29 марта 2024, пятница, 15:33
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

11 февраля 2009, 00:23

Феноменологические основы теоретической практики: биокритические заметки о Ю.А. Леваде

Левада-Центр Вестник общественного мнения

Юрий Левада – знаковая фигура для социологической науки. Он был одним из тех, кто создавал советскую социологию в начале 1960-х годов, ему принадлежит первый курс лекций по этой науке, из его ВЦИОМа вышло большинство современных социологических структур, в том числе Левада-Центр. «Полит.ру» публикует статью Дмитрия Шалина «Феноменологические основы теоретической практики: биокритические заметки о Ю.А. Леваде», в которой автор на основе архивных, автобиографических и мемуарных материалов составляет подробный портрет ученого и пытается понять Юрия Леваду «как явление русской культуры». Статья опубликована в новом номере журнала "Вестник общественного мнения" (2008. № 4), издаваемого Аналитическим Центром Юрия Левады.

См. также: Лев Гудков. "Социология Юрия Левады".

        Он не просто чувствовал время – он его воплощал.

      Б. Дубин

 

Введение. 

В своей основополагающей работе «Бытие и время» Мартин Хайдеггер указывает на интимную связь между теорией и настроением:  «Именно когда мы видим ‘мир’ согласно нашим зыбким и спорадичным настроениям, наличная данность раскрывается нам в своей специфической, постоянно меняющееся настроенности...  Самая чистая теория несвободна от настроения...  С онтологической точки зрения – и это момент принципиальный – первооткрытие мира должно быть отдано на откуп ‘голым настроениям’»[1].  Эмоции, согласно Хайдеггеру, присущи не только обыденному сознанию; они подпитывают наши концептуальные предпочтения, и если мы хотим докопаться до истоков собственных убеждений, то должны отрефлексировать аффект, погружающий субъекта теории в конкретный мир истории.  При этом было бы не правильно рассматривать настроение как предрассудок или предвзятость, подчеркивает Хайдеггер, как нечто такое, что мы должны преодолеть на пути к чистому знанию.  Настроение возвращает теоретическое сознание к самому себе, ведет познание по кругу, но «круг этот нельзя рассматривать как порочный, как неизбежное зло, которое приходится терпеть, [поскольку] в круге этом заложена возможность самого первородного знания, доступного человеку»[2].   

Под влиянием лингвистической философии Хайдеггер отойдет от экзистенциальных установок своих ранних работ, но идея герменевтического круга, включающего в себя озабоченного мирскими проблемами исследователя, получит свое развитие в философии и социологии прагматизма.[3]  Биокритическая герменевтика находит свой предмет на пересечении биографии, культуры и теории.  Она изучает эмоционально-соматическую составляющую дискурсивных практик, воплощение знаков в индивидуальном бытие, (рас)согласование слова, дела и аффекта в жизни исторических субъектов, конструирование и использование (авто)биографических нарративов в различных исторических формациях[4].  Настоящие заметки – это попытка биокритического исследования жизнедеятельности Юрия Левады. 

Биокритика широко использует мемуарную и автобиографическую литературу, а так же архивные материалы – переписку, дневники, документы.  Объем мемуарной литературы о Леваде к настоящему времени весьма ограничен, но можно предположить, что он будет расти.[5]  Среди автобиографических материалов, на которых основывается данное исследование, следует особо отметить интервью с Левадой 1990-ого и 1996-ого годов, а так же его телевизионную беседу 2005-го года.[6]  За исключением протоколов обсуждения крамольных «Лекций» Левады, архивные материалы были недоступны автору данной работы, что значительно сузило возможности интерпретации.  Вот почему настоящий опус следует рассматривать лишь как предварительные заметки, а не полноценный опыт биокритического исследования. 

Я начинаю с образа Левады, сложившегося ко времени его смерти и отраженного в воспоминаниях-оценках его коллег по цеху, и элементов канонизации, присутствующих в поминальном ритуале.  После этого я разбираю, как Левада видит свой жизненный путь, конструирует собственное «Я», и формулирует свое творческое кредо.  Далее, я анализирую, как теоретические предпочтения Левады изменялись с его личным опытом включенного наблюдателя в советском обществе, рассматриваю его ответ на вызовы постсоветской системы, и пытаюсь понять Леваду как явление русской культуры.  В заключении, я поделюсь несколькими соображениями  о перспективах биокритической герменевтики.

Коллеги о Леваде

Мемориальный жанр имеет свои законы, восходящие к античной древности.  О покойнике принято говорить хорошо или ничего, заслуги перед обществом выдвигаются на первый план, личность усопшего связывается с его достижениями, братья по оружию вспоминают характерные эпизоды из жизни приснопамятного и разъясняют его наследие грядущим поколениям. Посмертный портрет приобретает новые штрихи по мере того, как историки уточняются детали биографии и проверяют достоверность источников. Со временем оценки становятся более дифференцированными, а репутация достопамятного индивида претерпевает изменения, иногда существенные. Когда поминальная церемония касается основателя движения или школы, то она становится частью рутинизации харизмы.

Свидетельства о жизни и творчестве Юрия Александровича Левады, появившееся в печати со времени его смерти 16 ноября 2006-го года, отражают особенности мемориального жанра.  Они являются частью ритуала, обнажающего ключевые моменты профессиональной этики и обеспечивающего преемственность научной традиции.  Даже беглое знакомство с потоком выступлений на смерть Левады указывают на неординарность, и даже исключительность того, что коллеги назовут «феноменом Левады» (Левинсон ДН). 

Можно выделить несколько смысловых пластов в корпусе свидетельств, появившихся по случаю смерти этого выдающегося деятеля русской науки и культуры:  (1) Научные достижения, (2) Гражданская роль, (3) Личность человека и (4) Наследие ученого. 

1.  Научные достижения.   По свидетельству его близких сотрудников, Левада занимает ведущее положение в российской социологии второй половины 20-го и начала 21-го веков.  Согласно Льву Гудкову (СЮЛ), возглавившему Левада-центр после смерти своего учителя и коллеги, Юрий Александрович является «наиболее ярким и даже самым крупным социологом в российской социологии.  В этом сходились и те, кого он удостаивал своего уважения, и те, кому бы он никогда не подал руки».  Алексей Левинсон (ЭХО), один из ближайших сотрудников Левады, утверждает, что «Юрий Левада – основоположник современной отечественной социологии».  Борис Дубин (ОО), многолетний соратник Левады, развивает мысль об особом вкладе Левады в отечественную социологию:  «[О]н был теоретиком, что называется, от бога:  его считанные, но так и не прочитанные научным сообществом статьи как будто бы немого десятилетия 1974-1984 гг. в конспективном наброске представляют единственный на тот момент в России, да и по сей день, теоретический проект социологии как самостоятельной дисциплины». 

Коллеги по цеху, не имевшие повседневного опыта работы с ним, подтверждают статус Левады-ученого.  По словам Владимира Паниотто (М06), Левада был одним из «отцов основателей социологии в СССР».  «По моему глубокому убеждению, он был самым теоретически образованным и талантливым человеком в нашей когорте», отмечает Игорь Кон (СЖ).  Владимир Ядов (М06) вторит этому суждению:  «Его компетентность в области теории, вероятно, не уступала познаниям моего близкого друга Игоря Кона.  Но различие заключалось в том, что Игорь – историк, для которого труды Дюркгейма или Парсонса были предметом изучения, а Левада относился к теоретическим концепциям как к исследовательскому инструментарию».  Отмечая его «высочайший авторитет в нашем профессиональном сообществе», Борис Докторов (СЖ) ставит Леваду в один ряд с самыми известными именами в российской социологической науке, «назову здесь лишь Татьяну Заславскую и одного из друзей Левады еще со студенческих лет Бориса Грушина». 

Общие оценки обрастают конкретными деталями.  Так мы узнаем, что Левада «читал первый в Советском Союзе курс лекций по социологии» (Гудков ЭХО), что он «великолепный лектор», что он «открывал поразительное окно в мир» (Сапов НЮЛ), что его отличали «высочайшая культура мысли и речи» (Алексеев СЖ).  Левадой «была привнесена в эту область [изучения общественного мнения] высокая культура социального философа и феноменолога» (Докторов 2008).  «Не цифры были важны – важно было суждение Левады по поводу этих цифр» (Архангельский)[7].  В научном плане Левада – явление не только национальное.  Под его влиянием, утверждает Дубин (ОО), «оформилась разновидность социологии, которой, кажется, нет аналогов ни у нас в стране, ни за рубежом». 

Aнекдоты из личного опыта обогащают коллективный нарратив Левады-ученого.  Ядов (СЖ) вспоминает, как обсуждалась его докторская диссертация на семинаре Левады, который был официальным оппонентом на защите.  Левада задал несколько вопросов, из коих Ядов заключил, что «пыл следует умерить.  Длительное обсуждение убедило соискателя в необходимости кое-что продумать заново.  Я расстроился, и кто-то сказал:  брось, ты должен гордиться тем, что обсуждали работу у Левады.  Знаешь, физики говорили, что выступить и быть выруганным на семинаре Ландау – это немалая честь».  Ядова (СЖ) поражает «его [Левады] отчаянная работоспособность.  Я сам работоголик и умею отдыхать лишь в период отпуска на эстонском хуторе.  Юрий вообще не был способен к свободному времяпровождению.  В субботу и воскресенье в любое время до полуночи (позже я его не беспокоил) он через пару секунд отвечал на телефонный звонок: ‘Привет, старик, как дела?’  Заметьте – не как себя чувствуешь, а как работается?». 

В своих воспоминаниях о Леваде Игорь Кон (СЖ) обращает внимание на близость профессиональных интересов и отношения к делу у него и Левады:  «Интеллектуально нас сближали общие теоретические интересы, в том  числе – к западной социологии.  Большинство наших коллег-социологов читали преимущественно то, что относилось к сфере их узких профессиональных занятий, Леваду же интересовали общие, в том числе междисциплинарные, тенденции.  Кажется, он был единственным московским социологом, который регулярно посещал выставку новых поступлений в ИНИОН».  Тот, кто знает взгляды Кона на необходимость свободно ориентироваться в новейшей отечественной и иностранной литературе, оценит этот жест по поводу профессионализма Левады.

Значение Левады-ученого отмечают не только его коллеги и друзья, но и российская общественность в целом.  В телеграмме по случаю смерти Левады президент Владимир Путин отмечает, что тот «пользовался огромным авторитетом как эксперт в области аналитики».  Вице-премьер Дмитрий Медведев акцентирует в своем послании, что «благодаря Леваде социология стала наукой»[8].  Владимир Жириновский «гордится, что такой ученый как Левада, появился и работал в России»[9].  А Геннадий Зюганов доверительно сообщает: «Мы всегда изучали его прогнозы».[10]

В российской прессе появилось множество свидетельств, где Левада предстает как «эталон профессиональной честности», человек который «не служил никогда и никому – ни властям, ни ‘народу своему’»[11].  Егор Гайдар «видит в Леваде больше, чем социолога.  По его мнению, этот человек изменил Россию»[12].  Но здесь мы выходим за пределы профессиональных признаний и переходим к оценкам Левады как общественного феномена.

2.  Гражданская роль.  Нет недостатка в знаменитых ученых, чей моральный профиль вызывает сомнения, но лишь в редких случаях рассогласование между этикой ученого и его научными успехами оказывается в центре внимания поминальных упражнений.  Попытка связать достижения выдающегося ученого с его личными, человеческими качествами – стандартный троп мемомориального жанра, а когда мы имеем дело с общественными науками, акцент заметно смещается от чисто научных достижений к их этическим корням.  Мемориализация Юрия Левады тому пример – масштаб Левады-гражданина затмевает значение Левады-ученого.  Те из коллег Левады, кто отмолчался по поводу его научных достижений (а есть и такие), находят теплые слова о Леваде-гражданине.

Для его коллег Левада прежде всего явление общественное, личность, воплощающая не только этических стандарты науки, но и моральные принципы самой высокой пробы.  «А был он подлинным русским интеллигентом – таким, каких очень мало в обществе, где интеллигентность сознательно, целеустремленно и долго вытравлялась.  Он был равнодушен ко всякого рода ‘пряникам’, которыми начальство соблазняло слабых: почестям, регалиям, званиям, наградам, загранкомандировкам и т.п.  Зато он твердо знал свою роль в науке и обществе и делал то, что, как он полагал, другие сделать вряд ли сумеют» (Шейнис и Назимова СЖ).  Юрий Левада был «высоконравственным русским интеллигентом» (Ядов СЖ), «эталоном научной и человеческой порядочности» (Гудков М06), одним из «редких представителей духовной элиты, которых нельзя ни купить, ни согнуть, ни сломать» (Головаха НШ).  «Он был человек высокопрофессиональный, он был человек высоко общественный, что в тогдашнем кругу просто было чрезвычайной редкостью.  И он, наконец, был человек моральный.  Соединение этих трех вещей во многом определило и его сегодняшнее значение, пусть оно даже сейчас не всем понятно» (Дубин ЭХО).  Левада совершил «ратный гражданский подвиг» (Лапин М06) и «погиб на посту» (Шайдарова М06).  «Нравственный императив независимой науки всегда значил для Левады и его единомышленников гораздо больше, чем политические каноны режима, принудительно навязываемые властью» (Фирсов СЖ).  Левада был «живой легендой и моральным лидером не только для социологов, но и для всех мыслящих и демократически настроенных граждан» (Головаха НШ).  «[П]од естественностью поведения», поясняет Кон (СЖ), «Левада понимал не только следование им принципам русской интеллигенции по отношению к власти и тем, кто был не согласен с проводившейся в стране политикой, но и его стремление сохранить свободу».  «Когда вы видели Леваду, слышали его, читали – вас не покидало ощущение, что перед вами, рядом с вами, внутри вашей современности живет и действует человек исторический.  Который смотрит на быстротекущие события изнутри вечности, про которую молчит, потому что слишком хорошо ее знает»[13]

Отмечу и иную интерпретацию событий, связанных с делом Левады, предложенную одним из его коллег по ИКСИ.  В еще не полностью обработанном интервью Бориса Раббота о социологии 60-70-ых годов, есть такое наблюдение:  «К разговору о ‘Лекциях’ Левады это имеет непосредственное отношение:  я говорю о самомнении их автора.  Тут вы правильно цитируете Юру – он считал, что, как парторг, он мог сделать много хорошего для социологии, кому-то помочь в научной работе, кого-то не дать в обиду и так далее.  К сожалению, Юра был человеком, мягко говоря, не политичным, хотя теоретически он понимал, что есть такая сфера человеческой деятельности, где нужна тактика, умение защищаться, не дразнить быков и идти на компромиссы.  Но, по-видимому, в глубине души он ставил себя выше этого.  Мне кажется, что публикация ‘Лекций’ стала для него идеей фикс и одновременно видом эпатажа против советского истеблишмента»[14].

Человеку, не знакомому с историей советской социологии (и как показывает предыдущая цитата, кому-то из людей того времени), дифирамбы в адрес Левады могут показаться чрезмерными, но многим участником тех событий и людям, осведомленным о зачистке социологического поля в конце 60-х и 70-х годах, щедрость оценок поведения Юрия Александровича будет понятна.  Стойкость и порядочность, проявленные Левадой во время проработки его крамольных «Лекций по социологии» и последующей профессиональной изоляции (о них речь пойдет позже), дает понять, почему «Владимир Рыжков сравнил Юрия Леваду с ‘флагманом эскадры’, если ‘эскадра – это гражданское общество’»[15].   «[Д]ля меня Ю. А. был фигурой скорее легендарной, чем из плоти и крови», -свидетельствует Алексеев (СЖ). 

Некоторые из его из коллег видят в Леваде инакомыслящего, бросившего вызов советским властям.  Шляпентох (М06) считает, что Левада был «единственным диссидентом среди социологов первой волны, [способным на] мужественное противостояние давлению тоталитарного государства».  «Читая сегодня, как Левада отвечал на собрании своим гонителям, не перестаешь восхищаться его мужеством и самообладанием.  Он не побоялся издеваться над многими ораторами, характеризуя их как бездельников и невежественных людей, критика которых мотивируется ‘вовсе не научными  соображениями’» (Шляпентох СЖ).  С этим согласен Юрий Самодуров:  «мне кажется, что Юрий был настоящим диссидентом»[16].  Иной точки зрения придерживается Левинсон (ЕХО).  По его мнению, Левада «не был диссидентом, как его хотят представить.  Дело не в этом.  У него другое понимание было своей роли и своей задачи, своего долга.  Он в этом смысле кантовский человек.  Если ты должен, значит, ты можешь.  У него было мужество додумывать до конца».

Шейнис и Назимова (СЖ) поясняют, почему Левада вошел в конфликт с властями и как ему удалось сохранить себя и свое достоинство в постхрущевскую эпоху:  «Он был гордым и слишком независимым человеком, чтобы те, кому надлежало насаждать и поддерживать ‘идеологическую дисциплину’, могли не заметить, что он инороден охраняемому ими режиму.  Во времена чуть более ранние такой человек был бы неминуемо обречен.  Но 50-70-е годы, на которые пришлась наиболее продолжительная часть его сознательной жизни и карьеры, были, к счастью, не предельно каннибальским».

Если статус Левады как диссидента дает неоднозначные токования, то его общечеловеческая порядочность и личное мужество сомнений не вызывает.  Вспоминает Шляпентох (СЖ):  «[К] ак только стало ясно, что я оказался в числе ‘неприкасаемых’, он стал бывать в моем доме почти ежедневно, полностью игнорируя, что все его посетители – таково было тогда всеобщее мнение – регистрируются  соответствующими службами.  Когда у меня возникали неприятности, я ждал его прихода с нетерпением для совета и успокоения».  Здесь гражданская позиция Левады подтверждена действиями, на которые в советские времена были способны далеко не все.

Поведение Левады в постсоветское время подтверждает его готовность отстаивать свою позицию, бросить вызов властям.  Пример тому, на который указывают многие обозреватели, уход Левады из ВЦИОМа, когда российское правительство решило сместить его с поста директора.  «Ученые нашего поколения не могли активно сопротивляться власти, все находилось в руках государства, несогласный мог только уйти, в крайнем случае – хлопнув дверью.  У Юры этот опыт был.  Когда в 2003 г. власть  начала зачистку информационного поля, он пригодился.  Левада не стал ни писать слезных писем президенту, ни устраивать шумные митинги протеста, все и так было ясно. Но он ушел не один, а со всем своим творческим коллективом.  Другого такого опыта я не знаю.  Я горжусь тем, что этот нравственный почин в очередное тяжелое время осуществили мои коллеги социологи»[17].  

Созданный впоследствии «Центр Юрия Левады стал небольшим островком свободы», отмечает Михаил Касьянов[18].  Лидер российских коммунистов согласен с такой оценкой:  «В сложное время, когда режим сломал всех, Юрий Левада не согнулся…  Сейчас основные политические центры выполняют политические заказы власти, а Левада действительно узнавал мнение народа»[19].

3.  Личность человека.  Мнения о Леваде-коллеге, учителе, руководителе во многом сходятся.  Особенно теплые свидетельства поступают от ближайших сотрудников, Левады, которые подчеркивают, что «он любил собирать людей.  И умел их сохранять (охранять, хранить)» (Дубин ОО).  «Для всех нас Юрий Александрович Левада был безусловным лидером – и формальным, и неформальным.  Его идеи мгновенно подхватывались в коллективе» (Гудков М06).  Его «индивидуальный склад, помноженный к тому же на безукоризненную научную честность и человеческую порядочность, об обаянии личности не говорю, составлял чрезвычайную редкость и притягивал к нему многих» (Дубин ОО).  Левада «не опускался до ненависти...  говорил надо работать, независимо не от чего, надо работать.  Душа обязана трудиться» (Левинсон ЭХО).  Борис Гудков (СЮЛ) предлагает следующую развернутую оценку неординарного стиля руководства Левады:

«Его полное равнодушие к школьной социологии имело, как мне кажется, несколько причин.  Первая – отвращение к внешней, витринной стороне своей деятельности (и своей личности, это не скромность, а экзистенциально укоренное отношение к природности, случайности своего существования), вторая, связанная с первой – он очень торопился схватить принципиальные особенности происходящего, зафиксировать какие-то общие черты постсоветской системы, не отвлекаясь на ‘мелочи’ академического теоретического оформления своих взглядов...  Третья – он действительно был лидером, но не авторитарным учителем.  В коллективной работе он задавал ценностный и эмоциональный тон, но никогда и никому не навязывал конкретных схем анализа и объяснения, не разжевывал своих идей, рассчитывая (иногда без должного основания) на то, что другие схватят его замысел и подходы.  Мы – его ближайшее окружение и сотрудники – часто не ‘тянули’, с трудом понимая общие рамки его замысла и параметры проекта, соответственно, лишь ощупью подыскивая требуемую для реализации технику  концептуальной работы и интерпретации материала.  В этом смысле он, конечно, был одинок, но как ученый и руководитель относился к такой ограниченности ‘контекста’ с неизбежным смирением или, скорее, с терпеливой грустью».

О необычайной притягательности Левады-учителя свидетельствует ленинградский социолог Эдвард Беляев, познакомившийся с Левадой в ходе работы над кандидатской диссертацией.  «Мои оппоненты были Левада и Андреева.  Левада производил на меня очень хорошее впечатление.  Колоссальное впечатление!  В первую очередь потому, что я видел в нем человека, который понимает, что происходит на свете и умеет это социологически осмыслить.  Понимаешь, Дима, мне всю жизнь – и до сих пор – не хватает человека, который был бы на моем уровне или выше меня, и с которым я мог бы свободно общаться, говорить на темы, которые меня интересуют, которые меня волнуют.  И Левада мне первое время казался именно таким человеком»[20]

Обращает на себя внимание эмоциональная сбалансированность Левады, его способность совмещать мягкость манеры и твердость характера, отмечаемая многими комментаторами.  Этот человек «не любил ни жаловаться, ни качать права, ни обременять других своими заботами [и] принадлежал к редкому типу мягких мужчин, у которых  мягкость является проявлением не слабости, а спокойной, свободной от агрессивности и показухи, силы» (Кон СЖ).  «Его суждения, как правило, сдержанны.  Он толерантен:  не судит, а старается понять.  Ни эйфория, ни обличительный пафос перестроечных лет его не захватили.  Он и тут проходит ‘по лезвию бритвы’ – естественно, как жил и раньше, и впредь» (Фирсов СЖ).  «Неприятие лжи делало удивительно твердым в принципиальных вопросах этого доброго, деликатного человека, интеллектуала с широкими взглядами и отзывчивым сердцем»[21].  В то же время Левада избегал славословия и не любил обременять других своими заботами.  Характерный эпизод запомнился Кону (СЖ):

«У Юры давно было плохое здоровье.  Помню, как однажды, когда мы были на какой-то конференции в Сан-Франциско, перед самым отлетом ему внезапно стало очень плохо, но он сказал, что все пройдет, вызывать врача не надо.  С помощью моего друга психолога Филиппа Зимбардо я с трудом посадил его в машину, а потом в аэропорту мы всей командой везли грузного Леваду на багажной тележке, а он нас уговаривал не волноваться.  Между прочим, в это время он был не только всемирно известным ученым, но и членом Президентского совета… Он не любил ни жаловаться, ни качать права, ни обременять других своими заботами, хотя сам на чужие беды всегда откликался» (Кон СЖ).

Темперамент Левады в описании близких людей вызывает в памяти образ древних мудрецов.  Гудков (СЮЛ) видит в Леваде «брата Пифагора, Монтеня или Гераклита».  Для Левинсона (ДН) Левада «праведник, без которого не стоит село».  В воспоминаниях, собранных в «Социологическом журнале», Левада предстает как человек, которого отличали «интеллектуальная терпимость» (Кон), «мужество и самообладание» (Шляпентох), «именно самостояние, а не противостояние» (Алексеев), «присутствие мысли во всех делах – победа умной силы» (Фирсов), «умный и все понимающий человек, [который] был не склонен сурово судить своих ‘приятелей»’ (Шейнис и Назимова).  И на работе и в быту Юрия Александровича выделяли «антибюрократические» установки, его «несуетность или мудрость:  Левада никогда не путал важное и неважное.  И никогда не тратил на неважное ни внимание, ни чувства.  Соразмеряться с его масштабом бывало нелегко, то с чем ты носился, в его присутствии вдруг теряло значение» (Левинсон СЖ).  В то же время Левада не обращал особого внимания на бытовые детали, оставаясь демонстративно антибюрократическим и в своих повседневных привычках.  «Левада надевает галстук вряд ли больше трех раз в году, а если и надевает, то так, что лучше бы не надевал» (Левинсон ДН).  Еще одна вариация на тему Левады как личности сократической: 

«[Он] мудрец  библейского типа.  Мудрец не буддийский – отстраненный и просто наблюдающий и немного равнодушный, но мудрец проницательный, невероятно глубокий и страдающий.  Еще всегда думала – он так много знает обо мне.  Обо всех.  Знает – не спрашивая, просто видит, какая я, какие мы все.  Знает, и понимает, и прощает, и любит.  И, конечно, этот особый левадинский взгляд – он так смотрел и на страну, и на общество, на то, что здесь было и есть.  Об этом, конечно, еще хорошо и точно скажут другие – его лучшие, прекрасные, чудные ученики и коллеги – Гудков, Дубин, Левинсон»[22].

Этот пассаж симптоматичен.  Он указывает на связь канонизации с необходимостью передать харизму учителя-основателя последователям-ученикам.  Тут есть опасность того, что процесс канонизации перерастет в процесс мифологизации с его тенденцией очистить сакральный образ от частного, приземленного, профанного.  Не удивительно, что канонизаторы спешат добавить реалистические детали, отметить сложность личности канонизуемого человека. 

 «Юрий, будучи добросердечно  расположенным к тем, кого причислял к “своим”, не отличался излишней откровенностью» (Ядов СЖ).  «Ю. Левада был скуп на слова, разговорить его, тем более с целью подробно объяснить свое научное и нравственное кредо, было трудно» (Фирсов СЖ).  Шейнис и Назимова (СЖ) говорят, что в Леваду выделяла «зоркость и некоторая эмоциональная отстраненность в оценках людей».  Шляпентох (СЖ) признает, что «Левада, вообще очень сдержанный и даже суховатый человек, не был моим другом, только добрым коллегой».  Вспоминает Владимир Ядов (СЖ):  «Он как правило начинал говорить о своём представлении обсуждаемого, но всегда заканчивал фразой:  а ты как думаешь?  И дальше  спокойно и убеждённо отстаивал свою  позицию.  Переубедить его было очень трудно.  В крайнем случае, он говорил:  ну, посмотрим».  У Ядова же можно найти несколько амбивалентные воспоминания о Леваде как руководителе семинара:  «На семинарах Левады, в которых мне – ленинградцу случалось присутствовать довольно редко, Юрий держался как профессор в среде первокурсников.  И имел к тому все основания» (СЖ).  Последнее предложение звучит не совсем убедительно, учитывая, что семинар собирал сотрудников и коллег Левады (возможно, Ядов здесь возвращается в памяти к обсуждению его диссертации на семинаре Левады)[23].  Еще одно заземляющее образ Левады свидетельство Кона (СЖ):

«Интеллектуальная терпимость не делала его всеядным, иногда он быть даже жестким. Помню, как на одном из семинаров в Кяэрику он резко оборвал рассуждения Г.П. Щедровицкого.  Я в тот раз видел Щедровицкого впервые, он мне понравился и я спросил Юру:  ‘Чего ты так на него окрысился?’  ‘В малых дозах это действительно интересно, но в больших дозах несовместимо с предметным исследованием, а мы слушаем это постоянно’, – ответил он.  Кстати, со Щедровицким у них были хорошие личные отношения, тот к любой критике относился спокойно и готов был объяснять непонятное много раз.  Что же касается подонков и неучей, то с ними Левада спорить не любил и говорить о них – тоже.  Ему это было просто неинтересно»[24].

Следует подчеркнуть, что приведенные выше свидетельства принадлежат главным образом сотрудникам или друзьям Левады.  Несомненно, есть и другие оценки людей не столь близких, не во всем симпатизирующих, или антагонистично настроенных к Юрию Александровичу.  Трудно сказать, как велика совокупность оценок того или иного рода.  Приведу мнение Бориса Раббота, человека хорошо знавшего Леваду и во многом ему симпатизирующего, но предлагающего более отстраненную оценку его личности:

«К Юре Леваде я относился с симпатией и уважением, но друзьями мы не были.  Знакомство наше состоялось еще на философском факультете МГУ, где он учился на курс старше моего.  Потом, через пять-шесть лет он издал книгу о религии и предложил статью на эту тему в редакции журнала ‘Наука и религия’, где я заведовал отделом с 1959-го года.  Откровенно говоря, мне его книга не понравилась из-за своей поверхностности.  По характеру мы были разными людьми:  он внешне казался флегматичным, но временами позволял себе явное ехидство по адресу тех, кто ему не нравился.  А я отношусь к ироничным людям настороженно, считая их недобрыми.  Кроме того, Юра был окружен сотрудниками, которые им восхищались, а мне не нравится власть над людьми даже с помощью идей в такой же мере, как и идолопоклонники этой власти»[25].

Левада не является кандидатом в святые, и я не беру на себя роль адвоката дьявола.  Замечу лишь, что будущие биографы Левады должны будут отдать должное впечатлениям людей разного типа, круга и убеждений.  Важно подчеркнуть, что и близкие Леваде люди отмечают сложность его характера и отдают себе отчет о негативном впечатлении, которое он мог производить окружающих.  Левада мог быть несговорчивым, он «суровый человек», говорит Гудков, но тут же добавляют, «прежде всего, в отношении к себе».  Образ Левады «притягивал к нему многих.  Но многих – а их было куда больше! – отталкивал» (Дубин М06).  «Он был, конечно, человеком чрезвычайно неудобным для многих.  Просто самой своей самостоятельностью, абсолютной неподкупностью, последовательностью, ну, он много раз называл себя упрямым человеком, старым упрямцем, ну, когда уже стал немолод.  И это было правда» (Дубин ЭХО).  По мнению его соратников, отрешенность Левады – сознательная установка.  «Одиночество, следующее из принятия такого рода позиции, было совершенно осмысленным, этически и, видимо, экзистенциально мотивированным.  Оно открывало ему пространство внутренней свободы, ощущаемой окружающими, устанавливало дистанцию по отношению к событиям внешнего мира, а также – давало неповседневную меру житейской и человеческой суеты» (Гудков СЮЛ).  Левинсон (СЖ) вспоминает эпизод из советских времен, когда друг Левады попал на допросы в КГБ и пошли слухи об инкриминирующих показаниях этого человека:  «Этот слух принес Леваде, в частности, я.  Я помню каменную жесткость, с которой Левада сказал:  ‘Этого не может быть’.  Я что-то изрекал насчет того, что ‘там’ с человеком может сделаться всё, что угодно…  Левада еще жестче оборвал:  ‘Не всё’.  Его правота, облыжность подозрений и обвинений были доказаны через несколько недель».

Отзывчивость и отстраненность, редкая терпимость и каменная жесткость, экзистенциальное одиночество и тяга к коллективной работе, мудрость в больших делах и рассеянность в повседневной жизни – бинарные оппозиции такого рода указывают на процесс канонизации образа и рутинизации харизмы.  В какой степени эти семантические пары отражают действительное бытие Левады-человека  решать историкам.  Что не вызывает сомнений – это аффективно-соматическая заряженность Юрия Левады, эмоциональная напряженность, страстность его натуры.  Очень точно подмечают это важное измерение левадовской природы его коллеги.  «Глубоко спрятанная страстность Левады внешне почти никак не выражалась.  Людей он  делил на ‘хороших’ и ‘неинтересных’, считая, что настоящее дело может делаться лишь со страстью (когда ему что-то нравилось, он с чувством  повторял чье-то выражение: ‘увлекает увлеченность’)» (Гудков СЮЛ).  «‘Я не умею работать без интереса’, – сказал он однажды в интервью (а само понятие повторял не раз, иногда, применительно к другим, еще называя его словом ‘страсть’) (Дубин ОО).  Озабоченность, озадаченность, опечаленность, очарованность и озаренность Левады мирскими проблемами напоминают нам о значении того, что Хайдеггер обозначил термином “Sorge” – забота как непременное условие экзистенции исторического человека, будь он усредненным обывателем, профессиональным исследователем или абстрактным философом. 

4.  Наследие ученого.  Человек, оставивший неизгладимый след в науке, не только первооткрыватель, локомотив прогресса.  Это так же продолжатель традиции, чьи достижения стали возможны благодаря непрерывному труду его предшественников и  современников, чьи успехи должны вдохновлять будущие поколения.  Подведение итогов жизни ученого, особенно личности масштаба Левады, дает возможность профессиональному содружеству укрепить свои ряды и подтвердить значение собственной дисциплины в обществе.  Это ритуал в дюркгеймовском смысле слова, и как всякий ритуал он кодифицирует этические нормы, заряжает эмоционально членов сообщества, призывает собратьев по оружию следовать отцам основателям и готовиться к ратному подвигу. 

Оценки Левады начинаются с его чисто научных достижений.  «Юрий создал великолепную научную школу, и тем самым остается в российской социологии и после ухода из жизни» (Ядов М).  «Его проект ‘Homo soveticus’ навсегда войдет в отечественную социологию как образец инструмента исключительной точности и чувствительности...  Его идеи и труды всегда будут с нами» (Елисеева М06).  Благодаря Леваде «оформилась разновидность социологии, которой, кажется, нет аналогов ни у нас в стране, ни за рубежом.  Она основывается на гигантских массивах эмпирических данных, полученных в ходе регулярных по ритму, но постоянно меняющихся по содержанию, к тому же, как правило, заказных опросов общественного мнения, и, вместе с тем, ставит задачу описания и понимания социальных, экономических, политических, культурных, национальных, электоральных процессов, которые составляют нынешнее российское общество, происходят в его ‘низах’ и ‘верхах’» (Дубин ОО).  Эти цеховые сводки непременно переходят в нравственные оценки роли Левады как выдающегося представителя русской интеллигенции, человека редких гражданских добродетелей. 

«[К]огда остановилось его сердце, он олицетворял в моем сознании образ человека, чьим девизом была борьба за свободу мысли» (Фирсов СЖ).  «[П]усть поднятая Юрием Левадой профессиональная, общественная и моральная планка и остается для нас недостижимой.  Но важно, что планка эта существует» (Алексеев СЖ).  «Уход из жизни Юрия Левады – это потеря не только для нашей науки, но и для всех людей, кому дороги те общечеловеческие ценности, которые отстаивал этот большой ученый» (Елисеева М06).  «Тема опроса: состоялся ли Юрий Александрович Левада?  Ответ: да.  Результат:  сто процентов.  Интерпретация:  интерпретировать нечего.  Факт» (Архангельский).  Левада «бесспорная модель поведения [и потому он] так ценен для российской социологии, особенно теперь, когда  ее представители находятся под сильным давлением рыночных и нерыночных механизмов, требующих от них данных и анализа, полезных для тех, у кого политическая и экономическая власть. Так и хочется воскликнуть:  “Коллеги, memento Levada”» (Шляпентох СЖ).  А вот свидетельство обществоведа, которому не довелось встретиться с Левадой:

«Я не встречалась с Юрием Александровичем и знакома только с его деятельностью, с его работами.  Но всегда казалось, что Левада – это величина постоянная – константа!  Есть Левада – значит, есть будущее у демократии, у социологии, у гражданского общества. Казалось, нет конца его мужеству, его энергии, его идеям.  Есть такой маяк – Левада, по которому сверяют курсы и многие социологи тех далеких 60-х, и молодые – люди нового века.  Левада – это имя уже давно стало нарицательным, мерой истины и надежности в социологии.  Надеюсь, что и дальше мы, оставшиеся на посту российские социологи, будем измерять истину в ‘левадах’» (Шайдарова М06). 

Особо нужно выделить оценки наследников левадовской традиции, для которых смерть основателя дает повод свести старые счеты, указать на необходимость продолжения общего дела, освятить себя харизмой учителя.  Традиция Левады, по мнению его учеников, остается невостребованной.  «[С]татьи Левады за ничтожным исключением его ближайшего окружения не нашли отзвуков.  Та глубина анализа, тот язык, на котором они были написаны, просто не имели на тот момент соответствующих читателей, компетентной аудитории.  Эти статьи ждут своего читателя среди современных социологов» (Левинсон ДН).  Наиболее «важная причина игнорирования работ Левады, равнодушия или отсутствия интереса к тому, о чем он писал, заключается в отторжении российской социологической наукой той ценностно-этической позиции исследователя, которую он занимал, соответственно, нежелания признавать его подходы, оценки и выводы.  Парадокс, однако, заключался в том, что – по законам нечистой совести – эта глухота, дистанцирование,  отчуждение были вынуждены принимать характер декларативного почитания, тем самым, вытесняя из поля сознания то, что являлось самым важным для Левады как человека и ученого» (Гудков СЮЛ).  Его «индивидуальный склад, помноженный к тому же на безукоризненную научную честность и человеческую порядочность, многих – а их было куда больше! – отталкивал. Давайте осознаем, насколько он противоречил всей антропологии советского общества и человека» (Дубин ОО)[26].

Завещанная Левадой программа представляет социологию как ангажированную науку, в которой  чисто исследовательские цели тесно переплетаются с задачей трансформацией посттоталитарной России в демократическое общество.  Отсюда акцент на активистской составляющей жизненного проекта Левады – Левады-ученого и Левады-гражданина:  «[О]н не просто понимал, он свое понимание предъявлял и предлагал обществу.  Он в этом смысле был как бы не академическим ученым.  Его мысли остались не только в книгах.  Они выходят на поверхность.  А какая у этого функция?  А это функция превращения собрания людей, которых мы опросили, которых можно называть ‘население’, может быть, народ, вот, превращение их в общество» (Левинсон ЭХО).  Последователи Левады готовы продолжать его дело, но осуществление его программы в полной мере зависит от готовности научного сообщества в целом пересмотреть свои установки, изучить наследие Левады, проникнуться его харизмой, и коллективными усилиями осуществить его этические, научные и общественные идеалы.



Левада о Себе

Одна из центральных проблем биографического и автобиографического нарратива – проблема выборки.  Генеральная совокупность событий-действий, в которых объект (авто)биографического сказа принимал участие и в которых воплощалось его историческое бытие, невозможно определить с какой бы то ни было точностью.  А если добавить к этому массиву переживания, авторефлексию, потаенные мысли и поступки и возможные свидетельства участников каждого со-бытия, то эта совокупность оказывается практически бесконечной[27].   Бионарративная практика позволяет сказителю отобрать эпизоды из жизни человека и расположить их в соответствии с некоей нарративной дугой, но она же ставит вопрос о репрезентативности, о недосчитанных или вовсе неучтенных событиях, предполагающих альтернативные интерпретации[28].  Сама трансформация развертывающегося в пространстве и времени события в дискурсивный факт проблематизируется в биокритической герменевтике.  Биокритический анализ уделяет особое внимание ошибкам самовыборки, лакунам био- и авто-биографического нарратива, (рас)согласованию вербальных, эмоциональных и поведенческих знаковых систем.  В целях минимизации ошибок выборки, биокритическая герменевтика использует метод обратного редактирования, нацеленный на воплощенные значения, не вошедшие в официальный нарратив и указывающие на альтернативные возможности нарративизации и жизнеосмысления. 

Насколько мне известно, Левада автобиографии не писал.  В интервью 1996-го года, данному Геннадию Батыгину в рамках проекта «Социология 1960-х годов в воспоминаниях и документах» (Л96), Левада приводит несколько ключевых фактов и событий своей профессиональной биографии и описывает свою реакцию на них, но эти сведения остаются весьма ограниченными.  В гарвардском интервью (Л90) Левада концентрируется на событиях конца 60-ых – 70-х годов, связанных с обсуждением его «Лекций по социологии», и дает более или менее развернутую оценку действий участников событий тех лет.  Как источник биографических данных, жанр интервью имеет свои преимущества – он позволяют интервьюеру задать тему, сфокусироваться на определенных сторонах жизни человека, предложить уточняющие вопросы, вызвать откровенную, лишь частично-контролируемую реакцию респондента.  Но эти достоинства интервью как источника биографической информации одновременно указывают на его потенциальные недостатки – предвзятость интервьюера, тематическая ограниченность, неточность формулировок, поспешность сделанных сходу обобщений, и т.д. 

В автобиографическом рассказе можно найти множество составляющих.  В соответствии задачами данного исследования, я хотел бы выделить следующие смысловые блоки в автобиографическом нарративе Левады:  (1) Биографическая канва, (2) Жизненный проект, (3) Экзистенциональный профиль и (4) Оценка достижений.

1.  Биографическая канва.  Дискурсивное познание движется по спирали – от букв к слову, от слов к предложению, от предложений к тексту, от текста к жанру, от жанра к школе и традиции, от традиции к эпохе и далее к исчезающим в глубине истории семиотическим формам культуры.  Согласно принципам герменевтики, этот процесс одновременно движется и в обратном направлении, поскольку часть может быть полностью понята только в контексте более широкого целого.  Этот герменевтический круг или спираль прослеживается в биокритических исследованиях, где интерпретатор стремиться понять отдельные эпизоды в контексте жизни человека и общества в целом, но при этом постоянно уточняет параметры социокультурного целого в свете новых биографем, непрерывно аккумулируемых автонарративов и жизнеописаний. 

Внешние социально-исторические рамки, в которых протекала жизнь Левады, хорошо известны – Вторая мировая война, хрущевская «Оттепель», брежневский застой, горбачевская перестройка, ельцинский постсоветский период, путинская стабилизация и частичная реставрация.  Среди поворотных пунктов профессиональной биографии Левады можно отметить поступление 1958 году на Философский факультет МГУ, окончание аспирантуры в 1955-ом, работа в Институте китаеведения и поездка в Китай, переход в Институт социологии в 1960-ом, защита докторской диссертации в 1965-ом, создание междисциплинарного семинара в 1966-ом, работа в ИКСИ с 1967-ого года, партийная проработка в 1969-ом году в связи с публикацией «Лекций по социологии», уход из ИКСИ в 1972-ом с последующим периодом относительной изоляции в ЦЭМИ, приглашение в 1988-ом на работу в отделе теории ВЦИОМа и далее директорством в этом заведении, уход вместе с рабочим коллективом из ВЦИОМа в 2003-ем и создание Левада-Центра, которым Юрий Александрович руководил до его смерти в 2006 году. 

В самом начале своего интервью 1996-го года Левада дает понять, что он не придает особого значения своему происхождению  («я не уверен, что исходные данные что-нибудь освещают»).  Может быть, поэтому он дает лишь самую общую канву его ранней биографии[29].  Левада (Л96) упоминает свое провинциальное происхождение («Я провинциал, приехал из Винницы учиться в Московский университет»), указывает на профессию родителей («Мать журналист, отец литератор»), упоминает домашнюю библиотеку («У нас были тома истории философии; первый я прочитал в девятом классе»).  Кажется, были и какие-то семейные связи в верхах, о которых Левада говорит мимоходом[30].  Но его происхождение сыграло свою роль в его интеллектуальном развитии, по крайней мере, в той степени, в какой оно повлияло на его желание преодолеть свой провинциализм и выйти на главные научные магистрали.  «Беда моя была в том, что у меня не было связей в московских интеллигентских кругах.  Первоначально я жил в общежитии, там в большинстве были ветераны.  В наше время примерно половина набора состояла из демобилизованных из армии.  У них был свой стиль, свое отношение к жизни.  Это влияло и на меня...  Меня восхищали простые прямые парни, прошедшие фронт и где-то увлекшиеся тем, что тогда называли философией марксизма. Это мне долго мешало самостоятельно думать и сомневаться в том, в чем давно сомневались другие».

Останавливаясь на университетских годах, Левада довольно подробно очерчивает формирование своих профессиональных интересов, обозначает исторический контекст, в котором складывались его взгляды и профессиональные интересы, особо подчеркивая роль хрущевских реформ.  «Конечно, интересы и позиции формировали не ученье и не научные занятия, а прежде всего потрясения 1953-1956 годов – ‘оттепель’, потом XX съезд, мелькавшие надежды и неосуществимые ожидания» (Л96). 

Важным моментом развития Левады как ученого являлись интеллектуальные течения тех лет, о которых Левада упоминает в интервью 1996-го года.  Там же он говорит о коллегах, чьи идеи и стиль работы оказали на него влияние.  «Тогда, в 1970-е годы, говорили, что существуют второе искусство и вторая наука.  Второе искусство (неформальное искусство) – это театры-студии, малопризнанные писатели, поэты.  Теперь все их имена известны.  О второй науке можно говорить не строго, но в какой-то мере это существовало.  Были направления окологуманитарной науки, которые не поощрялись.  Политических течений там не было – просто были течения, отличавшиеся от признанных.  Прежде всего, конечно, их представлял Щедровицкий.  Семинарскую работу он начинал где-то в начале 1950-х годов, сначала это называлось ‘Теория деятельности’, потом ‘Система деятельности’.  У него был несколько меняющийся актив, но большой круг людей, которые вдохновенно работали много лет».  Помимо семинара Щедровицкого существовали и другие интеллектуальны центры, о которых Левада был хорошо осведомлен.  «Скажем, течение диалектиков – на самом деле, это круг Э.В. Ильенкова, но организатором был Г.С. Батищев, у него много лет работал семинар.  Были отдельные кружки – в основном связанные с формальной лингвистикой, долго не признаваемой, и семиотикой.  И были не то чтобы цельные, но во всяком случае большие стремления развивать полупризнанную историческую культурологию (А.Я. Гуревич, Л.М. Баткин и некоторые другие)».  Левада специально оговаривает, что его семинар, начавший работу в 1966 году, возник и развивался в широком фарватере интеллектуальных движений хрущевской поры.  «Наше течение продолжало традиции:  приглашали самых разных людей, на перекрестке интересов строили представление, некую попытку культурно обоснованной социологии (до последних лет от эмпирической социологии я был очень далек, никогда ею не занимался)». 

Путь в социологию у Левады был не прямой, и проходил он через исследования Китая и азиатского общества.  «В конце обучения стал интересоваться Китаем (там тогда были перевороты), наполовину выучил язык и писал диплом и диссертацию об особенностях китайской революции, китайского общества.  Это свело меня с проблемой азиатского общества, и через Карла Витфогеля я попал к Веберу.  Вот такие были у меня выходы в теорию.  Влияние каких-либо философских школ я не могу заметить, потому что чистой философией, повторю, не любил заниматься.  Кое-что урывками слышал о социологии, которой нас не обучали, и никакой специальной литературы у меня не было».  Во время поездки в Китай в конце 1950-х годов Левада проводит несанкционированное социологическое исследование.  «Позже я работал в Институте китаеведения (был тогда такой институт), поехал в Китай и там впервые пытался заняться социологическими исследованиями.  Правда, массовые обследования мне проводить не позволили, но некоторые самодельные (примерно на десяти предприятиях) я сделал».[31]

Круг чтения Левады включал работы, в той или иной степени интересовавшие всех гуманитариев этой поры.  «Что читал?  В основном теоретическую социологию – Дюркгейма, Вебера, Парсонса – с какой-то примесью культурологии и иногда семиотики, больше нашей.  Я не упомянул, но вы знаете, что была семиотическая школа, имевшая ответвления по стране.  У нас с ними были очень близкие отношения, мы обменивались идеями, докладами.  И она сыграла тогда большую роль в формировании людей знающих и умеющих думать оригинально.  Но особой науки, по-моему, не создали».  Левада упоминает еще несколько ученых, оказавших на него значительное влияние.  «Вся социологическая классика. И кроме того, современные течения типа современной культурологии, структурной антропологии.  Это Леви-Стросс, Мердок, Миллер; немного психоанализа, хотя увлечения последним не было; немного лингвистики, в основном структурного плана; немного истории и теории религии.  Здесь А. Пятигорский и школа Э. Гофмана к нам были более или менее близки.  И школа В.В. Иванова-В.Н. Топорова, учеников Ю.М. Лотмана. Тогда была попытка организовать структуралистское движение во всех областях.  Возможно, вы знаете, что в 1962 году был симпозиум по знаковым системам в Москве, вышла маленькая книжечка материалов.  Но на самом деле это был манифест, так как он декларировал создание новой социальной науки, построенной на точном семиотическом анализе.  Было стремление и даже попытка создать институт семиотики.  Все это потом забылось, а тогда было очень интересно. По тем временам, каждый шаг в сторону от официальной идеологии казался чем-то значительным и интересным – одним и, конечно, опасным – другим».

Большая часть интервью 1996-го года посвящена левадовскому семинару, который продолжит работу до горбачевской «оттепели» и станет событием в интеллектуальной жизни Москвы.  «С осени 1966 года, начался наш регулярный семинар на темы социальные, теоретико-экономические, семиотические, культурологические, исторические и прочие, который с различными перипетиями продолжался довольно долго. Это был не некий ‘теневой’ семинар, а вполне обычный, нормальный.  Скорее, это была главная форма жизни сектора – еженедельно, иногда и чаще собираться для обсуждения тех или иных проблем.  Семинар имел достаточно большой авторитет, потому что у нас бывали практически все, кто считался в те годы наиболее яркими людьми.  Скажем, Пятигорский, Аверинцев, Гуревич, Баткин, Иванов, Шляпентох, Щедровицкий... » [32]  

Хотя семинар был ориентирован на профессиональную аудиторию, он собирал людей из самых разных слоев общества.  «Семинар был для своих людей, тех, что работали вместе и сейчас тоже работают вместе.  Но временами, когда мы ‘разбухали’ и появлялось помещение, набиралось 200-300 человек.  Самые разные люди из старых знакомых, из новых, экономисты, историки, техники, физики.  Были разные варианты семинара – узкого, широкого, ‘квартирного’ типа.  Работа его практически продолжалась непрерывно.  Что обсуждали?  Тогда, в 1970-е годы, говорили, что существуют второе искусство и вторая наука.  Второе искусство (неформальное искусство) – это театры-студии, малопризнанные писатели, поэты».  

В первой половине интервью Юрий Александрович рассказывает о «деле Левады», сфабрикованном вокруг его «Лекций».  Последние включали несколько пассажей, которые после вторжения в Чехословакию советских войск в 1968-ом году можно было интерпретировать, как критику брежневского режима («там содержалась фраза, которая жутко ‘цепляла’, вела к скандалу:  что в наше время личность подвергается разного рода давлениям – со стороны власти, массового общества, рынка, и танками пытаются ее задавить»).  Но дело, по мнению Левады, было не в лекциях, а в том, что «‘им’ надо было прикрутить всякую чуть-чуть либеральную мысль и прикрутить ИКСИ, который вообще не нравился нашим официозным философам.  Считалось ведь, что нет никакой социологии, отличной от философии; философия – это истмат и диамат, и ничего другого быть не может и не должно, все будет извращением.  Потому и история с лекциями стала столь скандальной и приобрела довольно странный характер.  Ко мне приходили люди, вроде бы мои добрые начальники и просто приятели и говорили:  ‘Ты, главное, веди себя спокойно.  Иначе всем будет плохо.  Что-то признай, в чем-то покайся. Тогда мы останемся жить, сохраним институт, вместе будем работать дальше, все перемелется’... » 

Левада рассказывает об этом деле без всякого пафоса как о явлении симптоматичном, но вполне ординарном в контексте времени:    

«Ну, последовал целый ряд взаимосвязанных и друг друга подогревающих событий. Устроили обсуждение лекций в разных местах.  Главным было – в Академии общественных наук осенью 1969 года.  В течение недели велась ‘операция’ с множеством народа и большим шумом.  В основном обвиняли в том, что мы протаскивали всякие ‘отклонения’.   Я еще работал в университете, Ягодкин поднял скандал, много чего навесил на декана факультета журналистики Я.Н. Засурского (он и сейчас декан), заставил обсудить всю эту историю на парткоме.  Само собой разумелось, что я должен уйти из университета.  С некоторым сопротивлением, но мне пришлось принять тогда все эти условия.  Потом было обсуждение у нас в институте, высказывались всякие упреки, наше руководство признавало, что оно недоглядело, ‘навесили’ выговоры – на меня тоже».  Далее события развивались следующим образом:

 «Но непосредственно трогать нас в институте не решались – пока не ушел Румянцев.  В 1971 году он ушел, фавор его в ЦК закончился – Суслов его невзлюбил, и Румянцев очень обиделся.  Какое-то время был промежуточный период – иисполняющим обязанности директора стал Лапин.  Но он ничего не решался делать:  пакостить не хотел, а выкрутиться из положения не мог.  Летом 1972 года пришел Руткевич.  Тогда он имел и славу, и силу главного погромщика социологии, он на этом делал карьеру, для чего специально и приехал из Свердловска.  Стало ясно, что нам тут не жить, надо уходить.  Я ушел.  Потом все те, кто работал со мной, тоже разошлись в разные места».

О работе во ЦЭМИ Левада не распространяется в данном интервью.  Несколько подробностей можно найти в его интервью 1990-ого года:

«На первых порах, когда я уходил, (я договорился уйти в ЦЭМИ) я договорился с начальством о том, что они возьмут всех.  Я выговорил у Федоренко десять мест, причем при очень активной, превосходной помощи Арона Каценеленбогена.  Но потом оказалось, что это было невозможно по вине и из-за вмешательства начальства.  Они взяли на работу только меня, без какой-либо компании.  Когда-то обещали одного сотрудника, я пытался взять Леву, конечно...  [В] обстановке, в которой я был, а я работал среди экономистов, я находил для себя много полезного, потому что я впервые увидел людей, увлеченных практическим делом, – они пытались реформировать наше планирование и даже экономическое мышление, – сравнительно молодых, активных, бойких.  У них я многому научился – и понимать экономику, и представлять себе атмосферу бодро работающих коллективов.  Поначалу это было так.  Потом там кое-что ухудшилось, потому что реформировать эту экономику никак нельзя было...  Но там были люди, которые сидели в пятницу и субботу до полуночи, с диким восторженным криком обсуждая очередную проблему...  Я не мог этого делать, я был там немножко сбоку.  Но это было для меня очень приятно, приятно смотреть, это было интересно очень.  Сам я там был несколько в особом положении, не полностью включенным в дело, и это меня немножко беспокоило, к сожалению.  Но это было неизбежно.  Я имел возможность читать книжки и заниматься тем, чем мне хотелось.  Конечно, сложно было печататься, потому что с социологами я порвал или [больше] не собирался с ними».

О переходе во ВЦИОМ и работе в нем информации в интервью совсем немного:  «Дальше начались у нас политические перетряски, стало интересно следить за актуальным развитием.  Появилась надежда, что удастся его как-то изучать.  В 1988 году соблазнили меня перейти в только что организованный ВЦИОМ, чтобы заняться там теорией общества и общественного мнения.  Я собрал тех людей, которые были близко, с которыми мы работали, включая последнее время.  Так появился отдел теории ВЦИОМ.  Ситуация развивалась бурно, нам, как я думаю, удается заниматься теорией очень мало: приходится щупать пульс у больного.  И это довольно интересно».

Следует отметить, что в автобиографических интервью Левады, как и в других известных мне публикациях, практически отсутствуют сведения о его личной жизни.  Был Левада женат, сколько было у него детей, чем он любил заниматься на досуге – Левада не касается этого частного пласта своей жизни.  Перечитывая гарвардское интервью, я натолкнулся на такую реплику:  «У меня были детишки, и еще был такой все эти годы величайший амортизатор всех переживаний, душевных волнений.  Амортизатор был большой, лохматый, у него был большой хвост, это был… собачище».  Значит, были и детишки, но речь идет не о них.  Из отчета о похоронах Левады я узнал, что там выступала его жена, но ни ее имени, ни справки о переживших его членов семьи там нет, хотя такого рода информация обычно дается в некрологах.  С одной стороны, в этом нет ничего удивительного, поскольку мы имеем дело с ученым человеком и профессиональными интервью, где четко заданны рамками, за пределами которых остаются события частной жизни ученого.  С другой стороны, здесь кроется проблема, приглашающая к биокритической рефлексии.  Пока остаются недоступными архивы Левады, пока люди его окружения не засели за мемуары, эту лакуну заполнить не удастся.

2.  Жизненный проект.  Глобальный жизненный проект человека не всегда очевиден и видится он по-разному ему самому и его окружению, на ранних стадиях карьеры ученого и в ретроспективном анализе, современникам и будущим поколениям.  Есть и частные проекты, которые могут развиваться по своей траектории, независимо от смежных начинаний.  Связать все эти нити не просто, здесь трудно обойтись без натяжек, но поиск главного вектора жизнедеятельности человека одна из задач биокритического исследования.  Указание на доминанту жизненного проекта Левады можно найти в его интервью 1996-ого года (Л06), где поиск правды выделяется как центральный мотивирующий фактор его самоконструкции:

«Надо сказать, что к учебе на философском факультете меня побудила вовсе не любовь к философии.  Просто было тогда – странное, мальчишеское – представление, что есть места, где должны говорить ‘настоящую правду’.  Было ощущение того, что газеты, школа, пропаганда врут, но делают это потому, что так ‘надо’, а вот где-то и кто-то должен знать подлинную правду.  Кто именно?  Как мне тогда казалось, – либо дипломаты, либо философы.  Вариант поступления в международный вуз высмеял один старый друг семьи, причастный к этой сфере.  Остался вариант философского факультета, туда я и подался летом 1947 года.  Разочарование в том, чему, кто и как нас учил, пришло довольно быстро – но не в самой студенческой жизни.  В те годы через факультет проходил ‘сильный пучок’ интересных людей – ни раньше, ни позже, кажется, такого ‘парада планет’ не было.  Но со многими я сходился значительно позже».

В условиях советского времени личный интерес к проблемам политики и истины вел человека с культурным и социальным капиталом либо к партийной карьере, либо к научной  работе в гуманитарной области.  Учитывая интеллектуальное любопытство и недюжинные способности Левады, а так же его навеянные «оттепелью» политические надежды, можно понять, почему Левада выбрал философский факультет.  Однако философский дискурс советского образца его скоро разочарует.  «Интересовался я социально-политическими вещами, философия в чистом виде меня не заинтересовала и даже наоборот – породила отвращение (правда, через много лет я сам к ней стал обращаться).  А во время учебы я практически занимался проблемами социальных изменений». 

Разочарование в философии было вызвано не только ее идеологическими рамками, но и схоластическим характером самой дисциплины.  Левада хотел выйти на эмпирическое изучение проблем современного общества, и развитие социологии и конкретных социальных исследований в стране открывали в этом отношении заманчивую перспективу.  Вот как Левада описывает становления социологии в 60-ых годах и ее возрождение в постсоветскую эпоху:  «Немногие помнят специфическую атмосферу тех лет, когда никаких новых общественных ориентиров не существовало, но как будто появилась новая возможность окунуться в среду языка, стиля, методов социального мышления, заметно отличного от доминирующей идеологической догматики.  Этого оказалось достаточно, чтобы начать социологические исследования…  К концу 80-х годов, когда возник новый общественный интерес к социологической работе, проблема позиции исследователя приобрела новый смысл.  Главным стимулом социолога стало стремление участвовать в наметившемся общественном обновлении».[33]  

Надежды на либеральные реформы и возможность личного участия в переменах подталкивали Леваду в его профессиональных поисках и вели к социологии с ее посулом эмпирических исследований и практических результатов.  Надежды эти не оправдались, что станет очевидно во время чехословацких событий, после которых социологическое воображение Левады возвращается в русло теоретических исканий.  «Официальная общественная наука, официальная философия были дохлые (и сейчас, по-моему, являются таковыми), поэтому был интерес к нормальным, не идеологизированным, в принципе, на западный манер исследованиям.  Во всяком случае, была необходимость исследовать реальность человеческого поведения, духа, метода, мысли философии».  По мере усиления застойных явлений в советском обществе Левада активизирует поиски теоретической модели, объясняющей тенденции времени.  Его интерес к работам Вебера и Витфогеля, а так же знакомство с проблематикой азиатского способа производства и свойственного ему запаздывающей модернизации, сыграло здесь свою роль. 

Изучение фашизма и тоталитаризма – еще одна важная составляющая его теоретических поисков.  В «Лекциях по социологии» Левада описывает фашистскую Германию в терминах, не оставляющих сомнения о параллелях с современной Россией.  «Фашизм провозглашает ‘тотальное’ общество, которое будто бы является единым и монолитным и в котором классовые и другие различия второстепенны и неважны.  Для этой цели создается миф о нации или государстве...  Отсюда возникает весь строй общества, власти, суда, идеологии, когда отдельно не нужно ни правосудие, ни научное мышление, – нужна власть, которая была бы всем:  и судом, и разумом, и оправданием.  Высшим критерием права, морали, истины оказывается фюрер, его власть…  Один из признаков тоталитарного государства – полная ликвидация автономии отдельных общественных групп, сообществ, учреждений.  Все должны действовать только в соответствии с интересами режима»[34].   В тоталитарных странах «происходит подавление всяческих индивидуальностей и групп, превращение их в серую, единую неподвижную массу, в монолит, который годится для пьедестала, но не годится для живого организма – это явление болезненное.  Если мы рассматриваем проблему применительно к нашему обществу, возникает вопрос:  как может общество, которое ставит своей задачей сознательно руководить социальными процессами… противостоять тенденции к конформизму?»[35].   В гарвардском интервью Левада (Л90) рассказывает, как редактор «Философской энциклопедии» академик Константинов черкнул на полях верстки левадовской статьи о фашизме:  «‘Это про них или про нас?’  После чего, редактор, достаточно приличный и достаточно хитрый человек, в нескольких пунктах написал слово ‘буржуазный’, то есть это не просто такая организация, а буржуазная»[36]

Перестроечный энтузиазм длился не долго.  Сила исторической инерции давала себя знать, и тогда Левада возвращается к проблематике тоталитаризма и его последствий в странах с догоняющей модернизацией: 

«Модель классического советского двоемыслия казалась в эти годы опрокинутой и сравнительно легко ушедшей в прошлое.  Однако, как видно сейчас, начавшаяся трансформация была более сложной.  Модель держалась на страхе, привычке, отчасти – на иллюзиях.  Когда развеялся страх, остались и привычка жить по ‘двойному стандарту’, и иллюзии относительно его полезности…  Сейчас не подлежит сомнению, что за прошедшие пять лет нельзя было ожидать фундаментальной трансформации общественного сознания, в том числе – и даже тем более – на уровне социальной личности, антропологического материала общества.  Ситуация глубокого общественного перелома, которую переживает общество, ранее именовавшееся советским, не столько формирует новые, не существовавшие ранее ориентиры  и рамки общественного сознания, сколько обнаруживает, выводит на поверхность его скрытые структуры и механизмы»[37].

К концу режима Ельцина и началу правления Путина задачи центрального жизненного проекта Левады станут предельно ясны для него и его коллег – исследовать исторические корни, институциональные механизмы, антропологические основы и феноменологические формы тоталитарного государства и путей его превращения в демократическое общество.  Но для того, чтобы полностью оценить суть этого проекта нужно понять его личную, экзистенциальную  составляющую. 

3.  Экзистенциональный профиль.  Быстротечность жизни, неустроенность бытия, неизбежные удары судьбы, экзистенциальная уязвимость – эти извечные темы философских размышлений выплескиваются на поверхность, когда жизнь человека перестает зависеть от него, а его чувство собственного достоинства оказывается под ударом.  Проблемы личной стратегии выживания встают с особой силой в условиях институционализированной несвободы.  Здесь же выходит на передний план вопрос об эмоциях, о способах взятия их под твердый контроль разума.  Пример тому период заката Римской республики и становления цезаризма, где резко возросла незащищенность личности, и сохранение собственного достоинства вошло в конфликт с императивом самосохранения.  Ответом на этот экзистенциальный вызов стал стоицизм – философско-политическое течение, основатели которого пытались обуздать эмоции с помощью ресурсов разума. «Дайте разуму бразды правления», – требует Сенека, но помните, что «его власть сохраняется только до тех пор, пока он изолирован от аффекта…  Как только интеллект был потревожен и выведен из равновесия, он становится рабом сил, которые им управляют»[38].

Аналогию между Советской Россией и Римской империей нужно воспринимать со значительной долей скептицизма, но она не бесполезна, когда мы пытаемся осмыслить жизненный проект Левады и установить его экзистенциальный субстрат.  Особенно любопытно в этом отношении гарвардское интервью Левады, где он необычно откровенно говорит о своих эмоциях и чувствах в период преследований.  В интервью множество эмоциональных токенов, причем аффективные маркеры здесь не всегда согласуются. 

«Никаких особенных внутренних переживаний я не испытывал», вспоминает Левада (Л90) проработку 1969-ого года.  Поведение Руткевича «меня... совершенно не волновало».  «[С]трогач у меня висел, который очень затруднял переход с работы на работу, ну и поездки куда-либо, но это меня и не интересовало, и переходить я никуда не собирался, ибо мест таких не было, куда бы стоило переходить по тем временам.  Вот, а в остальном это никак на меня не давило, не мешало, не беспокоило.  Ни угрызений, ни переживаний у меня по этому поводу не было».   Тут же дается объяснение такой реакции:  «Я понимал, что делается в мире, что делается в стране, я видел людей, которые боролись, которых сажали, всем это было очень больно, и на этом фоне заниматься мне [своими] переживаниями было нелепо».

Но совсем освободиться от волнений было невозможно.  Левада вспоминает, что у него был «во все эти годы величайший амортизатор всех переживаний, душевных волнений.  Амортизатор был большой, лохматый, у него был большой хвост, это был… собачище».  Последствия остракизма, которому подвергся Левада, давали себя знать, вызывая резкую реакцию, когда они касались близких ему людей:  «Я имел очень хороший коллектив людей, с которыми любил работать, и представить себе, что я должен с ними расстаться, мне было очень больно».  В этих условиях Левада находит для себя линию поведения, которую он определяет словом «естественно».  Вместе с его производными, слово это встречается в тексте 20 раз.  Пример:  «Мне казалось, что я вел себя естественно.  Мне естественно было прийти к Зиновьеву, узнавши, что он написал книжку, и прочитавши ее, естественно было идти с ним по улице, ну просто потому, что, если бы я стал от него бегать, было бы неестественно, и я бы испытывал какую-то колючку, боль оправдания.  Или другая проблема.  Положим, уезжали люди, я их провожал, из-за этого были скандалы – не со мной.  Почему-то меня бог миловал...  Я считал, что было бы неестественно вести себя как-то иначе».  Вряд ли Левада оставил бы этот текст без изменений, сохранил данное прилагательное в таком изобилии, если бы у него была возможность отредактировать текст интервью (не исключено, что он вообще нашел бы его публикацию неуместным).  Но ценна здесь именно спонтанная реакция Левады, указывающая на его самоощущение, на работу по осознанию образа собственного «Я» в условиях несвободы. 

Левада подчеркивает, что он не шел на компромисс с властями, не делал ничего такого, что бы не соответствовало его взглядам и чувству собственного достоинства:  «Были предложения изобразить какое-то покаяние.  Я этого не делал никогда…  Я не могу припомнить ни одной ситуации, когда бы я говорил, или писал, или заявлял то, чего я не думаю».  В то же время Левада не желает вставать в позу мученика – и это еще один важный элемент его экзистенциального профиля.  Одно дело быть праведником, другое записаться в проповедники, поверить в свою исключительность и работать в поте лица на соответствующий образ: 

«Нет, мне это не нравилось, хотя я считал, что я должен вести себя просто естественно, так, как я могу вести себя, а не так, как не могу.  И все.  Мне ужасно претила и претит позиция нарочитого лазания на рожон для того, чтобы себя показать, и прочее...  Я не хотел и не хочу торчать.  По мере возможности – раньше, теперь и впредь – всегда хотел бы занимать такую позицию, чтобы она никем, ни мной самим, не воспринималась как то, что я хочу выкрикнуть напоказ, или скрыться напоказ, или вытащить кукиш из кармана, чтоб знали они все... Ну, вы представляете, тут можно целый ряд таких уловок перечислить, разные люди к ним прибегают, но мне не хотелось.  Поэтому я думал, что я... собственно и думать тут не приходилось, поскольку я полагал, что веду себя естественным образом.  Может быть, когда-то я допускал какие-то тактические ошибки, я не могу припомнить, в какой ситуации, не могу корчить из себя безгрешного, но в принципе думаю, что я более или менее выдерживаю эту линию.  И компромисса психологического практически не было.  Повторяю, меня никто не заставлял делать то, что я не хочу, и я думаю, что я никогда не стал бы это делать, но и делать что-либо нарочитое я не стал бы».

Левада отказывается от звания диссидента, хотя не чурается общения с открытыми противниками системы, оказывает им посильную помощь.  «Я знал людей многих, которые с этим [диссидентством] были связаны, в какой-то мере помогал.  Никаких ни угрызений, ни опасений по этому поводу не было, но специального участия в работе я не принимал…  Вы знаете, это был замкнутый круг.  К сожалению, дело свелось к тому, что они защищали не права граждан, а права друг друга.  Их сажали, они друг за друга боролись, тех сажали, и так далее.  Эта организация так вот специфически работала».  Левада видит свою роль в том, чтобы не дать заглохнуть семинарской традиции, а для этого важно сохранить себя и условия коллективной работы:  «Мне казалось, что это [диссидентство] практически не имеет смысла и выбьет меня из той ниши, которая у меня есть.  И как-то это тоже, если хотите, принято считать, что первая реакция бывает наиболее оправданной и естественной». 

Левада понимает непредсказуемость, случайность своего бытия и бытия его современников[39].  Он отказывается судить друзей и воздерживается от характеристик своих недругов, понимая, что если бы ситуация сложилась иначе, его жизненная траектория могла быть другой.  «Я посмотрел на этих, скажем так, маневрирующих моих добрых приятелей, и я им ни в какой степени не завидовал.  Им же приходится то ли мучиться, то ли избавляться от каких-то регуляторов.  Тут тоже завидовать нечего, [им нужно было] бегать, светиться, изображать из себя и в меру критичных, и в меру верноподданных, чтобы понравиться, скажем, таким, а с другой стороны, не порвать с этими.  Ну, зачем это.  Хорошо, что у меня само так получилось, что я стою в стороне»[40]

Левада не терпит морализирования, особенно в кругу близких ему людей.  «Вообще люди из числа тех, которые знали меня близко, морали не читали, отчасти потому, что они понимали ситуацию, отчасти потому, что они знали, что я очень был непредсказуемый...  Эти мне морали не читали.  Здесь было такое чисто прагматическое поведение.  Мораль старались читать более далекие люди».  Ему не просто и с близкими людьми, коих, по его утверждению, у него не много:  «Вы знаете, я довольно одинокий волк всю жизнь.  У меня много добрых приятелей, но я очень затрудняюсь называть людей слишком близкими друзьями».

Левада остро чувствует врожденное хамство советского человека, его лицемерие и отсутствие доброй воли.  «К сожалению, он [советский человек] бесконечно видит перед собой эти примеры.  Ему хамит власть, ему хамит милиция, он ей хамит в ответ.  Он чаще, правда, хамит тем, кто слабее его.  Он сам себе хамит.  Увы… Увы…» (Л05).  Левада хорошо понимает рационализации своих благополучных коллег:  «Я слышал такую аргументацию:  ‘Но мне же надо играть полезную роль, я тем-то и тем-то руковожу’...  Ну, вроде бы надо.  ‘Ну, мне же надо не потому, что я люблю там куда-то ездить.  Надо профессионально знать’... Таких же очень много оправданий существует». 

С приходом Горбачева меняется политический климат в стране.  Люди, обреченные на молчание в эпоху застоя, обретают голос.  Уменьшается зазор между лицом и маской.  Когда политическое инаколичие перестает преследоваться законом, лицемерие уступает место лицедействию.  Государство ослабляет контроль над производством прибавочного смысла рабочим классов лицедеев, и по мере того как в условиях гласности расширялась сфера критики, появляется реальная возможность спонтанных смыслообразующих действий, личных и коллективных.  В этих условиях стоицизм интеллектуалов советской поры менее востребован.  Приходит время выходить на трибуны, поднимать забрало, показывать миру свое лицо.  По воспоминаниям современника, «В перестройку Левада оттаял, ожил, появился клуб Гриши Глазкова, стал захаживать Седов, Левада вдруг сел в президиуме какого-то собрания, что вызвало мой буйный восторг, особенно в свете озадаченных рож комсомольских упырей (среди которых были пара будущих министров демократического правительства)» (Сапов НЮЛ).  Но период перестроечных надежд скоро кончается, и по мере того, как приметы тоталитарного прошлого множатся, в словах Левады снова звучит стоическая, спинозовская нота бесстрастного понимания: 

«Я не намерен в данном случае кого-либо осуждать или оправдывать, моя профессиональная задача только в том, чтобы попытаться понять, почему стало возможным именно то, что происходит.  Парадоксы – хаотический порядок, радикальные сдвиги без дальних расчетов.  Не думаю, что нам, по крайней мере, моему поколению (“шестидесятников”), удастся увидеть какой-то иной способ существования общества.  В этом способе одни страдают, другие терпят, третьи ищут возможность адаптироваться.  Непривычно и неуютно чувствуют себя вчерашние интеллигентные ‘властители дум’ общества.  Это сложная тема, и ее не хотелось бы касаться мимоходом.  Мавра, который сделал свое дело, редко благодарят при его уходе (точнее при смене роли).  Говорить сегодня и на перспективу о какой-то особой и единой роли в обществе интеллигенции как целого нельзя.  Но для специалистов социального знания эта роль всегда определяется формулой Спинозы:  не радоваться, не огорчаться, а понимать»[41]

4.  Оценка достижений.  Биокритика и социология воплощения уделяет значительное внимание личной герменевтике, стилю человека, конструирующего себя в терминах и биографемах своего времени[42].  Сравнивая себя с современниками и оценивая свои достижения в свете истории, человек оказывается перед выбором стратегии.  С одной стороны, здесь важно соблюдать меру и такт, помня, что свидетельства третьих лиц стоят больше, чем самореклама.  С другой стороны, кто же знает больше о собственном жизненном пути, о своих успехах и поражениях, чем человек, предпринявший данный жизненный проект.  Отсюда необходимость избегать Сциллы самогероизации и Харибды самоуничижения (включая героическое самоуничижение).  Если человек оставляет после себя школу или общественное движение, то встает вопрос о наследии, грядущих задачах и передачи харизмы следующему поколению.  А поскольку мантия лидера может быть по плечу наследникам с разными взглядами на будущее, то завещание великого человека приобретает особое значение. 

Вряд ли Левада оставил после себя идейное завещание, и дело здесь не в том, что он умер внезапно[43].  Руководить спектаклем из-за гроба – идея эта может показаться привлекательной многим, но не Леваде, хотя будущее страны и судьба коллег были ему небезразличны.  В интервью 2005 года Левада бросает такую реплику:  «Вы говорите, царства пройдут, а человек останется.  Мне интересно, как они пройдут, и что останется после с человеком.  Авось посмотрю, я не очень уверен в этом, но – нахал.  (Ведущие смеются).  Немножко хочу посмотреть».  Если верить его сотрудникам, стиль лидерства Левады не вязался с харизматической атрибутикой, а в чем-то был антихаризматическим.  В этом смысле его лучше анализировать в терминах Эмерсона, чем в категориях Вебера.  Там, где Макс Вебер писал о «харизматической форме авторитета», приходящей свыше и отделяющей лидера от массы, Ральф Уолдо Эмерсон говорил о великих мира сего как о «репрезентативных людях» (representative men), чьи качества лучше всего воплощали человека своего времени и круга.  Если существуют элементы героизации образа Левады, то они скорее приходят извне. 

Возьмите роль Левады как одного из отцов-основателей советской социологии.  Эту роль признают все, включая Геннадия Осипова, который выделил в своем докладе по случаю пятидесятилетия российской социологии два ключевых событий в ее истории:  «дело Левады» и «дело Осипова»[44].  Сегодня Осипов много пишет о «предательстве национальных интересов руководством КПСС», подчеркивает свои заслуги перед наукой, и  требует введения в стране «национальной социологии» с евразийским уклоном[45].  Трудно представить Леваду, воспевающим свою роль в истории дисциплины или стремящимся навязать другим свое видение социологии.  Этот отец-основатель может сказать, «Ну велика ли важность, в конце концов, была в этой социологии.  Я не мог ее преувеличивать тогда и не могу ее преувеличивать сейчас.  Она не спаситель мира и не на ней сходился свет» (Л90).  Если он говорит о своих заслугах, то это едва ли имеет отношение к его собственным научным достижениям.  Посмотрите, как Левада описывает свою роль партсекретаря в ИКСИ:  “Я не стеснялся того, что я занимал там партийную должность, потому что это немножко связывало руки таким людям, как Осипов, и немножко помогало что-то делать.  И я тогда мог бы чуть-чуть похвастываться, хотя и ничего особенного, что ни в какие трудные времена у нас не только не уволили ни одного подписанта и ни одного еврея, а наоборот, изо всех сил брали на работу” (Л90).  Именно так – «мог бы чуть-чуть похвастываться, хотя и ничего особенного». 

Обсуждение «Лекций» в АОН Левада рассматривает как событие заурядное на фоне идеологических погромов тех лет, а свое поведение определяет как «естественное».  Тоже касается его оценок собственной работы, где Левада склонен подчеркивать пробелы и недостатки.  Так он признает, что поначалу недооценивал роль и возможности изучения общественного мнения.  «[М]ногим тогдашним социологам – и мне в их числе – казалась сомнительной сама возможность изучать общественное мнение в стране, где не признавался ни политический, ни даже коммерческий выбор» [46].  Оглядываясь на десять лет работы ВЦИОМа, Левада говорит, что ожидания перестроечной поры не оправдались:  «Характерная политическая (а также и исследовательская) иллюзия ‘начального’ периода – явное преувеличение роли переменчивых настроений и недооценка стереотипов консервативного сознания; как всякая иллюзия, она стимулирует разочарования и ламентации разного рода»[47].  На заре перестройки «ответы на отдельный вопрос… исследователи принимали за фундаментальную установку, словесно выраженные оценки – за готовность действовать в определенном направлении…  Учиться понимать значение получаемого материала приходилось – да и сейчас приходится – на ходу, в процессе работы» [48].  

В годы правления Ельцина у Левады были основания считать, что его работа помогает обществу ориентироваться в политической ситуации.  «Оглядываясь назад, могу видеть множество слабостей, упущений, упрощений и прочее.  Но что-то все же удавалось сделать или хотя бы обозначить ‘тогда’, а главное же, по-моему – удалось нащупать переход к пониманию того, что происходит с нами ‘теперь’.   Мне кажется, что в последние годы мы с давними и недавними коллегами смогли описать и объяснить некоторые тенденции развития общества и человека, используя обильные эмпирические данные опросов, но также и тот мыслительный, методологический материал, который был проработан ‘тогда’» (Л96).  Данные опросов ВЦИОМа могли влиять на ход развития страны:  «По некоторым сведениям, [наша] информация сыграла свою роль в том, что план карательной экспедиции по отношению к странам Балтии так и не был приведен тогда в действие.  Через 3-4 года нам пришлось многократно выяснять отношение российского населения к военным акциям в Чечне и сообщать о нем широкой публике.  В какой-то мере это помогало общественным протестам против войны и содействовало ее прекращению в 1996 году» [27, с. 561] [49].  Однако к началу нового тысячелетия Левада занимает скептическую позицию по поводу роли социальных наук в трансформации общества.  «Представления о том, что социальная наука (в данном случае социология общественного мнения) служит интересам общества, – не более чем увлекательная метафора»[50].  

Более благосклонно Левада оценивает работу своего семинара советских лет, но при этом прежде всего подчеркивает его этос, интеллектуальный микроклимат.  «‘Семинарский’ период, во-первых, помогал создавать новую атмосферу в социальных науках, расшатывать монополию казенной догматики, а во-вторых – собирать людей, которым хотелось серьезно и свободно думать о социальной действительности.  Позже, как мне представляется, традиция неофициальных семинаров сыграла свою роль в появлении неформальных кружков и семинаров ‘перестроечного’ типа, которые, в свою очередь, породили первые ростки нашего плюрализма...  Сейчас, насколько я знаю, неформальных семинаров такого типа, какие были в 60-80-х годах, просто нет, их время прошло, потенциал такой формы интеллектуальной жизни исчерпан.  Наш семинар замер и перестал действовать вскоре после того, как его ядро получило возможность совместно заняться профессиональной работой в отделе теории ВЦИОМ; все попытки возродить семинар оказались неудачными» (Л96).  То есть, Левада акцентирует не столько научный результат своей деятельности, сколько сам исследовательский процесс, этические нормы свободной дискуссии, творческого поиска, готовности к непрерывному пересмотру данных и заключений.  В этом смысле, он выразитeль нормы научной практики, которую Мертон называл «организованным скептицизмом» (organized skepticism)[51].  Следующий пассаж, мне кажется, передает эту мысль:  «Я думаю, что это было интересно не как открытие, а как движение, как способ общения, организации, вдохновения людей.  Если смотреть современными строгими глазами, то здесь и наивности было много, и недостаточно образованности, потому что ведь наше поколение никто серьезно не учил.  Мы сами учились всем этим предметам – плохо и мало...  По тем временам, каждый шаг в сторону от официальной идеологии казался чем-то значительным и интересным – одним и, конечно, опасным – а другим.  Сегодня посмотреть – ну, вроде бы не очень серьезно, на Западе это знают, переворота не получилось.  Но люди, которые шагнули в сторону, в стороне остались.  Это было полезно» (Л96).  

Живой опыт совместной работы важнее для Левады, чем аккумуляция фактов или конструирование теории.  Это не значит, что он потерял интерес к теоретическим изысканиям.  Левада готов указать на ту или иную публикацию как важную веху его интеллектуального развития.  Например, в гарвардском интервью он замечает:  «лучшее из того, что я напечатал всерьез, по-моему, это статья об игровых системах».  Про свою работу о марксистской антропологии он скажет:  «Статья была, по-моему, вполне ничего себе» (Л90).  Но распространяться о своих открытиях и публикациях он далее не намерен.  Опыт совместного поиска, институционализация открытой научной практики и есть самый важный результат работы – Левады и его коллектива.

Левинсон (ДЖ) говорит, что Левада был «держателем нормы».  Соблюдал ли Левада эту норму неукоснительно, наступал на чьи-то мозоли, принимал решения, которые оставляли в недоумении кого-то из сотрудников?  Наверное.  В  статье «Наши десять лет:  итоги и проблемы», Левада пишет, что временами было «нелегко, пришлось расстаться – в основном в 1992 и 1994 годах – с целыми группами работников, которые не смогли или не пожелали ‘вписаться’»[52] в новые структуры ВЦИОМа.  Он предпочитает не вдаваться в подробности[53], но об этом еще предстоит рассказать участникам тех событий.  В целом не вызывает сомнений готовность Левады работать сообща, умение беречь людей, способность воплощать нормы научного поиска.  В той степени, в какой Левада говорит о своих достижениях, он подчеркивает именно эту – экзистенциальную компоненту своей деятельности.  В ней можно видеть главное достижение Левады как творческой личности.     

Пересечение биографического и теоретического корпуса Левады

У Ницше можно найти следующее замечание:  «Со временем мне стало понятно, в чем сущность всякой великой философии – она есть личное признание автора и своего рода непроизвольная и бессознательная автобиография»[54].  Не знаю, имел ли Ницше ввиду себя (профессор, обидевшийся на мир, когда его карьера застопорилась, после чего он взялся за теорию ресентимента и сверхчеловека – тут есть о чем задуматься биокритику), но эта мысль созвучна идеям биокритической герменевтики.  Жизнь общества протекает не за спиной или перед глазами ученых ее изучающих – она вбирает в себя обществоведа как включенного наблюдателя, который вольно или невольно, сознательно или бессознательно, на заглавных или вторичных ролях участвует в воспроизводстве и трансформации общества.  Индивидуальное существо обществоведа – его тело, настроения, гормональные процессы – выполняют функцию индексов, указывающих на состояние общества.  Многое из того, что приходит на ум исследователю и отражается в его теоретических конструкциях, есть обобщение личного опыта социолога, опосредованного знаковыми фигурами его круга, общества и эпохи.  Другими словами – теоретическая практика имеет свои феноменологические основы.  При этом теоретик сознает далеко не полностью, какую роль его эмоции и телесные реакции играют в социальном обмене и познавательном процессе своего времени.  Он старается отрефлексировать общие места мыслительной деятельности, заданные в семиотических системах истории, но избавиться от них раз и навсегда ему не дано.  Как скажет основатель онтологической герменевтики, «Даже мастер исторического метода не может полностью освободиться от предрассудков своего времени, своей среды и своего общества»[55]

Последняя часть моих биокритических заметок посвящена взаимопроникновению биографического и теоретического корпуса Юрия Левады.  Обсуждение коснется следующих вопросов:  (1) Левада как включенный наблюдатель, (2) Левада как феноменологический антрополог, (3) Левада как исследователь общественного времени, (4) Левада как культурный феномен.

1.  Левада как включенный наблюдатель.  Эрвинг Гофман, оказавший значительное влияние на Леваду, определяет включенное наблюдение как способ «получения данных, [в процессе которого] вы подвергаете себя, свое тело, свою личность и свою ситуацию серии испытаний в среде определенной группы индивидов, что позволяет вам внедриться в ее экологическую нишу и прочувствовать реакцию ее членов на местные условия, будь то работа, межэтнические отношения, и так далее…  Этот процесс ‘настраивает ваше тело’, и с помощью таким образом ‘настроенного тела’ в процессе пребывания в данной экологической нише, (право на которое вы приобретаете всеми правдами и неправдами), вы можете наблюдать и сопереживать жесты, сигналы и телесные реакции, характерные для этой группы...  После того, как вы вжились в новую ситуацию, вы должны забыть, что вы социолог.  Теперь вас должны привлекать особи противоположного пола, вы освоите местные ритмы, ваша нога будет отбивать тот же такт, что и люди вокруг вас.  Все это признаки того, что вы внедрились и стали частью группы»[56].   Созвучное идеям раннего Хайдеггера и прагматистской философии, это определение указывает на аффективно-соматическое измерение включенного наблюдения, на экзистенциальную роль тела исследователя, вклинившегося в классический круг герменевтики и задействованного в качестве барометра коллективного бытия. 

Как и любой другой член советского общества, Левада был его неотъемлемой частью, воспроизводил его академические и неакадемические формы, и – отдавал себе в этом отчет.  Показательно в этом отношении «дело Левады».  24-го ноября 1969 года проходит обсуждение «Лекций» на объединенном заседании кафедр философии Академии общественных наук и Высшей партийной школы при ЦК КПСС.  После критических выступлений берет слово Левада: «В целом дискуссия за эти два вечера содержит много интересного и поучительного.  Если бы ее записать и издать, распространить, получился бы ценный материал в помощь изучающим проблемы социологии, может быть, он вызвал бы не меньший интерес, чем ‘Лекции’»[57].  То есть, само обсуждение есть социальный факт, заслуживающий внимания обществоведов.  Здесь Левада одновременно и участник социального процесса и его исследователь, на что он недвусмысленно указывает в своей речи.  Процесс этот есть усеченная (по крайней мере, на данной стадии проработки) форма показательного суда, или в терминологии Гарфинкеля, «ритуальная церемония деградации»[58].  Поведение Левады на этом обсуждении вызовет восхищение многих его коллег, которые принимали участие в схожих ритуалах, иногда в качестве подсудимого, иногда в качестве пассивного или активного участника, но не нашли в себе силы отвергнуть официальное определение ситуации.  

Левада выказывает готовность «отвечать на принципиальные моменты критики и, не комкая, выразить свое отношение к ней», но возражает против огульного тона некоторых выступавших, не выказывая поначалу особого желания идеологически разоружиться:  «К сожалению, на дискуссию в этом зале с самого ее начала, с первого дня, повлияли некоторые совершенно посторонние научной атмосфере элементы, налет какого-то сенсационного ‘разоблачительства’, который сказался в ряде выступлений…  Ю.Н. Семенов сказал, что я здесь в качестве ‘подобсуждаемого’.   Не согласен с этим, считаю, что обсуждается проблема, способ ее освещения в моей работе.  Это значит, что я вправе выражать свое отношение к собственной работе, а также рассматривать тон и качество критики».  Левада разграничивает «а) квалифицированную, деловую, содержательную критику, с которой тоже не всегда можно согласиться сразу, но которую следует учитывать и обдумывать и б) порой осторожные по форме, а порой и крайне резкие упреки в идеологических и едва ли не политических срывах, которые мне приписывали, без должного обоснования, некоторые оппоненты…  Как ученый и как коммунист я не могу и не хочу обходить молчанием безосновательные упреки, которые, как мне сейчас кажется, иногда основывались на недоразумениях, но иногда превращались в совершенно недостойные».  Там же Левада указывает на «крикливые и безграмотные сочинения некоторых наших ‘профессиональных критиков’, неспособных ни одну проблему поставить и разъяснить – вот это, по-моему, образец непартийности, капитулянтства, сдачи позиций.  Если истина – за нас, то без объективного подхода к проблеме нет и партийности».  Обратите внимание на нормативно-партийную лексику Левады.  Ее роль не столько удостоверяет его bona fide как коммуниста, сколько указывает на его компетентность и готовность играть по правилам, используя ресурсы официального дискурса в своих целях[59]

Многочисленные комментаторы указывают на неординарное поведение Левады в ходе его проработки в АОН.  «Обратившись сегодня к протоколам ‘проработки’ Левады, с записью также и его собственных выступлений на заседаниях партийного бюро Института социологических исследований и на общественно-научных собраниях, придирчивый и пристрастный современный читатель не найдет в них ни одного высказывания Ю. А., которого тот мог бы потом не то что стыдиться – стесняться» (Алексеев СЖ).  В интервью 1996 года Левада говорит о своем поведении более амбивалентно:  «[Я] вел себя тогда, к моему сожалению, достаточно сдержанно.  Очень мало отвечал по существу, хотя отвечал.  Было несколько попыток сказать, что, в конце концов, решительно ничего злодейского в лекциях нет.  Есть некоторые методические недочеты, что-то недостаточно отредактировано, есть двусмысленности, может быть».   В другом интервью Левада (Л90) дает более однозначную оценку избранному курсу действий:  «Были предложения изобразить какое-то покаяние.  Я этого не делал никогда».   И еще:  «Я не могу припомнить ни одной ситуации, когда бы я говорил, или писал, или заявлял то, чего я не думаю» (Л90). 

Последнее суждение весьма категорично, и оно не вполне согласуется с тем, как развивались события после обсуждения в АОН.  Во время последующих проработок «Лекций» и в тексте заявлений Левады по поводу его идеологических ошибок, тон Левады существенно меняется.  Когда к делу подключился обком партии и стало ясно, что нахлобучка может не ограничиться строгачом, Левада признает свою «безответственность», «отсутствие связей с мировоззренческими установками», «партийную и политическую сторону тех ошибок, которые я допустил», личную ответственность «как коммуниста и секретаря партбюро за выпуск недоброкачественной работы».  «Для меня, как и для всех нас, не существует проблемы работать или не работать на основе марксизма, истмата и диамата» (но здесь же в свойственной ему манере добавляет:  «Это надо делать в творческой работе»)[60].   

Я привожу эти детали не для того, чтобы предложить ревизионистскую трактовку событий тех лет – я разделяю высокую оценку поведения Левады во время обсуждения «Лекций», но для того, чтобы указать на цену, которую он заплатил за свои действия.  Дело было не в том, чтобы отстоять свою позицию по вопросу о соотношении истмата и социологии, а в том, как сохранить свое достоинство и возможность продолжать академическую работу в советском учреждении.  «Ниша», которую Левада себе отвоевал, была не только интеллектуальной; она обеспечивала Леваде высокий статус, шанс на продолжение исследовательской работы, возможность удовлетворять нормальные человеческие потребности – она обеспечивала ему некоторую онтологическую безопасность. Сделка состоялась в соответствии со стандартами времени:  Леваду изолировали, но сохранили не только как человека, но как личность и как ученого.  Испытания, через которые пришлось пройти Леваде, должны были сказаться на его аффективно-соматических индикаторах (дневники, медицинские справки, свидетельства очевидцев могут помочь оценить действительную цену его мужества).  Принося свои покаяния, Левада не мог не чувствовать свою экзистенциальную уязвимость.  Это в свою очередь могло сказаться на его реактивном желании минимизировать свою эмоциональную реакцию («Никаких особенных внутренних переживаний я не испытывал…  это никак на меня не давило, не мешало, не беспокоило») и стремлении подчеркнуть свою последовательность («Я не могу припомнить ни одной ситуации, когда бы я говорил, или писал, или заявлял то, чего я не думаю»).  Если в ходе этой экзекуции Левада приобрел новое знание о советском обществе, то оно не было головным.  Это было знание живота, или как сказал бы Вильям Джеймс – visceral knowledge. 

Левада указывает на неизбежность компромиссных формулировок в советских условиях, на то, что «там была система шифровки, старались не договаривать до конца» (Л90).  Но, мне кажется, он недооценивает коррозийную роль вынужденных высказываний о «преодолении отживших религиозных отношений в социалистических условиях», направляющей деятельности «марксистско-ленинской партии», «целенаправленной воспитательной активности государства», и «таких очагах реакции, как правительства Испании и Португалии [и других] тиранических режимах, состоящих на службе империализма США»[61].  Что-то из этих идеологических жучек вставляли его редактора, что-то он сам; его дежурные пассажи явно не идут в сравнение со славословием того же Осипова, который в то время писал об “огромном значении для развития марксистско-ленинской социологии...  решений съездов КПСС» и «социологии в СССР, [которая] является действительным оружием в руках Коммунистической партии и советского народа в борьбе за полное торжество коммунизма в СССР»[62].  И уж точно Левада никогда не стал бы писать о своих принципиальных разногласиях с опальным коллегой, как это сделал Осипов в случае Левады[63].  Читатель мог без труда определить, когда такого рода шифровка была проформой, а когда выражала верноподданнические чувства чиновника от науки.  Но было бы неправильно игнорировать рассогласование слова, аффекта и дела в советские годы жизни Левады.  Даже если он оставался стоиком в отношении своих перипетий, ему было тяжело видеть страдания своих коллег и современников.  Молчать, когда видишь унижения других, может быть, труднее, чем находиться под ударом самому.  Раздвоенность бытия была фактом биографии советского человека, Левада здесь не был исключением, и раздвоенность эта окажется в центре внимания его теоретических изысканий.

2.  Левада как феноменологический антрополог.  Вопрос о связи экзистенциальных установок и теоретической практики может показаться странным в условиях советского общества, где марксистская парадигма была обязательной для ученых всех наук, в особенности общественных.  Но при ближайшем рассмотрении вопрос этот оказывается не праздным.  Даже во времена Сталина существовали различные течения внутри марксисткой ортодоксии, хотя их сторонки могли в любую минуту поплатиться за свою   «ересь».  Годы хрущевской «Оттепели» вызвали к жизни несколько разновидностей марксистской мысли и значительно расширили возможности выбора и творчества.  Помимо марксизма Глезермана и Руткевича, здесь процветал марксизм Роя Медведева и Румянцева, Ильенкова и Батищева, Давыдова и Гайденко, Щедровицкого и Генисаретского. 

Первый период теоретических исканий выводит Леваду на системный марксизм.  Его сторонники пытались обогатить традиционное понятие общественно-экономической формации идеями структурного функционализма Талкотта Парсонса, постулировавшего взаимозависимость институционально-нормативной, ценностно-культурной, и личностно-деятельностной систем общества.  Структурный функционализм здесь дополняется принципом иерархизации, созвучным марксисткой парадигме и нашедшим наиболее полное развитие в произведениях структурных марксистов Франции.  Узловая работа Левады этого периода – монография «Социальная природа религии», выросшей из его докторской диссертации.  В этой работе Левада показывает, что, хотя «понятие о системе как особом предмете исследования, имеющем дифференцированную структуры, пробило дорогу в широкую науку и логику значительно позже»[64],  классические труды Марка можно рассматривать как прототип теории систем.  Следуя логике системного анализа, Левада выделяет несколько иерархически организованных структур, начиная с системы производственных сил, определяющей подсистему производственных отношений, на которой в свою очередь базируются многообразные формы общественного сознания. Тезис Левады близок к идеям структурного марксиста Луи Альтюссера, вознамерившегося растворить без остатка индивидуальное бытие в общественном процессе.  В формулировке Левады структурно-иерархический принцип звучит так:  «Реальный субъект исторического развития – не какой-либо отдельно взятый элемент культуры или общественного сознания, а общественная система как целое, как целостный организм со всеми его регулятивными и иными ‘устройствами’…  Реальным субъектом исторической деятельности является общество как система деятельности, социальный организм, движущийся по своим законам, которые объективны, ‘предметны’, по отношению к любому индивиду»[65].

Но редуцируя общественное сознание к материальному базису и индивида к его классовой сущности, трудно объяснить живучесть религиозных убеждений и других форм сознания, не имеющих базиса в социалистическом обществе.  Ссылки на «родимые пятна капитализма» мало что объясняли после пятидесяти лет советской власти.  Еще важнее было то, что иерархические модели позднего Маркса не оставляли теоретического пространства для социального творчества – камуфляжа, симуляции, эпатажа, диссидентства и тому подобных противосистемных действий индивида, саботирующих советский режим.  Внешне человек этой системы может следовать ее нормативным принципам, декларировать ее расхожие ценности, но это не значит, что он их интернализовал, как предполагала модель Парсонса.  В любой системе можно найти системные, внесистемные и противосистемные элементы, и никакие приводные ремни ценностных ориентаций или перспективы институционализированных санкций не в состоянии подавить творческие начало в человеке системы, даже такой репрессивной как советское общество. 

На конференции в Кяэрику 1967-го года Левада приводит пример социального камуфляжа, в чем-то предвосхищающий и объясняющий его поведение во время обсуждения «Лекций».  В докладе о ценностных ориентациях Левада напоминает аудитории о том, что у В. Ленина в аттестате зрелости стояла «пятерка» по закону божьему, и комментирует это так: «Почему ни у кого особенного удивления это не вызывает, потому что совершенно понятна ситуация человека в данной среде, в данном поведении.  Некоторый формальный конформизм является необходимым для человека, который не согласен с обществом, и, тем не менее, вынужден в нем жить и работать.  Иначе он не сможет и свои задачи и свои идеалы реализовать»[66].  Формальный конформизм – не только условие выживания в советской России, но и залог того, что индивид реализуется в ней как критическая, творческая личность.  Левада проверит это на собственном опыте через два года после конференции в Кяярику.  Чтобы понять, как может человек раздваиваться в социальной системе с четко кодифицированными ценностями (моральный кодекс строителя коммунизма вбивался в голову всем), нужно искать другие – не марксистские и не функционалистские модели социального действия[67]

В этом контексте, мне думается, нужно интерпретировать работы Левады конца 70-ых начала 80-ых годов, где он выходит за рамки функциональной парадигмы и ставит вопрос об игровых структурах.  В статье 1984-го года об антропологических предпосылках экономического действия Левада говорит о «неприменимости к культурным феноменам признаков функциональности…  Культуру же методологически правильнее было бы представлять не как функционально-организованный механизм, а как систему значений, приобретающих действительность и смысл (организованность) только в процессе их использования…  потенциальный арсенал культурных значений и структур формируется исторически, временные параметры таких структур по определению несводимы к социально-организационным системам»[68].  К этому периоду относится статья Левады об антропологии Маркса, «о том, как понимал Маркс человека, написанная к столетию с его смерти.  Статья была, по-моему, вполне ничего себе», говорит о ней Левада (Л09).  «То есть я думаю, представление Маркса о человеке принципиально неверное, идущее из восемнадцатого века, а вместе с этими представлениями все остальное тоже неверно».  Когда я первый раз прочел эту статью, я не заметил ее критической направленности, но, перечитав «Лекции» и сопоставив их обсуждение с траекторией теоретического развития Левады, я начинаю понимать, что имел в виду Юрий Александрович – ее антифункционалистскую, и в какой-то степени, антисистемную направленность. 

Критика системно-иерархической модели Маркса прослеживается уже в «Лекциях», где Левада критикует тенденцию растворять личность в социально-нормативных отношениях:  «Ф.М. Достоевский в ‘Дневнике’ писателя за 1877 год писал, что натура человека глубже, чем общество, и источники зла, дурного, греха, как он выражается, лежат в самой сердцевине человека… мы видим как трудно, медленно изменяется человек в желаемом направлении, насколько наивны воззрения о том, что достаточно дернуть за какую-то ниточку, и человек целиком сразу повернется в другую сторону…  Поскольку человек – не только продукт наличного строя, а всей истории общества, он оказывается более глубоким и более сложным, чем наличное общество»[69].  Из этого положения в частности следует, что социальная система укоренена в габитусе человека, сложившимся на протяжении веков и тысячелетий, и что попытки модернизировать его сверху сугубо институциональными средствами обречены на провал. 

Следующим шагом в теоретическом осмыслении ситуации – личной и общественной – будет работа Левады об игровых формах поведения.  Об этой статье Левада скажет:  «лучшее из того, что я напечатал всерьез, по-моему, это статья об игровых системах» (Л90).  Здесь Левада движется от Парсонса к Веберу, от функционализма к методологии идеально типа, с последующим использованием идей Э. Гофмана, особенно его книги «Анализ фреймов»[70].  «[И]гровая структура – это идеально-типическая категория», –  объясняет Левада.  «Игровое действие так или иначе институционализировано в определенных системах культурных значений, причем последние могут носить как универсальный, так и локальный характер (неофициальный, субъективный, контркультурный, и т.д.)»[71].  В микроструктурализме Гофмана Леваду привлекает идея многообразия игровых структур, стратегической роли камуфляжа, и мгновенной смены масок в повседневной ситуации – характеристики, интимно связанные с бытием советского человека.  Позже выяснится, что эти черты воспроизводятся и в постсоветское время.  В постперестроечные годы Левада разработает концепцию «принципиальной двойственности (‘двоемыслия’) советского человека как социально-антропологического типа», характерного для «советского, государственного, тоталитарного социализма»[72] и будет анализировать «игровой характер процедур общественной политики» в стране.[73]

Левада не касается ранней работы Эрвинга Гофмана «Презентация себя в повседневной жизни», но она не менее важна для понимания того, почему концепция игровых структур и анализа фреймов выйдет на передний план в контексте российского общества.  Лицо человека, если мы говорим о лице как социологической категории в смысле Гофмана, это средство производства объективной социальной реальности, и монополия на него – на публичное лицедейство – принадлежит общенародному государству.  В советской России население распределяется по первичным ячейкам и задействуется на государственно-важной работе по возведению и ремонту потемкинских деревень[74].  В этих условиях лицемерие проникает во все сферы бытия, тогда как аутентичность принимает формы иронии и вездесущего стеба, который как бы отсылает к лицу под маской, но маска это уже давно проросла в лицо, и отличить аутентично-личное от дежурно-общественного становится все труднее.  Здесь то и пригодился Леваде его опыт включенного наблюдателя в обществе, чьи игры он знал изнутри и чьи антропологические формы он описал феноменологически с такой проницательностью. 

Труды и интервью Левады изобилуют зарисовками с натуры антропологических типов человека советского и его постсоветских инкарнаций.  Это может быть замечание о группе псевдоученых, примазавшихся к социологии («бойких людей, которые знали языки, ругали то, что надо, переводя книги и используя цитаты, ездили, угождали и т.д.»[75], или наблюдение за его друзьями в годы опалы («зайдя в эту комнату и увидев, что я сижу за столом, [они] обходили стол так, чтобы со мной не поздороваться», или формулировка стратегий выживания в советском государстве (в 30-ые годы, когда «морального выбора у людей практически не было» и сопротивление означало «чистое самоубийство», в постхрущевский период «всеобщей замаранности и заложничества», в позднесоветское время поголовного «наплевизма»), или аргументов защиты на судах диссидентов 60-ых годов («‘Да, он, конечно, сделал пакость, но он еще молодой, давайте его помилуем... он, возможно, этого не хотел, у него детки есть’», или доводы защиты конца 70-ых («‘Он не виноват, и пошли вы все’»)[76].  Тут Левада прежде всего антрополог, описывающий типовое поведение и мотивацию людей, с которыми он делил судьбу в жизненном мире советской эпохи.  Это не значит, что он лично переиграл все эти роли, перепробовал все эти стратегии.  Как говорил Вебер, вам не обязательно быт цезарем, чтоб понять цезаря – достаточно построить идеальный тип поведения, проливающий свет на привычный в данной культуре курс действия и его рационализации.  Но то, что Левада имел возможность непосредственно участвовать в играх того времени, несомненно, помогало ему в феноменологическом описании игровых стратегий поведения. 

Как социолог, он не спешит выносить моральную оценку тем или иным стратегиям.  Левада подчеркивает, что «моральные проблемы не существуют вне социальных рамок», что «каждое время дает не одну позицию, а спектр разных позиций разного типа», и что «с социологической точки зрения нужно видеть весь спектр» (Л90).  Встает вопрос, как полнее отразить этот спектр и как можно его изучать эмпирически.  В последний период своего творчества Левада получит возможность исследовать антропологические типы советского человека в новой для себя роли полстера и социолога общественного мнения.

3.  Левада как исследователь общественного мнения.  Феноменологическое описание завязано на интуицию феноменолога, выросшего в социокультурном пространстве, которое Гуссерль и Шютц обозначают термином «жизненный мир» (Lebenswelt, Lifeworld).  Даже когда исследователь непосредственно не участвует в жизни группы, наблюдает за ней со стороны, или взирает на нее из другой исторической эпохи, он не может полностью освободиться от опыта живого общения своего круга.  Известно, что два антрополога могут написать самые разные отчеты об одном и том же племени, акцентируя то, что созвучно их личным, не всегда осознанным установкам и предпочтениям.  Социологические методы исследования дают возможность – по крайней мере, в принципе – проверить антропологические наблюдения, внести порядок в хаос феноменологических описаний, построить и статистически подтвердить теоретическую схему, в которой игровые типы, сформулированные ad hoc, систематически связываются с макроструктурой общества и его историей. 

В 1998 году Левада переходит работать во ВЦИОМ, где у него появляется практическая возможность связать общетеоретический анализ с оперативными данными об общественном мнении.  На протяжении всей его деятельности этого периода Левада напряженно ищет новые методологические, теоретические и организационные стратегии, помогающие совместить узкие полстерской задачи с исследовательскими императивами теоретически фундированной социологии.  Как подчеркивает Левада, ему постоянно приходилось принимать во внимание такую «особенность ВЦИОМ [как] его гибридность, сочетание черт опросной (поллинговой) фирмы и академического аналитического центра»[77].   

В своих исследованиях динамики общественного мнения и социальных настроений, Левада исходит из того, что «каждая социальная система в каждый значимый период формирует, выдвигает некоторый специфический набор социально-антропологических типов», что такие «образования доступны надежному, верифицируемому исследованию», что «массовые опросы – если подходить к ним как к инструменту социологического знания, применяемого в определенных концептуальных и методологических рамках, – могут немало дать для решения [теоретических и практических] проблем»[78].   В главе о российской политической культуре, написанной Левадой для коллективного труда «Russian culture at the crossroads: Paradoxes of postcommunist consciousness» («Русская культура на перепутье: парадоксы посткоммунистического сознания»), Левада формулирует свою исходную теоретическую посылку об особенностях российского общества следующим образом:

«Прежние тоталитарные структуры и авторитарный менталитет отнюдь не разрушены; они продемонстрировали замечательную приспособляемость и готовность к социальной мимикрии.  Лояльность к антидемократической политике проявляют средства массовой информации, и прежние стереотипы все еще доминируют в общественном мнении. Основания для устойчивости старых установок следует искать в российской политической традиции, национальной гражданской культуре, которая была сохранена и усилена советским режимом.  Авторитаризм, подкрепленный насилием и всеобъемлющим патернализмом, практически всеобщее игнорирование правовых норм и процедур, нетерпимость к инакомыслию являются наиболее отличительными чертами российской гражданской культуры»[79].

Двадцатилетний опыт исследования общественного мнения Левадой и его коллективом дал богатейший материал, который еще предстоит полностью осмыслить.  Многое здесь остается предметом споров, конфликтующих интерпретаций.  Левада первым готов указать на методологические и теоретические недостатки работы его центра, на то, что «учиться понимать значение получаемого материала приходилось – да и сейчас приходится – на ходу, в процессе работы»[80]  и что «парадоксы, которые постоянно предстают перед исследователями при работе с принципиально противоречивыми сериями данных, вынуждают искать более сложные модели изучаемого предмета»[81].  Разбирая результаты электоральных процессов 1993-го года, он замечает: «Здесь нас постигла крупная неудача – сильно преувеличенным оказалось влияние тогдашних правящих сил (‘Выбора России’) и преуменьшенной избирательная поддержка оппозиции (прежде всего, ЛДПР)…  Пришлось серьезно заняться переоценкой собственной методики опросов и восстановлением престижа электоральных исследований.  Это касалось выборки и способов взвешивания результатов.  Кроме того, сложилось впечатление, что мы принципиально не поняли такого изменения в структуре общественного мнения, которое явилось концом ‘мобилизационного общества’»[82].  Поскольку «общественное мнение в принципе не создает варианты конструкции или оценок, а ‘только’ выбирает из предложенного ‘меню’»,[83] необходимо с особой тщательностью обосновывать концептуальную сеть, в которую будет ловиться большая и маленькая рыбка социологических фактов.  Переход от данных массовых опросов к социологическим обобщениям так же требует высокоразвитого исторического осознания.

Левада подчеркивает преемственность российской политической культуры, ее стереотипов и образов.  «При некоторой смене символики и словаря эта трактовка остается в силе.  Псевдогероика массовых архетипов рисует образы ‘богатыря – свиты (или охраны) – аппарата’, которые мобилизуют поддержку ‘послушного им народа’ и противостоят злокозненности противников/отступников.  Знаки оценок персонажей могут меняться (главный герой может превратиться в главного же злодея), но сам ролевой набор остается неизменным»[84].  Традиционный для России разрыв между видимостью и реальностью сохраняется в постсоветских условиях:  «[О]казалось, что сама открытая политическая сцена (и в парламенте, и в прессе) служит преимущественно прикрытием – если не инструментом – внутренней, закулисной аппаратной игры»[85].  Следствием такой нестыковки становится «диктатура двоемыслия, [которая] превращается в тотальную и ничем не ограниченную, поскольку закрепляется всеобщая уверенность в том, что единственно возможным является разграничение сферы официально предписанного (поступать, говорить, думать ‘как надо’) и сферы допустимого или терпимого, которую весьма условно можно назвать ‘приватной’»[86].  Постсоветское общество отличает хроническое раздражение, повышенный уровень страха, ощущение перманентного кризиса и «государственно-организованная ксенофобия – от несколько приевшейся уже чеченофобии до периодически возрождаемой западофобии и новомодной грузинофобии и т.д.…  Рассеянное и беспомощное массовое недовольство на деле служит средством нейтрализации и обесценивания протестного потенциала, а в более широком плане – средством оправдания сложившейся системы государственного произвола и общественной беспомощности.  Вынужденная апелляция недовольных групп к власти усиливает их зависимость от правящей бюрократии»[87].  

Левада отдает себе отчет в том, что его заключения в какой-то степени остаются интерпретациями ad hoc и что данные общественного мнения не позволяют с достаточной точностью делать долгосрочные прогнозы.  Тут он, возможно, сознательно пересекает границу между выводами, основанными на исследовательских данных, и наблюдениями, навеянными опытом культуролога.  Дело не в том, что его обобщения неверны – в большинстве случаев они вполне правдоподобны, а в том, что Левада здесь остается прежде всего феноменологическим антропологом, строителем систем типа тех, что были популярных в годы расцвета семиотики.  Данные опросов стимулируют социологического воображения редкой силы, но их значимость не всегда очевидна, а способность предсказывать развитие событий не впечатляет.  Замеры общественного мнения в крайне нестабильной ситуации пореформенной России не могут вывести напрямую к повседневной практике, к реальным перспективам политического выбора.  Опять же, Левада первым укажет на этот факт.  В 2005-ом году «к акциям протеста относились с одобрением или пониманием 76% опрошенных (неодобрительно 16%).   Готовность принимать участие в акциях протеста выражали 27% против 57%.  Но реально участвовало в них по всей стране в сто раз меньшее число людей – около 200 тыс., т.е. примерно 0.2% взрослого населения или 0.3% сочувствующих протестным выступлениям» [88].  Это прекрасный образец триангуляции:  аттитюдные данные напрямую соотносятся здесь с информацией невербального ряда, давая многомерную картину описываемого явления.  Но что делать с поллинговыми данными, когда они не имеют прямого отношения к внеопросным реалиям или когда полностью отсутствует выход на невербальное поведение?  Теоретическое значение результатов вышеприведенного исследования тут вне сомнений – они указывают на растущую нестыковку между вербализованными ценностными ориентациями и поведением.  Но достаточно часто анализ данных опросов замыкается на себя, быстро переходит от конкретики к культурологическим обобщениям высоко порядка, а последние не всегда согласуются с ходом событий. 

В вышеприведенном фрагменте, Левада приходит к выводу, что «мы принципиально не поняли такого изменения в структуре общественного мнения, которое явилось концом ‘мобилизационного общества’»[89].  Значит ли это, что Россия перестала быть таковым обществом, и если да, то, как это произошло, каковы симптомы данного процесса, что пришло на смену общества мобилизационного типа?  На рубеже нового столетия Левада обращает внимание на связи Путина с КГБ, предлагая следующую экспертную оценку:  «Даже если бы эти органы обладали сегодня таким же влиянием и привилегиями, трудно представить, чтобы можно было запугать население новыми версиями ‘врагов народа’,  ‘террористов’ и прочих.  Для этого требовались условия, которые невоспроизводимы».[90]  В 1997 году Левада заметит: «Конечно, обижаются на данные ВЦИОМ до сих пор – обычно это обладатели невысоких рейтингов, – но это происходит в иной ситуации, когда ни чей указующий перст нам не грозит».[91]  События последующих лет не подтвердят эти суждения.  Казалось бы, ничего страшного – история не предсказуема, выводы постоянно уточняются, но такого рода наблюдения должны насторожить интерпретатора и читателя, заставить задуматься о теоретической обоснованности предлагаемых обобщений и доли адхокинга в предсказаниях, основанных на данных массовых опросов. 

Опыт заставляет Леваду пересмотреть практическое значение его работы в качестве полстера и социолога.  «Иллюзия непосредственной практической пользы витала над первыми социологическим системами О. Конта и других мыслителей; в более зрелые времена отношение социологии с социальной практикой стали, естественно, трактоваться более сложно.  Этот опыт почти буквально повторился в 60-ые годы у нас, когда попытки возрождения социологической науки пришлось оправдывать ссылками на потребности ‘научного управления обществом’.  Никакого ‘научного управления’ в условиях загнивающего социализма не получилось – как, впрочем, нет его и в развитых странах» [92].  Пусть так, но если заключения теоретически ориентированных исследований не выходят на практику, и тем более не стыкуются с ней, то следует усомниться и в их объяснительной силе. 

Меня так же настораживает изобилие антропологических типов у Левады и его коллег.  В работах о советском человеке нас поджидает «человек лукавый», «человек лояльный», «человек иерархический», «человек терпеливый», «человек ограниченный», «человек приспособленный», «человек постсоветский», «человек переходный» – эти многочисленные итерации «простого советского человека» оставляют впечатление зверинца, где животные размножаются с необычной быстротой.  Скорей всего мы имеем здесь дело с одной и той же особью, способной прикрываться разными масками в зависимости от обстоятельств.  Такая интерпретация согласуется с неокантианской направленностью веберовского понятия «идеального типа».  Последний представляет собой метод сознательно практикуемой карикатуры (the strawman method practiced self-consciously).   Хорошая карикатура выделяет и гипертрофирует аспекты реального человека, но было бы ошибкой думать, что она исчерпывает человека или отражает его сущность. 

Мое последнее замечание по поводу исследовательской программы Левады касается методологии.  «Физики считают критерием истинности экспериментального результата возможность его повторить в тех же условиях», – пишет Левада.  «Близость результатов многомесячных, многомерных замеров определенного показателя дает принципиальную возможность считать такие результаты достоверными»[93].   Я не уверен, что этот вывод можно автоматически перенeсти из естественных (номотетических) наук в гуманитарно-социальные (идеографические) науки.  Последовательная воспроизводимость социальных данных указывает на то, что мы имеем дело со стабильным явлением или процессом – и это, действительно, важно, но она не гарантирует достоверности интерпретации[94].  Последняя требует выхода за рамки отдельного метода сбора информации и сопоставления замеров объекта, полученных альтернативным способами.

4.  Левада как культурный феномен. Взнуздать аффект, не дать эмоциям сбить интеллект с выверенной логикой стези – такова была этическая сверхзадача стоиков эпохи цезаризма, искавших возможности сохранить чувство собственного достоинства в условиях несвободы.  Когда Сенеке стало ясно, что его жизни в политике пришел конец, он попытался сохранить себя как личность, вернул императору его подарки, попытался уйти в частную жизнь.  Но это убежище мыслителя оказалось ненадежным.  По требованию Нерона, завидовавшего славе своего учителя, Сенека вскрыл себе вены.  По рассказам очевидцев, он был спокоен, сосредоточен, до последнего момента продолжая диктовать свое послание будущим поколениям.  

Идеал безмятежного интеллекта, отрекшегося от мирских забот и предавшемуся чистому созерцанию, оказал глубокое влияние на светскую и религиозную культуру Запада.  От Фомы Аквинского через Рене Декарта, Баруху Спинозу, Мишеля Монтеня и вплоть до Эммануила Канта философский рационализм сохранил стремление к этому идеалу с его пренебрежением к телу и недоверием к эмоциям.  «Подверженность эмоциям и страстям практически всегда есть болезнь разума, поскольку эмоции и страсти делают невозможным суверенитет разума», – провозглашает Кант; «разумный человек никогда не должен находиться в эмоциональном состоянии, даже когда он чувствует симпатию к другу…  [Таков] совершенно правильный и возвышенный моральный принцип, завещанный нам школой стоиков.  Ведь эмоции, по сути, лишают нас зрения»[95].  

Понятный как стратегия выживания в авторитарном мире, рационализм стоиков можно рассматривать как симптом задавленной, ущемленной, сублимирующейся плоти, ищущей опоры в утопическом мире чистого разума.  Идеал стоика остается недостижимым в обществе с деспотическим режимом, где рассогласование слова, дела и аффекта становится нормой.  Возьмите такую биконическую фигуру русской культуры, как Александр Пушкин с его неутоленной жаждой обрести «покой и волю».  Мы знаем его хрестоматийное послание друзьям-декабристам, «Во глубине сибирских руд…», написанное в конце 1826-го года, но не все помним, что примерно в то же время Пушкин пишет докладную записку Николаю II, где утверждает, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества» и выражает надежду, что заговорщики «увидели ничтожность своих замыслов и средств»[96].  Поэт, уставший «быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника», заверяет шефа жандармов в своих верноподданнейших чувствах:  «Если государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностью и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере мох способностей»[97].  Один из самых внутренне-свободных людей своего времени («Единственно, чего я жажду, это – независимости»), Пушкин готовит докладную записку начальству, где пишет:  «Журнал свой предлагаю правительству – как орудие его действия на общее мнение»[98].  Перечитайте письма Пушкина этих лет, и вы увидите, что он был человеком раздвоенным, а человек раздвоенный, это человек расстроенный, раздраженный, склонный к депрессии.  Характеристики эти не столько черты характера, сколько свойства системы, не столько случайные движения психики, сколько  настроения, через которые, согласно Хайдеггеру, раскрываются свойства исторического бытия. 

 «Он не просто чувствовал время – он его воплощал».  Эти слова Бориса Дубина, взятые в качестве эпиграфа к данной работе, подводят нас к вопросу о Леваде как феномену русской культуры.  Время оставляет след на человеке определенной эпохи, особенно на людях творческих и людях с развитым чувством собственного достоинства[99].  По словам Левады, в жизни людей его времени «разочарований [было] больше, чем очарований» (Л05).  Стремление Левады вести себя стоически – «естественно» – под прессом системы вызывает в памяти образ другого рационалиста-стоика, Баруха Спинозы, который стремился сохранить себя и свое достоинство с наименьшими издержками.  Оба мыслителя были отлучены от своего сообщества, подверглись гонениям со стороны государства, отстаивали независимость познавательного процесса от власть предержащих.  Не случайно Левада взял на вооружение девиз Спинозы «не радоваться, не огорчаться, а понимать».  Страсть, согласно Спинозе, это необузданный аффект; тот, кто отдался ей, подвергает себя опасности.  Страсть перестает быть слепой, когда мы ее понимаем, схватываем как идею.  Мысль не только обуздывает, но и облагораживает эмоции, хотя разрыв между чувствами и избранной линией поведения может быть источником мучений[100].  Принцип Спинозы требует от мыслителя разумной страсти, готовности эмоционально отстраниться от общественного бытия, чтобы лучше его понять.  «Я загораживаюсь тем, что я – наблюдатель, я – скептик, моя задача исследовать», объясняет Левада свою позицию в последнем теле-интервью (Л05).  Но как отмечают его современники, при внешнем спокойствии, Левада оставался человеком страстным, способным заражаться чувствами других людей, и эта страстность натуры пробуждала его социологическое воображение.  Тело Левады чутко реагировал на гамбиты и игры современников, описанных в его работах.  Чувства-перевертыши, аттитюды-обманки, декларации-розыгрыши изобилуют в постсоветской России.  Их тоталитарные корни у всех на виду, но от этого они не становятся более заметными.  Между тем, множатся симптомы цезаризма.

Перечитывая статью Левады о фашизме, я натолкнулся на характерную деталь, подмеченную Левадой:  «Одна из заповедей итальянского солдата, разработанная фашисткой пропагандой, гласила:  ‘10. Муссолини всегда прав’»[101].  Резануло слух – что-то похожее недавно промелькнуло в российской прессе.  Ставлю в Гугл:  «Путин всегда прав» – действительно, глава Центризбиркома Владимир Чуров вывел такой закон.  «Путин всегда прав», поясняет чиновник, «потому что он всегда соблюдает закон» [102].  Если поменять местами две части этого предложения, то родословная этой мифологемы становится еще яснее. 

А вот телеграмма от Дмитрия Медведева по случаю кончины Левады, где тогдашний заместитель премьера выражает соболезнования на смерть Юрия Левады, «благодаря которому социология стала наукой» (М06).  Не тот ли это самый Медведев, чьи подведомственные чиновники уволили Леваду с поста директора ВЦИОМ?  И уж, наверное, тот, кто имел отношение к юридической схеме изъятия ведущей российской компании из одной олигархической группировки и передачи ее другой, близкой к Кремлю.  Про таких чиновников со степенями и публикациями Левада писал, что «в обществе может быть довольно большая группа ученых – прислужников, никакими позитивными качествами и высокой культурой не обладающие, а все свои знания и культуру поставившие на службу режиму»[103]

По смежному департаменту проходят организаторы Союза Социологов России – Г. Осипов, В. Добреньков, и В. Жуков.  Эти патриоты борются с врагами русского народа, а чтобы дать отпор недругам и воспитать новое поколение патриотов, нужны учебники, отражающие принципы «национальной социологии».  Мы уже пробовали ввести что-то вроде «национальной биологии», и ничего хорошего из этого не получилось.  О таких профессионалах, готовых подвязаться в качестве фиговых листочков на вертикали власти, Левада писал:  «Это общество нуждается в интеллигенции, а точнее – в высококвалифицированных специалистах… Опыт показал, что фашистский режим может использовать интеллигентные силы общества для своих самых низких, самых реакционных целей»[104].

А вот окрик с самого верха в адрес оппозиции и диссидентов, которые «шакалят у иностранных посольств», выпрашивая подачки у врагов.  Это тот самый Путин, который после своего переезда в Москву, первым делом пошел в немецкое посольство пристраивать своих дочек в школу при дипломатическом представительстве.  И пристроил-таки[105].  А потом договорился об их обучении в Германии, не без помощи «Дрезднер банк», которому Путин помог открыть офис С. Петербурге во время своей работы заместителем у Собчака[106].  Действительно – «человек лукавый».   

Лицемерие, самообман, эмоциональные деформации человека постсоветского являются продуктом его исторического бытия.  Но наши настроения в свою очередь тормозят развитие демократических институтов.  Выйти из этого круга средствами чистого разума и стоической твердости вряд ли удастся.  Более продуктивной видится прагматисткий подход к демократии и эмоциям как взаимно-обусловленным явлениям.  Согласно Джону Дьюи, слепой аффект может завести в тупик, но «из этого совсем не следует, что можно и нужно устранить эмоциональную, страстную фазу действия.  Нам нужно больше страсти, а не меньше…  Рациональность неправильно противопоставлять импульсу, привычке.  По сути своей рациональность заключается в достижении гармонии наших разнообразных желаний»[107].  Интеллект и эмоции предполагают друг друга[108].  Аффект – это вещь в себе, которая становится вещью для нас – эмоцией – по мере того, как аффект процеживается через символическое сито культуры и становится интеллигентным.  В диалектике разума и аффекта нужно искать ключ к социальным реформам.  Демократические институты не могут пустить корни там, где соматика и настроения отмечены нетерпимостью и жестокосердием.  Авторитаризму и автократии приходит конец, когда эмоции становятся интеллигентными, а интеллект ощущает себя эмоционально здоровым.  «[Ч]еловек, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества» – такой человек может в одно прекрасное утро проснуться в демократическом обществе, но для этого ему сначала придется «выдавливать из себя по каплям раба»[109].   

Оценивать современников, говорит Левада, можно по-разному.  «По историческому ‘гамбургскому’ счету их придется судить прежде всего по тому, что они и другие смогли сделать и осознать.  Нравственный счет гораздо сложнее, и в значительной мере с ним представляются связанными катаклизмы интеллигентско-демократического сознания».[110]  Как феномен русской культуры, Левада проходит по обеим системам отсчета. Он воплощал свое время, осознавал его формы, помогал их очеловечивать – в этом смысле Левада человек исторический.  Он оставил на своей эпохе заметный след, запомнившись многим, как натура сердечная, добрая, славная – в этом смысле Левада человек нравственный.  Понять Леваду как человека своей эпохи со всеми его и ее противоречиями – задача биокритической герменевтики.

 

Заключение. Как только умер Карл Маркс, началась лихорадочная чистка его архивов.  Дочери, соратники, партийные преемники – у всех наследников нашлось, что вымарать в письмах философа пролетариата.  Когда архив Маркса попал в руки советских редакторов, процесс зачистки биографического пространства продолжился, как он и продолжается по сей день.  Человек, озабоченный мнением современников и потомков, и сам не прочь приложить руку к редактированию собственного образа, иногда прибегая к самым радикальным решениям.  Франц Кафка завещал уничтожить все его неоконченные работы и переписку.  Мишель Фуко, создавший археологию знания, собственноручно сжег свой архив и потребовал от друзей и коллег, чтобы они уничтожили все документы и материалы с его подписью.  Эрвинг Гофман, человек, всю жизнь изучавший закулисную жизнь людей, не пожелал никого допускать к своему закулисью, распорядившись пред смертью, чтобы его архивы и неоконченные рукописи навсегда остались закрытыми для публики и исследователей.  Любопытные потомки редко следуют пожеланиям своих предшественников, полагая, что такая скромность им не к лицу, что за ней может скрываться проблема, достойная серьезного изучения.  Но здесь возникают этические трудности, с которыми приходится считаться биокритику[111]

Биокритическая герменевтика исходит из того, что неотредактированной реальности не существует, что всякое событие – и не только в человеческом мире – разворачивается на перекрестке множества перспектив, каждая из которых имеет право на существование.  Биокритический анализ не ищет привилегированной редакции, способной дать нам вещь в себе, реальность в последней инстанции.  Неверно было бы отождествлять ее и со скептической деконструкцией, цель которой доказать, что объективная реальность не более, чем фикция.  Следуя философии прагматизма, биокритическая герменевтика стремится к  непрерывной реконструкции объективной реальности как в ее дискурсивных, так и в ее аффективных, соматических и деятельностно-воплощенных формах.  Я заканчиваю свои заметки перечнем нескольких ключевых вопросов и проблем, поставленных программой биокритических исследований.

1.  Принципиально важным является вопрос об источниках биокритической реконструкции.  Мемуары, интервью, дневники, переписка, автобиографические материалы, документальные свидетельства – все  источники, проливающие свет на жизнь человека, должны быть задействованы по мере возможности.  Необходимо тщательно оценивать тенденциозность источников, триангулируя описание одних и тех же событий, сравнивая автонарративы с информацией от других участников событий и сообщениями из третьих рук.  Необходимо разработать стратегии анализа в случаях, когда значительная часть документов и бионарративов отсутствует или недоступна биокритику. 

2.  Нередко биокритик сталкивается с нежеланием персоналий быть объектом биокритического исследования.  Когда согласие получено, исследователь может столкнуться с требованием исследуемого человека или близких ему людей исключить определенные факты из рассмотрения.  В ходе исследования биокритик нередко выходит на нелицеприятные материалы, касающиеся третьих лиц, не все из которых имеют прямое отношение к предмету биокритики.  Следует задуматься, в каких случаях такая информация должна остаться конфиденциальной и когда она может быть опубликована по истечении определенного срока. 

3. Каждый человек имеет право на свой архив и может распоряжаться им по своему усмотрению. Но он не владеет своей репутацией и не имеет права на мнения о нем других людей. Тем не менее, в каких-то ситуациях доверительная информация или ее источник должны остаться конфиденциальными. Хорошо бы установить общие критерии для решения такого рода вопросов.

4.  Античные биографы выделяли три области человеческого бытия, без знания которых трудно оценить его экзистенциальные особенности и жененную стратегию – vita activeа, vita cоntemplativa  и vita voluptuosa.  Духовная жизнь человека обычно отражена достаточно хорошо в его письменах (хотя аффективное измерение может быть приглушено).  Хуже дело обстоит с деятельностью, поведением человека, но ее можно реконструировать по разным источникам.  И совсем плохо – с жизнью плоти, обычно остающейся за кулисами.  Это самый деликатный предмет для биокритического анализа, поскольку он затрагивает интимные стороны жизни человека.  Если восемнадцатилетняя студентка Ханна Арендт входит в интимную связь со своим профессором Мартином Хайдеггером и в дальнейшем преуменьшает значение его связи с фашизмом, то такой биографический факт должен стать объектом биокритики.  Исследователям надлежит обсудить, в каком контексте обсуждение такого рода фактов обосновано и как его следует проводить. 

5.  Отношение между дискурсивными, эмоциональными и поведенческими индикаторами находится в центре внимания биокритической герменевтики.  Рассогласование между этими знаковыми системами является онтологической данностью человеческого бытия, а усилия по их согласованию находятся в центре этической жизни человека.  Предстоит разработать стратегии биокритического анализа, позволяющие систематически сравнивать противоречивые проявления человека и меру (не)идентичности, на которые эти противоречия указывают.  

 6.  Биокритическая герменевтика изучает социльно-исторические и феноменологические основы теоретической практики.  Имеет смысл провести параллели между исследованием литературного быта писателей, широко практикуемым в современном литературоведении, и изучением изнанки научной жизни, которая постепенно входит в практику науковедения.  Особенно интересны в этом отношении работы Тынянова, Шкловского и других представителей формальной школы, чьи идеи должны быть взяты на вооружение биокритиками. 

7. Биокритическая герменевтика ставит вопрос о пристрастиях биокритика, его заявленных и скрытых посылках, направляющих исследование в определенное русло.  Тут мы имеем дело с двойной герменевтикой – экзистенциальные основы бытия           биокритика пересекаются с экзистенциальными началами объекта его анализа.  Субъект и объект познания встречаются здесь в виртуальном пространстве, ведут друг с другом диалог.  Всякое биокритическое исследование до известной степени биографично – оно отражает биографию исследователя.  Здесь встает вопрос об автобиокритике и о том, должен ли исследователь, изучающий архивы других людей, открыть собственные архивы, и если да, то когда. 

8.  Интернетный проект «Международная биографическая инициатива» (МБИ) был создан с целью координации работы ученых, использующих биографические методы исследования[112].  К настоящему времени на сайте МБИ размечены более 100 интервью, автобиографий и мемуаров, имеющих отношение к истории российской социологии, а также документы, комментарии, диалоги и исследования по проблемам истории социологии и биографического метода.   Хочется верить, что со временем удастся открыть на сайте МБИ страничку, посвященную мемуарам о Юрии Леваде, прообразом которой может стать аналогичный проект, посвященный Эрвингу Гофману[113].


[1] М. Heidegger. Being and Time. Harper & Row Publishers, 1962, p. 177.
[2] Там же, с. 195.
[3] H. Joas. The Creativity of Action.  Chicago: The University of Chicago Press, 1996; N. Denzin. “The Logic of Naturalistic Inquiry.” Social Forces. 1971, vol. 50, 166-182; D. Shalin. “Pragmatism and Social Interactionism.” American Sociological Review. 1986, vol. 51: 9-30.
[4] Shalin, D. “Signing in the Flesh:  Notes on Pragmatist Hermeneutics.” Sociological Theory. 2007, vol. 25, 193-224, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/levada_sapov.html; Shalin, D. “Goffman’s Biography and Interaction Order:  A Study in Biocritical hermeneutics.” Paper presented at the annual Meeting of the American Sociological Association, Boston, August 1, 2008, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/interactionism/comments/shalin_goffman_intro.html
[5] После смерти Левады 16 ноября 2006 года появились публикации с ценными мемуарными и биографическими данными о нем.  Среди них можно отметить следующие материалы: Левинсон А. Держатель нормы. Юрий Александрович Левада (1930–2006) // Отечественные записки, 2006, 6, http://www.strana-oz.ru/?numid=33&article=1390#s4 (далее цитируется как «Левинсон ДН»); Дубин, Б. Образ и образец:  Памяти Юрия Левады (1929-2006) // Социологический журнал, 2007, 1,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/dubin_levada.html (далее цитируется как «Дубин ОО»); Гудков, Л. Социология Юрия Левады. Опыт систематизации // Вестник общественного мнения, 2007, 4, http://www.polit.ru/research/2007/09/13/gudkov.html (цитируется как «Гудков СЮЛ»);  Докторов, Б. Юрий Левада: К изучению биографии и судьбы // Социальная реальность, 2007,  6,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/levada_doktorov.html; Головаха, Е. Научная школа Юрия Левады о социокультурных изменениях в постсоветском обществе, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/levada_golovakha.html (цитируется как «Головаха НШ»);  Сапов, Г. Немного о Ю.А. Леваде, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/levada_sapov.html (далее цитируется как «Сапов НЮЛ»).  Во втором номере Социологического журнала за 2008 год появятся воспоминания и оценки научной деятельности Левады, связанные с публикацией его гарвардского интервью 1990-го года (см. Д. Шалин, Человек общественный:  гарвардское интервью с Юрием Левадой // Социологический журнал, 2008,  1, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/levada_shalin_intro.pdf). В этом номере  можно найти воспоминания А. Левинсона, И. Кона, В. Адова, В. Шейниса, А. Назимовой, В. Шляпентоха, Б. Фирсова, А. Алексеева и Б. Докторова (цитируемые ниже материалы из этой подборки выделены как «СЖ»).  Очень информативна расшифровка беседы с Л. Гудковым, Б.Дубиным и  А. Левинсоном, прошедшей на «Эхо Москвы» 21 ноября 2006 года, http://www.echo.msk.ru/programs/figure/525381-echo/ (высказывания участников этого разговора далее идентифицируются как «ЭХО»).  Подборку из этих и ряда других материалов о Ю. Леваде можно найти на сайте «Международная Биографическая Инициатива», http://www.unlv.edu/centers/cdclv/programs/bios.html (выдержки из мемориальных телеграмм и соболезнований по случаю смерти Левады размещены в разделе In memoriam, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/memoriam/levada.html, и далее обозначены как «М06»). 
[6] Левада Ю. «Я считал, что было бы неестественно вести себя как-то иначе». Социологический журнал, 2008. № 1, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/levada_90.html (далее цитируется как Левада 1990).  Левада Ю.А. «Научная жизнь – была семинарская жизнь». Социологический журнал, 1996. № , http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/levada.html. Левада. Ю. «Ю. Левада в передаче школа злословия 7 ноября, 2005 г.», http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/levada_tolstaya.html. (далее в тексте эти интервью соответственно помечены как «Л90, Л96, и Л05»). 
[7] А. Архангельский, http://www.history.perm.ru/modules/news/article.php?storyid=645
[8] Е. Савина. Первый социолог России не дожил до отпуска // Коммерсант, 21 ноября 2006 г.
[9] Москва сегодня прощалась с известным российским социологом Юрием Левадой // «Эхо Москвы» 20 ноября 2006.
[10] Коммерсант, 17 ноября 2006 г.
[11] Он держал перед нами зеркало // Новая газета, 20 ноября 2006 г.
[12] Москва сегодня прощалась с известным российским социологом Юрием Левадой // «Эхо Москвы» 20 ноября 2006.
[13] Архангельский, А.  http://www.history.perm.ru/modules/news/article.php?storyid=645
[14] Работ, Б.  Интервью, 5 Августа 2008 г.  Борис Семенович Раббот, бывший Ученый секретарь президиума АН СССР по общественным наукам, помощник вице-президента и члена ЦК А. М. Румянцева. По совместительству заведовал в ИКСИ сектором экспериментальных ситуаций с 1968 по 1971 год.
[15] Коммерсант, 17 ноября 2006.
[16] Там же.
[17] И. Кон (СЖ).  См. так же Фирсов (СЖ), Алексеев (СЖ), Ядов (СЖ), Левинсон, Гудков и Дубин (ЭХО).
[18] М. Касьянов. Коммерсант, 17 ноября 2006 г.
[19] Г. Зюганов. Коммерсант, 17 ноября 2006 г.
[20] Интервью с Эдуардом Беляевым, 6 августа 2008 г.  В настоящее время это интервью находится в обработке, после завершения которой оно будет вывешено на сайте «Международная Биографическая Инициатива», http://www.unlv.edu/centers/cdclv/programs/bios.html.
[21] В. Головачев.  Незаменимые – есть! Как будет развиваться социология после Юрия Левады // Труд, 21 ноября 2006 г. 
[22] UPD, http://european-jay.livejournal.com/9703.html.
[23] Там же Ядов указывает на внутреннюю сосредоточенность Левады:  «У меня было ощущение, что он сейчас обдумывает какую-то проблему (может быть текст, для публикации) и не способен вот так сходу переключиться на болтовню... Если же речь шла о научных проблемах, он немедля включался, и более заинтересованного собеседника в среде коллег социологов, если не считать Геннадия Батыгина, Игоря Кона и Николая Лапина, я не встречал».  Готовность войти в чужую проблему и вести диалог отличает Леваду от Пьера Бурдье, «с которым у меня было две встречи, в которых я едва ли мог вставить пару слов» (Ядов СЖ).    
[24] Там же Кон добавляет: «Он был для многих образцом и учителем, но в нем не было ни капли мессианства.  Юра был исключительно обязательным и доброжелательным человеком.  Когда он руководил ВЦИОМом, я часто обращался к нему за данными, и не было случая, чтобы он просьбу забыл или не выполнил» (Кон СЖ).
[25] Работ, Б.  Интервью, 5 Августа 2008 г. 
[26] Ср. Алексеев (М06):  «Отрадно, что масштаб личности, научный и гражданственный подвиг Левады имеют шанс не остаться не осмысленными идущими вслед поколениями, хоть, к сожалению, пока еще и не так широко востребовано все, что им сделано, особенно – в теоретической социологии».
[27] В своих «Жизнеописаниях» Плутарх сравнивает биографа, столкнувшегося с границами биографических данных, с древними географами, которые перенапрягают свое воображение при описании недоступных территорий, где находятся сказочные «пустыни, заселенные страшными чудовищами, и необъятные морские просторы, покрытые скифскими льдами». Plutarch, Plutarch Lives, Vol. 1, N.Y.: The Modern Library, 1992, p. 1.
[28] См. Shalin D. “Signing in the Flesh: Notes on Pragmatist Hermeneutics.” Sociological Theory, 2007, vol. 25:193-224, http://www.asanet.org/galleries/default-file/Sept07STFeature.pdf.
[29] Борис Докторов начал серию интересных исследований биографий и судеб российских социологов, сформировавшихся в советскую эпоху.  См. Докторов, Б. Биография и история // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2007. №  1, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/doktorov_biography.html; Жизнь в поисках настоящей правды // Социальная реальность. 2007. № 6, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Tributes/levada_doktorov.html.
[30] Рассказывая о планах обучения, Левада говорит, что он рассматривал возможность стать «либо дипломатом, либо философом.  Вариант поступления в международный вуз высмеял один старый друг семьи, причастный к этой сфере» (Л96).
[31] «Дальнейшая работа по Китаю стала невозможна из-за обстоятельств внешнеполитического плана. В 1960 году я перешел в Институт философии и поначалу занимался социологией религии. На эту тему у меня была диссертация и книжка "Социальная природа религии" (1965)».
[32] В семинар принимал участие Мамардашвили, который бывал там «много раз.  Он не был постоянным участником, но был очень близким нашим другом.  Несколько раз, например, мы обсуждали его концепцию превращенных форм (есть такая его статья в "Философской энциклопедии", она вошла в его сборники).  Мы тогда спорили, я не соглашался с ним (и сейчас не соглашаюсь). Но это было удивительно интересно, как и все, что делал Мераб».
[33] Левада, Ю.А. Ищем человека,  Социологические очерки, 200-2005.  Москва: Новое издательство, 2006, с. 60.
[34] Левада, Ю. Лекции по социологии: В 2 т. М.: ИКСИ АН СССР, 1969, т. 1, с. 95-97.
[35] Там же, с. 60.
[36] Отсюда и клеймо, поставленное на лекциях Левады как «допускающих двусмысленные толкование». Meeting Protocols and Resolutions Related to the Yuri Levada Affair, 1969–1971 // The International Biography Initiative, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Documents/levada.html.
[37] Левада Ю.А. Возвращаясь к феномену человека советского: проблемы методологии анализа // Левада Ю.А. От мнений к пониманию. Социологические очерки 1993–2000. М.: Московская школа политических исследований, 2000. с. 407, 412.

[38] Seneca. 1995.  Moral and Political Essays.  Cambridge:  Cambridge University Press. Descartes, Rene.  1955, p. 25.
[39] «Был у меня такой сверхталантливый аспирант – Д.Б. Зильберман, самое яркое явление, удивительно широкого объема знаний и способностей человек.  Я такого никогда ни раньше ни позже не видел.  Он мог уверенно говорить обо всем:  о социологии, фрейдизме, индийском мышлении. Он уехал в Америку — здесь работы для него не было – хотя уезжать не хотел.  Года четыре там проработал и погиб — его задавил автомобиль, когда он ехал на велосипеде».
[40] «Был период, когда хорошо знакомые, видные и даже приличные люди, вот, скажем, зайдя в эту комнату и увидев, что я сижу за столом, обходили стол так, чтобы со мной не поздороваться... Они ко мне очень хорошо относятся, и я бы им об этом тоже никогда не напоминал».  Но вот замечание о Руткевиче:  «Он во всех отношениях нехороший человек и... все делал как-то не прямо...» 
[41] Левада, Ю.  Время парадоксов. Социологические размышления // Левада Ю.А. Статьи по социологии. М.: Изд. Фонда Макартуров, 1993, с. 18.
[42] См. Шалин, Д. Галина Саганенко и Валерий Голофаст:  Гарвардское интервью // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2008. №  2,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_golofast_intro.pdf.
[43] Улучив момент, когда кончилась первая сторона пленки во время гарвардского интервью и Левада вышел из комнаты, Лена Петренко заметила: «Он никогда еще так не говорил. Похоже, он диктует свое послание».  Но это, конечно, не завещание.
[44] Osipov, G. 2008.  Возрождение социологии в России, http://www.isras.ru/index.php?page%20id=699.  См. также Shalin, D. “National Sociology and Paradigm Pluralism:  Pragmatist Reflections on Current Russian Sociology”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/shalin_nationalsoc.html, (currently under review in Slavic Review).  Любопытно наблюдение Шляпентоха (СЖ) о так называемом «деле Осипова» 1970-ого года:  «Почти одновременно с атакой на ‘Лекции’ была подвернута такому  же  разносу, книга Математика и социология, изданная Геннадием Осиповым и Эдуардом Андреевым (1970).  Однако  редакторы и авторы статей, виновные в отходе от марксизма и в порочной попытке подменить математикой методологию диалектического материализма, признали полностью свою вину и были освобождены от дальнейших экзекуций».
[45] См. Осипов, Г. 2005. Вступительное слово.  Евразийское будущее России,  http://www.sir.run/Confer/Eurasia/confer1_1.html.
[46] Ю. Левада. Наши десять лет: итоги и проблемы [1997] // Ю.А. Левада. От мнений к пониманию.  Социологические очерки 1993-2000.  М., 2000, с. 555.  Теперь Левада не без досады замечает, что участники дискуссии о роли общественного мнения в стране поменялись ролями:  «Приходится слышать сетования о том, что в стране несостоявшейся демократии по-прежнему нет и настоящего общественного мнения; огорчительно слышать такие суждения от людей, которые внесли серьезный вклад в организацию исследований именно в этой области».  Там же.
[47] Ю. Левада, Возвращаясь к феномену человека советского: проблемы методологии анализа [1996] // Ю.А. Левада. От мнений к пониманию.  Социологические очерки 1993-2000.  М., 2000, с. 444.  Лев Гудков (СЮЛ) вспоминает: «Ни у него, ни у сотрудников его бывшего сектора в ИКСИ или тех, кто позднее, уже на семинаре, присоединился к его кругу, не было серьезного опыта эмпирических социологических исследований.  Но были энтузиазм первооткрывателей, пыл собранных снова вместе близких людей, какие-то общие идеи, и горячее желание их проверить или разобраться в том, что такое «советское общество-государство». 
[48] Наши десять лет, с. 560.
[49] Наши десять лет, с. 561.
[50] Левада, Ю. Ищем человека, с. 60.
[51] Merton, R. “Science and the Social Order.”  Pp.  254-266 in The Sociology of Science. N. W. Storer (ed.) Chicago:  The University of Chicago Press. См. так же Shalin, D., “Between the Ethos of Science and the Ethos of Ideology.” Sociological Focus, 1979, Vol. 12, No. 4, pp. 275-293,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_esei.pdf.
[52] Левада, Ю. Наши десять лет, с. 554. 
[53] «Разумеется, я несколько рационализирую перипетии пройденного пути», – поясняет Левада, «поскольку пытаюсь выделить наиболее принципиальные моменты в ситуациях, где на поверхности, как это обычно бывает, действовали просто мелкие личные амбиции и прочее, поэтому не упоминаю конкретных фамилий».  Там же.
[54] Nietzsche, F.  1966. Beyond Good and Evil. Prelude to a Philosophy of the Future. Vintage Books, p. 13.
[55] Gadamer, H. G. 1982.  Truth and Method.  New York:  Crossroad, p. 466.  В какой мере это наблюдение относится к самому Гадамеру, обсуждается в работе D. Shalin, Hermeneutics and Prejudice:  Heidegger and Gadamer in Their Historical Setting, Paper presented at the annual meeting of the American Sociological Association, San Francisco, 2004, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/shalin_heidegger.html.
[56] Goffman, E. 1989.  “On Fieldwork.”  Journal of Contemporary Ethnography 18:123-132.
[57] Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; Ред.-сост. С.Ф Ярмолюк. – СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999». Далее цитируется по электронной версии ИБИ, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Documents/levada.html.
[58] Garfinkel, Harold. 1956.  “Conditions of Successful Degradation Ceremonies.” American Journal of Sociology 61: 420-424.
[59] Сравните поведение Левады с поведением Бурлацкого и Карпинского в сходных условиях, как его описывает в интервью Галина Старовойтова:  «И в более позднее время, там в конце 60-х, Бурлацкий, например, который опубликовал, насколько я помню, вместе с Леном Карпинским какую-то статью крамольную – в “Комсомольской правде”, что ли, я боюсь ошибиться в деталях.  Ну, их стали вызывать в ЦК и исключать из партии.  Бурлацкий бегал по коридору того здания, где они работали вместе – не то это были “Проблемы мира и социализма”, не то еще что-то, – и кричал:  ‘Лен, пойди возьми все на себя.  Ведь я-то должен остаться, я-то не могу, ты же понимаешь, надо, чтоб я тут остался.  А ты пожертвуй [собой], мы потом для тебя что-нибудь сделаем’.  Он считал, что он незаменим для культуры, для прогресса, для демократии, поэтому он должен пойти на этот компромисс, а другой должен пожертвовать [собой] ради него.  И так оно и случилось.  Лен пожертвовал, был исключен из партии, снят с работы, голодал и ушел в запой в конце концов.  А Бурлацкий и сейчас процветает». - Старовойтова, Г.  «Вы слишком хорошего мнения о нашей оппозиции.  Они будут расстреливать на месте на этот раз»// Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2007. №  6, http://www.teleskop-journal.spb.ru/files/dir_1/article_content1201870046461309file.pdf
[60] Более подробное описание обсуждения можно найти в работе Д. Шалина, Человек общественный.
[61] Левада, Ю. Социальная природа религии. М. 1965, с. 242; Фашизм. М., [1970] 1993, Статьи по социологии. М., 1993, с. 135.
[62] Осипов, Г. 1977.  Социология и современность. М. Наука, с. 40, 159. 
[63] Там же, с. 176.
[64] Ю. Левада. Социальная природа религии. М. 1965, с. 45, 40.
[65] Там же, с. 33.
[66] Левада Ю. Выступление на конференции // Материалы встречи социологов. Ценностные ориентации личности и массовая коммуникация. Кяярику–1967. Тарту, 1968, с. 29-30.
[67] Отход Левады от функционализма проходил на фоне параллельного кризиса теории Парсонса в Америке.  Об этом см. Шалин, Человек общественный. 
[68] Ю. Левада. Культурный контекст экономического действия [1984] // Ю.А. Левада. Статьи по социологии. М., 1993, с. 91, 90.
[69] Левада, Лекции по социологии, т. 2, с. 3, 7.  
[70] E. Goffman, Frame Analysis. New York: Harper, 1974.
[71] Ю. Левада. Игровые структуры в системах социального действия [1984] // Ю.А. Левада. Статьи по социологии. М., 1993, с. 99, 100.  Лев Гудков (СЮЛ) предлагает свою интерпретацию значения концепции игровых систем в теоретическом корпусе Левады:  «Левада предложил новый подход к теории действия, предложив схему сложного действия, где актор сам связывает разные плоскости значений – символические, нормативные, институциональные, временные, пространственные – в единую структуру.  Он назвал ее ‘игра’.  Игра – это субъективная проекция культурных значений на плоскость социального действия, позволяющая действующему и его партнерам структурировать ситуацию и свое поведение (предвидеть, организовать свое поведение, придать ему смысл в ограниченных рамках контекстуального целого, устанавливаемых самими игроками или принимаемыми ими в качестве общепринятых правил)».

[72] Ю. Левада, Факторы и ресурсы общественного мнения в условиях постмобилизационного общества // Общественное мнение в год кризисного перелома // Ю.А. Левада. От мнений к пониманию.  Социологические очерки 1993-2000.  М., 2000, с. 23; Векторы перемен: Социокультурные координаты изменений // От мнений к пониманию, с. 17.  По свидетельству Левинсона (ЭХО), «Если говорить как бы об основной теме Левады с самых первых лет, то его, вообще говоря, интересовал, прежде всего, конечно, человек, адаптировавшийся к репрессивному обществу, к тоталитарному обществу».  
[73] Ю. Левада. Комплексы общественного мнения [1996] // От мнений к пониманию, 219; Время парадоксов. Социологические размышления [1993] // Ю.А. Левада. Статьи по социологии, с. 17.
[74] Среди интервью, собранных в архиве Гофмана, находится воспоминания Владимира Шляпентоха о его встрече с американским социологом:  «Где-то в 1976-ом году, до моей эмиграции в Америку, я прочел работу Гофмана Presentation of Self in Everyday Life.  Книга поразила мое воображение.  Я и мои коллеги изучили ее вдоль и поперек, наслаждаясь каждой фразой...  После моего переезда в Америку я навестил в моего друга Арона Каценеленбогена в  Филадельфии, [где декан колледжа по моей просьбе организовал мне встречу с Гофманом].  Гофман проявил себя самым что ни на есть радушным хозяином.  Вот, и тогда я ему сказал следующее:  “Перо гения выше самого гения.”   Это слова Генриха Гейне.  Я объяснил Гофману, что его теория прекрасно описывает Россию, [где] все ресурсы государства задействованы так, чтобы представить это общество самому себе и всему миру в наилучшем свете.  Контроль за работой лица осуществлялся не только чиновниками, но и миллионами обыкновенных людей», http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/interactionism/goffman/shlapentokh_goffman.html
[75]Ю. Левада. Запись выступления // Российская социологическая традиция шестидесятых годов и современность. Под редакцией В. Ядова и Р. Гратхоффа. М., ИС РАН, 1994, с. 30-34.
[76] Левада описывает эти и другие игровые стратегии советского человека в его гарвардском интервью 1990-го года.  См. так же Левинсон (СЖ).
[77] Левада, Наши десять лет, с. 553.
[78] Левада, Ю. Социальные типы переходного периода: попытка характеристики [1997] // От мнений к пониманию, с. 125, 127. 
[79] Levada Y. Civic culture // Russian culture at the crossroads: Paradoxes of postcommunist consciousness / Ed. by D. Shalin. Boulder: Westview Press, 1996, p. 300.
[80] Левада, Наши десять лет, с. 560.
[81] Левада. Ю. Российское электоральное пространство // От мнений к пониманию, с. 83.
[82]Там же, с. 567.
[83] Ю. Левада. Общественное мнение на переломе эпох: ожидания, опасения, рамки (К социологии политического перехода) [2000] // Ю.А. Левада. Статьи по социологии. М., 1993, с. 202.
[84] Левада, Ю. Человек политический:  сцена и роли переходного периода // От мнений к пониманию, с. 99.
[85] Там же, с. 103.
[86] Левада, Ю. Возвращаясь к феномену ‘человека советского’:  проблемы методологии анализа [1996] // От мнений к пониманию, с. 411. 
[87] Ю. Левада. Человек невольный? // Вестник общественного мнения. 2006, No. 5, http://polit.ru/research/2006/11/20/dishuman.html.
[88] Левада, Человек невольный, с. 567.
[89]Там же, с. 567.
[90] Левада, Общественное мнение на переломе эпох, с. 190.
[91] Левада, Наши десять лет, с. 552.
[92] Левада, Наши десять лет, с. 559.
[93] Левада, Наши десять лет, с. 571.
[94] Если рассматривать человека как подобие неклассического объекта квантовой механики – пока мы не смотрим на микрочастицу, она существует как пучок вероятностей, движется во всех направлениях сразу, и только в процессе измерения конституируется как объект с определенной позицией, массой, ускорением, – то можно предположить, что сам по себе человек отличается амбивалентными чувствами, настроениями, тенденциями, и только когда ему приходиться действовать (например, голосовать на выборах или заполнять анкету), он с некоторой вероятностью занимает ту или иную позицию.  Неопределенность, непредсказуемость, обманчивость наблюдаемого поведения особенно очевидны на постсоветском пространстве.  Из этого можно заключить, что надежность и достоверность данных об общественном мнении находятся в отношении неопределенности гейзенберговского типа:  их нельзя максимизировать одновременно с произвольной точностью.  Надежность растет в искусственных условиях, где «прочие» факторы элиминируются по принципу ceteris paribus, увеличивая воспроизводимость замера.  Достоверность же, если мы понимаем ее как проявление феномена в естественных экологических условиях, должна отражать индетерминированность социального объекта и стохастическую многовариантность его проявлений.  См. Shalin, D., “Pragmatism and Social Interactionism.” American Sociological Review, 1986, vol. 51, p.  20, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_psi.pdf.
[95] Seneca. 1995.  Moral and Political Essays.  Cambridge:  Cambridge University Press. Descartes, Rene.  1955, p. 25;  Descartes, Philosophical Works of Descartes.  NY.:  Dover, p., 101; .  Kant, I.  1978.  Anthropology from a Pragmatic Point of View.  Carbondale:  Southern Illinois University, pp. 155, 174.
[96] Пушкин, А. Полное собрание сочинений в десяти томах, М. 1965, т. 7, с. 43.
[97] Там же, т. 10. с. 770, 639). 
[98] Там же, т. 12, с. 770, 655.
[99] О личной цене противостояния властям в российской культуре см. Shalin, D. 1996. “Intellectual Culture,” Pp. 41-98 in Russian Culture at the Crossroads: Paradoxes of Postcommunist Consciousness. Edited by Dmitri N. Shalin. Boulder: Westview Press, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/nca/shalin_ic.pdf; Shalin, D. 2004. “Liberalism, Affect Control, and Emotionally Intelligent Democracy.” Journal of Human Rights 3:407-428, http://www.csun.edu/~hbsoc126/emotions/legal.pdf; Shalin, D. 1995. “Skazkobyl: Zametki o retsessivnykh genakh russkoi kultury,” Zvezda 6:192-198, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/nca/shalin_skaz.pdf.
[100] Вот любопытный пример рассогласования между аффектом и действием: «Скучно.  Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам, от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?), ездить на отвратительных лошадях по невиданным дорогам и читать только про холеру и в то же время быть совершенно равнодушным  к сей болезни и к тем людям, которым служишь». Чехов, А. Полное собрание сочинений и писем.  Письма, т. 5, с. 104.
[101] Левада, Ю. Фашизм [1970] // Ю.А. Левада. Статьи по социологии. М., 1993, с. 129.
[102] Время новостей, 27.07.2007, http://www.vremya.ru/2007/132/4/183581.html.
[103] Левада, Лекции по социологии, т. 1, с. 97.
[104] Лекции по социологии, т. 1, с. 96-97.
[105] И. Питч. Пикантная дружба:  моя подруга Людмила Путина, ее семья, и другие товарищи.  М. 2002, с. 215-216.
[106] Интервью с Ирен Питч, 18 мая 2004-го года,  http://www.duel.ru/200420/?20_3_1.
[107] Dewey, J. Human Nature and Conduct.  New York:  Modern Library, 1950, p. 195-196.  Родственная мысль звучит в последнем телевизионном интервью Левады (Л05), где он настаивает, что «знать, это ведь тоже не головная вещь, это то, что должно быть в теле».
[108] См. Shalin, D. 1992. “Critical Theory and the Pragmatist Challenge.” American Journal of Sociology 96:237-279, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_ct.pdf.
[109] Чехов, А. Собрание сочинений, т. 12, с. 304.  Мысль об эмоционально интеллигентной демократии развивается в моей работе “Liberalism, Affect Control, and Emotionally Intelligent Democracy.” Journal of Human Rights. 2004, 3:407-428, http://www.csun.edu/~hbsoc126/emotions/legal.pdf.
[110] Левада, Человек политический, с. 109.
[111] Этические проблемы изучения наследия Геннадия Батыгина обсуждаются в диалоге Мазлумяновой-Шалина, размещенном на сайте МБИ, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/mazlumyanova_shalin_06.html; эти же вопросы ставятся Шалиным в отношении Эрвинга Гофмана, “Goffman’s Biography and Interaction Order:  A Study in Biocritical Hermeneutics.” Paper presented at the annual Meeting of the American Sociological Association, Boston, August 1, 2008, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/interactionism/comments/shalin_goffman_intro.html.  Изучению проблем этого ряда будет посвящена конференция «Биокритика культуры и культура биокритики», запланированная на ноябрь 2009 года в Центре Университета Невады в Лас-Вегасе.   
[112] Проект «Международная биографическая инициатива» –  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/programs/bios.html – был создан на базе Центра демократической культуры Университета Невада в Лас-Вегасе.  Задачам ИБИ и значению биографических исследований посвящены следующие публикации:
Б. Докторов, «Международная Биографическая Инициатива»: Между Россией и Америкой, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/doktorov_ibi.html;
Д. Шалин,  Comments on the History of Russian Sociology Project, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Supplements/shalin_comments1.html;
А.  Алексеев. Биография. Наука. История  (К созданию коллективного автопортрета российских социологов), http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/alekseev_bioscience.html,
А. Алексеев. История российской социологии в лицах,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/alekseev_sociology.html);
Л. Козлова и Б. Докторов, Захочет ли граф Калиостро посетить моих героев: Рассуждения о том, как и для чего пишутся биографии, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/doktorov_kozlova.html
Б. Докторов и Н. Мазлумянова, О том, что есть и чего нет в опубликованных интервью, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/Mazlumyanova-Doktorov.html.
[113] The Erving Goffman Project,  http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/interactionism/index.html.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.