроме этого смысла количества публикаций, мы не знаем, потому что увеличение количества публикаций само по себе производит гигантское количество шума. То есть это как раз пример очень дорогой системы контроля. Журналы множатся. Растет цитирование, из-за которого совершенно ничего невозможно найти, в этом цитировании возникают стихийные вихри. Есть несколько забавных математических работ о том, как ссылки из одной статьи копируются в другую, и как такие вихри могут отвечать за некоторые всплески в цитировании отдельных индивидов. То есть это, в общем, дорогая и по сути дела не слишком эффективная система.

Борис Долгин: Я говорю немножко о другом. О том: а другие системы, на чем-нибудь ином основанные, в других культурах оказываются ли эффективными с позиции представителей этих научных культур хотя бы? Условная французская система с позиции французских а) управленцев, б) ученых. Или с позиции немецких ученых.

Михаил Соколов: Я хотел бы в этой точке знать гораздо больше о Франции. Потому что эта спортивная академическая культура, которую я описал, она, безусловно, не универсальна, мы, кажется, находим ее анклавами, мы можем найти ее анклавы во Франции, мы можем найти ее анклавы даже в Советском Союзе, почитав мемуары теоретических физиков где-нибудь в районе 60-ого года. Но она не является универсальной. И легко могут быть приведены примеры по любым стандартам выдающихся работ, которые были написаны далеко за ее пределами. В этом смысле предположение, что нужно обязательно смотреть на науку как на спорт, чтобы сделать хорошую науку, очевидно неверно.

Борис Долгин: Вот я и спрашиваю, что происходит тогда, когда это не так? Как там? Какая система там ложится эффективно?

Михаил Соколов: Возможно, что ни одна еще в управленческом смысле не легла вполне эффективно. Поэтому мы не знаем.

Борис Долгин: Начнем все-таки с вопросов зала. Единственное, просьба - очень коротко.

Григорий Чудновский: Поскольку вы говорите все-таки о науке, о ее организации, но я не до конца понял, почему слово «конфликт» и всякие формы неконсолидированного мнения являются такими опасными в тех или иных системах, что новичка боятся или пытаются его принизить, не допустить, он может нарушить некоторую традицию.

Борис Долгин: Речь идет о каких системах?

Григорий Чудновский: Коллективистских системах, куда перетекают ученые из одних научных учреждений, центров или университетов в другие и меняют какую-то среду. Ведь науке именно это и надо. И поэтому я не совсем понимаю этот тезис нулевой суммы, где нужно вести себя деликатно, корректно. По-моему это нарушает понимание того, как строится механизм науки, или я не до конца понял?

Михаил Соколов: Спасибо. Я боюсь, что я недостаточно хорошо это сформулировал. Есть конфликт и конфликт. Есть конфликт, который воспринимается как столкновение разных точек зрения, но после завершения этого конфликта участники могут сохранить личные отношения. Не считая друг друга морально испорченными, потому что те дурно себя вели. Есть конфликт, в котором в части сообщества уверены, что другие ученые по другую сторону барьера - коррумпированные мерзавцы, которые, во-первых, бездарные, во-вторых, продажные, в-третьих… в общем, буквально не люди. Такого рода конфликты время от времени случаются на постсоветском пространстве; социологические наблюдатели, те, кто как-то следят за социологией, могут назвать несколько штук, я уверен, каждый сходу. Я не думаю, что такого рода конфликты хороши для науки как социальной организации. Потому, например, что каждый из них имеет очень тяжелые последствия для положения науки как сектора, по отношению к другим секторам в обществе. Он подрывают общую легитимность науки, они создают уверенность в том, что все сойдет, они делают много дурных вещей, я бы сказал.

Борис Долгин: В конце концов, прерывают нередко коммуникации между теми, кто оказался в конфликте.

Михаил Соколов: Да, это самое главное. Возьмите ту самую петербургскую историю, которую я немножко упомянул. Мы имеем примерно 200-300 человек, которые постоянно занимаются социологией. Они делятся на несколько частей, внутри они как-то взаимодействуют, но никакого взаимодействия между сегментами, или минимальное. Этот раскол начинался именно с таких тяжелых моральных конфликтов, когда кто-то кого-то политическим способом попытался удавить, а те отвечали ему тем же самым, потому что единственный способ сведения счетов или конкуренции были письма в обком и обвинения в отклонении от генеральной линии, саботаже пятилетнего плана. А потом их ученики 30 лет спустя друг с другом не разговаривают. Вот так вот она примерно раскалывается.

Андрей Летаров: После этой лекции у меня возникло впечатление очень странное, что одним из выводов, который следует из того, что вы говорили, является то, что наиболее эффективными методами контроля за деятельностью ученых, ведущего к повышению некой продуктивности, являются методы контроля, которые основаны на неких внутренних процессах в самом научном сообществе. И, соответственно, все эти легалистские подходы работают тогда, когда само сообщество на это настроено. И, суммируя это с некоторым моим впечатлением относительно исходных ваших тезисов по поводу агентов, которые роют канавы, я начинаю думать, что модель несколько неточна, и вот что в ней упускается. Что администратор, который якобы их туда посылает, на самом деле, во-первых, их туда не посылает, а, во-вторых, он имеет не свои представления о целях рытья этих канав, а тех, кто их роет. В-третьих, они очень любят копать канавы. А, в-четвертых, такие представление о смысле этой деятельности совершенно иные.

Борис Долгин: Более того, разные.

Андрей Летаров: Разные, но они более сводимы. И в итоге получается тезис, который я хотел бы, чтобы вы прокомментировали. Не поучается ли, что в принципе построить эффективную систему контроля научной продуктивности с точки зрения администрации вообще невозможно? Возможно только попытаться содействовать установлению так называемого «здорового» сообщества, которое как-нибудь само вдруг себя управит?

Михаил Соколов: Да, абсолютно. Это было бы отличное завершение. Наверное, нужно было вернуться для закольцовки композиции к исходному образу и сказать, что на самом деле этот администратор пришел и обнаружил людей, которые где-то наверху копают канавы, потому что это их любимое времяпрепровождение.  Построил конторку внизу, стал им за это немного доплачивать и потом придумал им проблемы, которых у них до того не было. Наверное, так. Я боюсь, что вывод, который непосредственно следует, именно такой.

Сергей Попов: Можно ли сказать, что в России существенная доля участников процесса на самом деле просто нечувствительна к мягким стимулам? То есть я бы сказал, что в наших субкультурах в России давали такую субкультуру: жертва или монах. Когда на самом деле человек только хочет быть жертвой, этим как бы существенно наслаждается, и если мы увеличим ему зарплату, он будет чувствовать себя только хуже, работать он все равно не начнет. Все свои внутренние стимулы он получает именно как жертва.

Михаил Соколов: Я не уверен, что все стимулы, но согласен с общим направлением рассуждений. Я ничего не говорил про Россию и российскую академическую культуру. Действительно, в России мы находим совершенно другого рода культуру. Я назвал бы ее индустриальной. Если та была спортивная,  эта - индустриальная. Она построена на уверенности в том, что не бывает лучших, то есть нет рейтинга, нет иерархии, в которой каждому принадлежит какое-то одно уникальное место. Есть хорошие и плохие. Бессмысленно проводить на заводе конкурс на самый лучший винт. Есть нормальные винты, а есть бракованные винты. Бракованные надо отсеивать, а хорошие более или менее взаимозаменяемы. Если мы посмотрим на те системы ранжирования ученых, которые институциализировались в России, которые успешно этим сообществом принимались, они были все советского типа. Доктор наук предполагает какую-то квалификацию, в остальном доктора наук взаимозаменяемы. Важно, чтобы в совете было сколько-то докторов наук или сколько-то кандидатов наук.

Борис Долгин: Есть все-таки моменты по специализации в связи с темой диссертации.

Михаил Соколов: Да. Это другая великая тема, о том, как возникает геополитическая география наук, как делятся разные области. Но доктор наук из какой-то области исследований – это законченное описание индивида. И в этом смысле ранжирование, конкуренция, столкновение воспринимается как нечто совершенное аномальное, неуместное. Если вы посмотрите на публичную реакцию на рейтинги – эта реакция, часто негативная, поступала от людей, институты которых как раз очень хорошо выглядели в рейтингах, просто им было непонятно, зачем такая штука существует. У тех, которые выглядели плохо, была такая же реакция. И действительно мы можем подозревать, что мотивационная составляющая или какая-то культура в России совершенно другая, она не предполагает такого агрессивного самоутверждения и спортивного духа. Есть ли там ярко выраженный мазохизм – я не уверен. Там точно есть что-то от культивации своей собственной идеальной личности. Когда главная цель научного поиска - это создать не научный результат, а личность ученого, всестороннего учителя, который собрал космологическую картину мира, воспитал учеников, собрал вокруг себя школу. Интересная вещь о  некрологах, я возвращаюсь тут к разным частям работы Наташи Деминой про некрологи. Я могу кое-что предложить добавить к ней, если Наташа сама пока этого не сделала. Я посмотрел на различия между некрологами американских социологов и советских, постсоветских. Между ними есть одно вопиющее различие – это завершенная форма глагола. Англо-американских социологов обычно описывают со стороны того, что они сделали: написал книгу, провел исследование. А российских социологов описывают со стороны того, что они делали: проводил исследования, изучал, обладал всесторонним взглядом. Этот процесс против результата. Единственное, что делали в завершенном времени советские и постсоветские социологи, - они создавали школу и воспитывали учеников, которые создавали школу и воспитывали своих учеников, и так это проходило из поколения в поколение. То есть культивация личностного идеала, который замещает получение результата для некоторых сегментов академической сцены в России. Я бы назвал это вполне правдоподобным диагнозом.

Виктор: Вы проделали великолепную колоссальную работу. Я вам вот что хотел сказать. Учитываете ли вы и авторы многих работ практическое, реальное значение работы? Практическое значение своего вопроса, вы очень легко можете стать очень важным руководителем в вашем направлении. Введете - это будет люкс, ваши книжки будут покупать.

Михаил Соколов: Я подумаю над этой перспективой.

Борис Долгин: Беда в том, что практическое значение, к сожалению, тоже должно кем-то и как-то оцениваться.

Вопрос из зала: Не считаете ли вы, что сравнивать, скажем, британскую систему и российскую сложно, из-за того, что системы разные в том отношении, что в российской науке, главным образом гуманитарной, во-первых, нет собственной внутренней легитимности, и, во-вторых, критерии, если применять терминологию Бурдье, внешние. То есть, грубо говоря, как скажет государство, как, скажем, историк более богатый будет более весомым во внутреннем своем кругу, чем историк хотя более прогрессивный в научном плане, но имеющий меньше материальных ресурсов. То есть внешних по отношению к полю науки. Не считаете ли вы, что это две разных системы, у которых другие критерии оценки?

Борис Долгин: Если абстрагироваться от идеи именно по поводу богатства, потому что это очень спорно.

Михаил Соколов: Проще всего ответить, что - да, они совершенно разные. Нас интересовали как раз те отношения, в которых они являются разными. И нас как раз интересовала роль государства и роль, которую государство может сыграть. И играла в прошлом. У нас, как вы могли заметить, в списке важных авторов и политической социологии науки не было Бурдье. Потому что ни на кого конкретно, кроме, возможно, Сони Чуйкиной, работающей над французским случаем, Бурдье не очень сильно повлиял. Была долгая сложная история попыток использовать его еще в более ранних исследованиях, которые лично для меня закончилось уверенностью, что ни в России, ни во многих других случаях использовать его нет большого смысла. Это такая очень привлекательная схема: про автономию, гетерономию, конвертацию. Но когда мы начинаем присматриваться в деталях, например, само понятие «автономия» приобретает очень разные смыслы, которые под влиянием Бурдье обычно схлопываются в один-единственный. То есть это простой способ вписать очень много разных форм конфликта в одну-единственную простую бинарную оппозицию, который был для нас не очень убедителен.

Алексей Акулов, физик, работает в физическом институте РАН: Вопрос в продолжение предыдущего коллеги о том, что вы противопоставляете управленцев и ученых.

Борис Долгин: Как функции, а не как людей.

Алексей Акулов: Да, как функции. Что управление служб хочет знать, что действительно происходит в науке, кто как ранжирует, насколько эффективно. У нас немножко другая ситуация в стране. У нас же существует институт комиссаров. И, скажем, освобожденных комсомольских работников. В 1970-1980-е годы как раз такие комиссары получали право фактически на защиту кандидатской, докторской диссертации. И, как правило, в данный момент определяющим фактором является наличие комиссаров, которые перешли уже в разряд замдиректоров, сдают помещения за наличный расчет. И они одновременно имитируют научную работу и занимаются экономической деятельностью. Здесь, скажем, спортивное сообщество, которое выигрывает за счет большего уровня собственной компетенции и нала, оказывается зажатым как раз институтом комиссаров, и этого нет, по-видимому, в Англии, потому что там уже долгий срок развития этой системы. В США, по-видимому, эта система тоже не очень хорошо работает. Во Франции, скорее всего, так, поскольку вы говорили о высокой степени централизации. Вам не кажется, что это необходимо учесть? Потому что все-таки здесь прикладная ситуация может хорошо исходить из социологических точек зрения.

Михаил Соколов: Ваш тезис, или ваше замечание состоит в том, что…

Борис Долгин: Есть третий тип, наряду с управленцем чистым и ученым чистым, есть некий третий тип, который, впрочем, сейчас уже стал управленцем.

Андрей Акулов: Композитный атом, который существенно определяет динамику системы.

Борис Долгин: Кое-где уже стал директором.

Андрей Акулов: Замом или директором, да. Причем это массовое явление. Например, с уволенным автором семи монографий в год, вообще это дикость, конечно. Это графомания явно. Но есть масса примеров, когда увольняют людей, у которых порядка 10 статей за три года, он может стать главным научным сотрудником. По ПРНД у него очень высокий результат, и, тем не менее, это абсолютно никакой роли не играет.

Михаил Соколов: Это очень интересная штука, я подозреваю, что одним из мотивов того, что я назвал легалистскими реформами, была как раз попытка что-то сделать с этими людьми, которые могут перекосить систему как захотят под себя, если им это удобно. И, наверное, когда речь идет о том, что нам нужны более объективные меры научного достижения, мы имеем в виду, что нужно каким-то образом отсеивать таких людей и их влияние. По крайней мере, мне кажется, что одна из причин, почему в России значительный сегмент академической публики в целом приветствовал разные формальные показатели, заключалась в том, что именно такого рода персонажи, которые становились замдиректорами, чтобы жить с аренды от институтских помещений, представляли для них угрозу. С этим связано то обстоятельство, что, несмотря на неспортивный дух постсоветской академии в целом, мы находим удивительно много в ней людей, которые неплохо относятся к ПРНД, и когда мы находили людей, которые неплохо относились к ПРНД и подобным вещам, они начинали нам рассказывать про бывших научных коммунистов. Человек стал замдекана, спился практически на этом посту, но поскольку у него хорошие связи в ректорате, его никто не тронет, нужно хоть чего-то сделать, а если введут аттестацию, то это его оттеснит, потому что он, разумеется, ничего не публиковал. Только надо быстрее, а то он успеет к кому-нибудь приписать свою фамилию. Я согласен, что это описывает вполне реальный типаж.

Борис Долгин: Я перейду к письменным вопросам. Первый связан с мегагрантами, они немножко выходят из темы, не знаю, может быть, последним его. Второй имеет отношение к теме: как вы думаете, существует ли гамбургский счет в современной науке, и если да, то можно ли предложить устраивающие большинство ученых, например, в России процедуру и критерии такого счета? Очень интересный вопрос, особенно для ситуации, когда большинство ученых в некоторой сфере не является учеными.

Михаил Соколов: Есть цветущая область исследований, особенно в Великобритании, STS – Science and technology studies, которое возникло из истории науки. И в этой области любимый тезис о том, что гамбургский счет в науке и вовсе невозможен, потому что истина гораздо более переопределяемая ретроспективная вещь, чем мы обычно думаем. Мы не можем сказать, находясь в моменте времени А, что в моменте времени А-1 кто-то был прав на 50%, а кто-то на 70%, потому что вот именно в этом моменте А определяется не только настоящее науки, но и ее прошлое. То есть наука – это область истории с непредсказуемым прошлым тоже. Я боюсь, что существование гамбургского счета входит в противоречие с нашим современным пониманием науки. Поэтому ни в России, ни где бы то ни было еще он, скорее всего, не состоится.

Борис Долгин: Учитывать зарубежный опыт, конечно, можно, но мне кажется, что для России наряду с оценкой продуктивности, которая в науке по большому счету зависит от Господа Бога, было бы полезно оценивать форму организации НИИ. Тут большие проблемы нашей и западной бюрократической организации сильно различаются. Как вам такой поворот мысли? То есть разворот НИИ. Я думаю, имеется в виду не Господь Бог.

Михаил Соколов: Очень хорошо мне такой поворот мысли. В каком-то смысле это и было как раз исследование организации разных форм академического мониторинга, того, как вот эти наши бригады рабочих следят друг за другом, как они друг друга оценивают и как они про это рапортуют – это,  в общем, тоже форма организации. Не единственная форма научной организации, разумеется, но одна из ее составляющих, один из ее элементов.

Лев Московкин: Времени на вопросы уже практически нет, если можно, я возьму у вас электронный адрес и подробно потом пришлю. Суть его в том, что на самом деле я подтверждаю, что в науке картина не просто безрадостная, а на самом деле гораздо страшнее. Мы подтвердим, что вообще кроме шарашки другой системы нет. В шарашке было очень много хорошего, я скажу, только что мало кто знает, и моих бывших коллег по генетике это очень злит, дело в том, что шарашка, в частности, содержала не просто стимул страха, там как раз в этом случае страха не было. Тюрьма дает защиту от рэкетизма.  В науке это чрезвычайно важно.

Михаил Соколов: Интересно, да. Шарашка могла генерировать исключительно высокую моральную плотность. Люди, которые уже потеряли совершенно все, начинали заботиться о репутации. В глазах непосредственного окружения.

Борис Долгин: Да, на всякий случай для уточнения: академик Черешнев еще и руководитель Уральского отделения Академии Наук. И последняя секунда, все-таки мегагрант: как могут русские, работающие на Западе, участвовать в объявленных в России мегагрантах? Ведь в любом университете есть учебная программа, никто не станет терпеть долгого отсутствия работника. Именно такой вопрос мне задают мои коллеги на Западе. Что вам известно на этот счет? Это не по теме, но если вы хотите что-то сказать о мегагарантах как вообще об инструменте…

Михаил Соколов: В наших интервью возможности для мобильности всплывали как один из главных пунктов торговли. Например, возвращаясь к странам, в которых жестко фиксированная тарифная сетка, нельзя предложить профессору сколько угодно денег. Но можно предложить разные другие вещи. Возможность часто уезжать куда-то или часто отсутствовать и кроить под себя расписание – это один из главных бонусов, за который на самом деле профессора торгуются. Практика регулярных отсутствий, в общем, кажется универсально распространенной в более или менее исследовательских университетах в Западной Европе и в США, и поэтому задача не является заведомо неразрешимой. Работают же ученые со всего мира в ЦЕРНе по полгода или сидят во Флоренции в архивах по году благополучно.

Борис Долгин: А ситуация, продолжая линию с зеркальными лабораториями, насколько она, если на секунду забыть о России, до ситуации с Россией, насколько она вообще практикуется? То есть одна лаборатория, условно говоря,  в Америке, другая в России занимаются связанными вещами. Но по России понятно как это работает, а работало ли это вне ситуации с Россией или это как бы к случаю придуманная форма?

Михаил Соколов: Это, безусловно, не к случаю придуманная форма. Я не знаю, насколько распространены эти эксперименты. То есть у меня нет никаких цифр ни для какой страны. Они очень быстро распространились в Скандинавии. Когда Скандинавия в целом, скандинавская наука переориентировалась на британскую, прежде всего, начала публиковаться на английском языке то разные формы работы, когда приглашались на условиях временного присутствия на протяжении какой-то части календарного года британские или американские ученые, очень распространилась. В Японии есть такая ситуация, то есть страны, которые обращаются к англо-американской науке и пытаются в нее интенсивно интегрироваться, всегда приходят к открытию таких контрактов. Британский случай, который я упоминал, – это завезти звезд на две недели, чтобы потом можно было послать их документы в комиссию. Думаю, это тоже не только в Британии существует, а везде, где такая форма оценки как-то принята. Кто-нибудь до этого да додумывается. Так что это не российское изобретение, это вполне распространенная форма работы. Я подозреваю, в областях физики, там, где есть один единственный агрегат какого-то рода, типа коллайдера или вообще ЦЕРНовских ускорителей, нет никакой возможности работать, кроме как посылая туда людей периодически. И есть целые области науки, которые целиком живут за счет такого челночного перемещения.

Борис Долгин: Спасибо большое.  

 

[1] Проект «Системы статусного символизма в науке: Сравнительно-исторический анализ и оценка эффективности». Участники - Екатерина Губа (СПб ГУ-ВШЭ / Европейский университет в СПб), Татьяна Зименкова (университет Билефельда), Мария Сафонова (СПб ГУ-ВШЭ), Михаил Соколов (СПб ГУ-ВШЭ), Наталья Форрат (Northwestern University), Софья Чуйкина (ун-т Блеза Паскаля, Клермон-Ферран). Финансировался Программой фундаментальных исследований ГУ-ВШЭ.

[2] Baldridge, Victor. 1971. Power and Conflict in the University. Research in Sociology of Complex Organizations. John Wiley and Sons.

[3] Козлова, Лариса. 2001. '«Без защиты диссертации»: Статусная организация общественных наук в СССР, 1933-1955 года.' Социологический журнал, №2: 145-158

[4] Jencks, Christopher, and David Riesman. 2002 (1968). The Academic Revolution.  Transaction Publishers

[5] Caplow T., McGee, R. 1958. The Academic Marketplace. N.Y.: Basic Books

[6] Starr, Paul. 1982. The Social Transformation of American Medicine. New York: Basic Books

[7] Crane, Diane. 1970 'The Academic Marketplace Revisited: A Study of Faculty Mobility Using Carter Ratings.' The American Journal of Sociology, 75(6):953-964

[8] Burris, Val. 2004. "The Academic Caste System: Prestige Hierarchies in PhD Exchange Networks." The American Sociological Review, 69(2):234-264

[9] Проект "Институциональная динамика, экономическая адаптация и точки интеллектуального роста в локальном академическом сообществе: петербургская социология после 1985 года". Участники – сотрудники ЕУСПб / СПб ГУ-ВШЭ Тимур Бочаров, Катерина Губа, Мария Сафонова, Михаил Соколов, Кирилл Титаев, Лев Шилов. Проект финансировался программой фундаментальных исследований ГУ-ВШЭ. Сайт www.socdata.spb.ru