29 марта 2024, пятница, 01:57
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

11 июня 2008, 11:08

Репродукция травмы: сценарии русской национальной истории в 1930-е годы

Новое Литературное Обозрение

Время Великой Отечественной войны для СССР ознаменовалось, помимо напряженных батальных действий, двумя знаковыми явлениями - конкурсом на создание нового государственного гимна и обращением к историческому прошлому с целью реабилитации личностей Петра I и Ивана Грозного. Все это должно было стать, по мнению партийного руководства, ядром новой советской коллективной идентичности, потребность в которой обострилась в годы войны. "Полит.ру" публикует статью Кевина М.Ф. Платта "Репродукция травмы: сценарии русской национальной истории в 1930-е годы", в которой исследователь пытается дать ответ на вопрос о том, почему именно в это время происходит обращение к личностям Петра I и Ивана Грозного, какие цели при этом преследует партийное руководство и какую роль призваны эти фигуры сыграть в сознании простого советского человека, а также объяснить закономерности подобных обращений к прошлому в определенные периоды государственных трансформаций. Статья опубликована в журнале "Новое литературное обозрение" (2008. № 90).

Пока в Германии революция еще медлит «разродиться», наша задача — учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства.

В.И. Ленин, 1918[1]

От Грозного славится наша держава.
Могучую силу несет от Петра.
За нами сверкает Суворова слава
И веют Кутузовской славы ветра.
Как предки Российскую землю любили,
Так любим Советскую землю и мы.

Я. Кувшинов (из текста для нового советского гимна), 1943[2]

I. СТАЛИНСКИЙ РЕВИЗИОНИЗМ

Во время Великой Отечественной войны, на волне горячего патриотизма, советское руководство объявило конкурс на лучший государственный гимн. Последний был призван заменить «Интернационал», который служил в этом качестве со времен революции. Само это решение было свидетельством глубокого идеологического сдвига от изначальных принципов всемирной революции к гораздо более партикуляристским идеалам и ценностям; такой поворот назревал уже более десяти лет и подкреплялся теперь реальной обстановкой начавшейся войны. Крайности идеологической трансформации, переживаемой советским обществом в 1930-е годы, особенно в отношении к мифологизированным образам российской истории, находят наиболее яркое выражение в националистических интонациях, окрасивших многие представленные на конкурс тексты гимна[3]. Самоочевидная ирония реабилитации тирании Ивана Грозного именно в период единовластия Сталина была зловещим подтекстом гимна Кувшинова. Прошедшая через все перипетии «политики памяти» сталинского периода, эта сияющая двойная перспектива триумфа Сталина и прославления Ивана Грозного и Петра I постоянно оттенялась, за пределами публичной репрезентации, мрачной тенью эксцессов и жестокостей прошлого и будущего.

И вот здесь возникает вопрос: как и в силу чего смог осуществиться этот казавшийся столь маловероятным сценарий?[4] Именно этому, с акцентом на раскрытие природы сталинской реабилитации Петра I и Ивана Грозного, и будет посвящена моя статья.

Историография этого периода предлагает различные толкования сталинского пересмотра истории: от рассмотрения в контексте «большого (идеологического) отката» или простой дискредитации (как неверного шага) вплоть до его объяснения спецификой неотрадиционализма, свойственного многим модернизирующимся государствам[5]. Процесс реабилитации и возвеличивания Ивана IV и Петра I, особенно в контексте прагматического обращения к этим фигурам у разных слоев партийной элиты, затрагивал различные составляющие исторической мифологии этих персонажей. Такая «поливалентность» делала их крайне полезными для советской мобилизации, особенно на исходе 1930-х годов. Фактами нового мифологического конструирования становились военные конфликты с европейскими силами в Балтийском регионе, стратегии масштабного социального и политического реформирования и, наконец, сами ирреальные и почти фантазматические персоны правителей[6]. Вероятно, самое важное в этих фигурах я обозначил бы как своего рода пороговость, или лиминальность, культурных значений[7], им придаваемых. Они были одновременно персонификациями русской национальной самобытности и носителями космополитических притязаний, вершителями империалистических завоеваний и символами престижа и силы государства. Оба монарха реализовали «революционные программы» вопреки «реакционному» сопротивлению и признавались массовым сознанием в качестве личностей, обеспечивших русской национальной истории достойный переход от архаики к модерности. Все эти качества «позволили» Ивану Грозному и Петру I символизировать собой равным образом национальные и наднациональные, патриотические и революционные черты советской коллективной идентичности. Именно в этом смысле риторическая и историографическая полезность Ивана Грозного и особенно Петра I дала им возможность заново сыграть в советский период ту роль, которую они уже выполнили при строительстве национальной и имперской идентичности в XIX веке[8].

Сегодня мы располагаем множеством исследований этого времени, нацеленных на выявление скрытых убеждений, намерений и целей партийного руководства и его оппонентов. Хотя в этих работах и признается, что противоречия, неоднозначные элементы политической жизни или чистая случайность могут порой приводить к совершенно неожиданным результатам, их авторы, по всей вероятности, переоценивают роль государственных институтов и представителей элит в качестве исторически действенных факторов. Мой подход к сталинской исторической мифологии предлагает некую альтернативу этой «конспирологической» модели социальной жизни. Мой анализ нацелен, в первую очередь, на проблемы герменевтические. Эти последние, как мне кажется, имеют равный или даже больший вес в вопросах исторического ревизионизма или идеологического дискурса в целом. Сталинская реабилитация целого ряда героев царского времени (и некоторых «героических» царей), в самом деле, походит на «изобретение традиции», свойственной многим модернизирующимся обществам. Хотя публичное прославление царей, князей и генералов и было санкционировано решениями партийного руководства начиная с 1930-х годов, сами эти решения в значительной мере зависели от унаследованного контекста, который, в свою очередь, задавался определенной интерпретацией истории. В общем, помимо рассказа о том, что Сталин сделал с образами Ивана Грозного и Петра I, я хотел бы рассказать еще и о том, что эти двое сделали с самим Сталиным.

Более внимательное рассмотрение раннесоветских принципов понимания прошлого, представленных в разных свидетельствах исторической мысли 1920-х годов, может показать, что сталинское видение истории, в его базовых повествовательных и интерпретативных функциях, было менее революционным, чем это декларировалось поначалу и описывалось впоследствии. Сказанное вовсе не означает, будто сталинское переложение российского прошлого не было новаторским. Напротив, по моему мнению, эти нововведения осуществлялись в принципиально иных параметрах, чем обычно принято думать.

Сталинское видение истории сочетало элементы, заимствованные из прежних официально одобренных положений Покровского, с другими тенденциями раннего советского периода, которые прочитывались в работах Устрялова и реализовывались помимо санкционированного государством дискурса. Оба эти момента (хотя и противоположным образом) были связаны с дореволюционными традициями русской исторической мысли. Радикальный характер сталинского ревизионизма состоял не столько в его интерпретативных нововведениях как таковых, сколько в алхимическом сочетании, казалось бы, диаметрально противоположных позиций. Возможно, иные искренне верили, что сталинская историческая мифология содержит верное и окончательное знание прошлого. Но в реальности она претерпевала продолжительные и непрестанные видоизменения, которые снова и снова запускали базовые механизмы корректирующего и дисциплинирующего забвения.

Так, в период правления Сталина историческая мифология, как, впрочем, социальная и политическая жизнь в целом, порождала раздвоенное сознание: с триумфом и шумным чествованием на переднем плане и омутом террора позади — террора, обреченного на замалчивание, но фактически никогда из памяти не уходящего. Именно поэтому археология сталинского исторического мифа, обреченного на сокрытие своих исторических следов, дает нам массу возможностей обнаружить те приметы, которые сама история на нем оставила.

II. 1920-еГОДЫ: ИСТОРИЯ БЕЗ ДЕЯТЕЛЕЙ, ИСТОРИОГРАФИЯ БЕЗ ГОСУДАРСТВА

Историк-большевик М.Н. Покровский, который пользовался поддержкой самого Ленина и разнообразными институциональными прерогативами на протяжении 1920-х годов, наиболее полно сформулировал свои взгляды в книге «Русская история с древнейших времен» (1910—1913) и в более популярном изложении — в «Русской истории в самом сжатом очерке» (1920); обе книги неоднократно переиздавались в 1920—1930-е годы. По иронии истории после смерти Покровского вновь был актуализирован «индивидуалистический метод, сводящий все исторические перемены к действиям отдельных лиц»; сам же он стремился «оставить личности в покое» и исследовать только социальные и экономические факторы, которые, по его мнению, лежали в основе исторических явлений[9]. И все же подобная радикальная деперсонализация истории не уберегла его от «перехода на личности», чуть только дело коснулось традиционных черт российского прошлого — и из-под его пера появлялись алчные и жестокие представители класса эксплуататоров, воистину заслужившие революционного ниспровержения. Ивана Грозного и Петра I он рисовал не только малозначимыми пешками «реальных» исторических сил, но и просто жалкими фигурами. Так, Иван Грозный оказывается у него «истерическим самодуром», а Петр, «прозванный льстивыми историками “великим”», изображается беспощадным и эгоистичным тираном-сифилитиком[10].

Как известно, официальный лидер советской исторической науки 1920-х годов был в последующем десятилетии посмертно низвергнут и предан поношению в рамках ожесточенных кампаний против «покровщины». И все же он продолжал вплоть до самого конца сталинской эпохи служить примером, но уже в отрицательном смысле — пугалом, наглядно демонстрирующим, как не следует понимать историю. Двумя основными грехами Покровского, до бесконечности поминаемыми в газетных статьях, школьных учебниках и сборниках «самокритики» его учеников, были деперсонализированная «вульгарно-социологическая школа» в историографии и «очернение» всех былых господствующих классов согласно «ошибочному лозунгу», что история-де «есть политика, опрокинутая в прошлое»[11].

Вместе с тем, как нередко случалось в советское время, эта громкая декларация о полном разрыве с ошибками прошлого скрывала за собой и немалую толику преемственности. Несмотря на повсеместную критику Покровского в 1930-е годы, заложенные им общие принципы понимания российской истории не претерпели крупных изменений в период сталинского ревизионизма. Кроме того, некоторые элементы видения Покровским национальной истории России питались разными предшествующими традициями российской историографии, даже и далекими от «материалистического» лагеря учеников Ключевского. Хотя Покровский и выставлял в черном свете личности Ивана Грозного и Петра I, он оценивал социальные и экономические преобразования соответствующих периодов как наиболее значительные и прогрессивные прорывы в домодерной российской истории, а сопутствующее этим сдвигам насилие он полагал необходимым и целесообразным признаком любых радикальных перемен социальной жизни[12]. «Дорога опричного “воинства”, — пишет Покровский, — проходила через труп старого московского феодализма — и это делало воинство прогрессивным, вне зависимости от того, какие мотивы им руководили»[13]. «Переворот» Ивана Грозного — это слово Покровский повторяет несколько раз — означал «установление нового классового режима»[14].

Интерпретация Покровским правления Петра I развивает схожую типологическую схему. Здесь историк предлагает наглядное сравнение с эпохой Ивана Грозного: подобно тому как «гигантская ломка» времен Ивана Грозного символизировала передачу власти от бояр к служилому мелкопоместному дворянству, «революционный катастрофический характер петровских преобразований» коренился в очередной передаче власти от мелкопоместного дворянства к поднимающимся буржуазным элементам эпохи торгового капитализма[15].

В глазах Покровского интерес Петра к делам ремесел и промышленности есть чистой воды миф. Правление его чаще всего принимало форму непредсказуемых вспышек гнева, и какими бы врожденными интеллектуальными и профессиональными способностями он ни обладал, все они притуплялись бесконечными кутежами и пьянством. В общем, отделение Покровским личности от исторического процесса позволило ему совместить критические нападки на двух правителей ad hominem с сочувственными и позитивными оценками исторических достижений их времени.

Детально обоснованная Покровским переоценка российской истории позволила ему переписать природу революционных сдвигов, связанных — в рамках других интерпретаций — с именами Ивана Грозного и Петра I: он определил этих самодержцев как движущую силу самой прогрессивной истории, которая вполне могла бы привести к свержению царей и победному восстанию угнетенных народных масс в 1917 году[16]. Более того, некоторые высказывания советского руководства этих лет относительно российской истории последних веков были крайне близки такому пониманию вещей: Иван Грозный и Петр I, сами по себе достойные не большего пиетета, чем любые из российских правителей, трактовались тем не менее как государи, вершившие великие революционные подвиги и проложившие путь к светлому советскому будущему[17].

В свете такого пересмотра трудов Покровского — концепции, наиболее близкой к «официальному» взгляду на российскую историю в 1920-е годы, — объектом внимания в равной степени становятся и привычные и новаторские черты сталинской ревизионистской историографии. В 1931 году, когда видение исторического процесса, предлагаемое Покровским, уже постепенно утрачивало привлекательность, немецкий писатель Эмиль Людвиг, автор популярных исторических биографий, спрашивал Сталина о том, как возможно примирить марксистские взгляды с прославлением достижений отдельных личностей. Сталин апеллировал не к чему иному, как к гегелевской концепции «исторических личностей»:

Каждое новое поколение встречается с определенными условиями, уже имевшимися в готовом виде в момент, когда это поколение народилось. И великие люди стоят чего-нибудь только постольку, поскольку они умеют правильно понять эти условия, понять, как их изменить. […] Марксизм никогда не отрицал роли героев. Наоборот, роль эту он признает значительной, однако, с теми оговорками, о которых я только что говорил[18].

Шестью годами позже, 7 ноября 1937 года, на неофициальном собрании руководителей партии в честь двадцатой годовщины революции Сталин произнес тост, с поразительной ясностью рисующий его видение дореволюционной российской истории:

Русские цари сделали немало плохого. Они грабили и порабощали народ. Они вели войны и захватывали земли в интересах помещиков. Но они сделали и одно доброе дело, создав огромную державу — до Камчатки. Мы эту державу получили в наследство[19].

* * *

Вместе с тем, признавать прогрессивное движение истории в эпоху Петра I и Ивана Грозного — это одно, а провозглашать эти эпохи героическими, легендарными провозвестиями событий и ключевых фигур советского времени — дело совсем другое. Иными словами, вопрос может быть поставлен так: каким образом фигуры Ивана Грозного и Петра I могли стать ядром советской коллективной идентичности?

Совершенно независимо от взглядов Покровского или советской верхушки мифологизирующее отождествление революционной эпохи с временами Петра I и Ивана Грозного (как связующая формула непрерывной исторической судьбы России) на протяжении всех 1920-х годов было общим местом. Во всем изобилии ранних советских неофициальных текстов ни одна из формул преемственности между советским настоящим и российским прошлым не стала общепринятой. На одном полюсе располагалась критика архаической природы революции; там главную роль играли открытые противники большевистского режима. К примеру, стихотворение Волошина 1920 года «Северо-восток» рисовало картины возрождения прежних форм насилия в настоящем:

В том ветре — гнет веков свинцовых,

Русь Малют, Иванов, Годуновых —
Хищников, опричников, стрельцов,
Сжевателей живого мяса —
Чертогона, вихря, свистопляса —
Быль царей и явь Большевиков[20].

Иллюстрацией противоположной точки зрения может служить тот безоговорочный патриотизм, к которому Брюсов взывал в том же самом, 1920 году в стихотворении «России», восславляя исторические истоки прогрессивной энергии советского народа:

Не ты ль, с палящей сталью взора,
Взнеслась к державности велений
В дни революции Петра?
И вновь, в час мировой расплаты,
Дыша сквозь пушечные дула,
Огня твоя хлебнула грудь, —
Всех впереди, страна-вожатый,
Над мраком факел ты взметнула,
Народам озаряя путь[xxi].

Подобное разнообразие исторического видения оказалось возможным не только в условиях относительно неограниченной свободы слова в 1920 году, но также и в силу поразительного отсутствия интереса к такому мифотворческому историческому сознанию со стороны официальных представителей советской власти. Политические институты уступили свои права на Петра I и Ивана Грозного, отдав их на откуп «частным интересам». Рецепция текстов Н.В. Устрялова, одного из наиболее влиятельных публицистов-эмигрантов 1920-х годов, дает тому весьма наглядный пример.

Устрялов был, возможно, наиболее значительным идеологом сменовеховства, которое продвигало среди оппозиционных бывшей царской власти элит идею лояльности в отношении нового режима; на какое-то время это течение могло довольствоваться весьма двусмысленной терпимостью к нему большевистского руководства. В 1925 году, когда эта толерантность начала сходить на нет, автор собрал часть своих прежних публикаций в сборник «Под знаком революции». Эта работа тут же привлекла внимание большевистского руководства своей политически неоднозначной аргументацией: согласно Устрялову, советская политика и идеология в период нэпа были неумолимо вовлечены в процесс воссоздания могущественной Российской империи в обновленном и более совершенном виде — в качестве, по сути, буржуазного, капиталистического, национально ориентированного государства[22].

Устрялов же нередко обращался и к российскому национальному прошлому, как, например, в этом, одном из наиболее острых, пассаже:

Вот оно как выходит: народ, изнывавший от гнета и только и мечтавший об интервенции, как раз в эти десятилетия ужасов «тиранического правления» взял да и создал великую державу московскую, увенчав труды Калиты... И — странное дело — в бесконечных легендах воспел тирана, от коего столь жаждал освободиться хотя бы через вторжение любой иностранной державы. […] Иоанн Грозный, Петр I, наши дни — тут глубокая, интимная преемственность. […] Неисчерпаемые возможности психологических и исторических параллелей. «Три этапа». Богатейший и эффективнейший материал для целой диссертации. […] Иван Грозный и Петр I являлись именно носителями «нового мира», осуществлявшегося «революционными» методами. То же и наша эпоха. «Народ» ненавидел опричнину Грозного и администрацию Петра не меньше, чем нынешние чрезвычайки. Он не понимал смысла ломки. А потом уже по плодам понял, что она была нужна, и оправдал совершенную революцию. Оправдает и теперь, несмотря на все ужасы и преступления революционной власти[23].

Хотя в устряловском некрологе Ленину и проводятся аналогии между выдающимися умами большевизма и их французскими революционными собратьями, заканчивается он оговоркой, что тот, так или иначе, советский вождь

…был, несомненно, русским с головы до ног. […] Умрет личная злоба, и «наступит история». И тогда уже все навсегда и окончательно поймут, что Ленин — наш, что Ленин — подлинный сын России, ее национальный герой — рядом с Дмитрием Донским, Петром I, Пушкиным и Толстым[24].

Книга «Под знаком революции» воспринималась властями как достаточно серьезный идеологический документ, заслуживающий стать предметом специального обсуждения на заседании Политбюро ЦК РКП(б); она также вызвала появление в «Правде» целых двух развернутых критических очерков высокопоставленных большевиков — Г.Е. Зиновьева и Н.И. Бухарина (труд последнего был переиздан в виде отдельной брошюры)[25]. По мнению венгерского исследователя Тамаша Крауса, в Устрялове сочетались энтузиазм в отношении к советской власти и к «практическим» шагам нэпа, с одной стороны, и презрение к ключевым идеологическим положениям коммунистической доктрины, с другой. Статьи лидеров противоборствующих течений, Зиновьева и Бухарина, предлагали обширную аргументацию против предлагаемых Устряловым аналогий Октябрьской и Французской революций (показательно также и то, что единственной отсылкой к российской истории в обеих статьях осталось ироническое замечание по «поводу чудесного превращения Ленина в Дмитрия Донского»[26]).

Как бы то ни было, исходом этой политики laissez-faire в отношении национальной исторической мифологии было не только большое разнообразие интерпретаций, но и явное замешательство в оценках указанных лиминальных фигур российской истории. Это мог бы проиллюстрировать другой интригующий эпизод, касающийся «неофициального» исторического дискурса 1920-х годов.

В 1922 году Ю. Виппер, больше известный как историк классической античности и западного христианства, опубликовал небольшую книгу «Иван Грозный», беззастенчиво апологетическую по отношению к своему герою[27]. Если в очерках Покровского еще утаивалось, чем именно обязан их автор Кавелину и Соловьеву — авторитетным защитникам Ивана Грозного в XIX веке, то монография Виппера открыто заимствовала и развивала подходы историков государственной школы. В ней Иван IV изображался проницательным дипломатом, доблестным воином и народным лидером, который служит интересам простого люда и при этом проводит важнейшие, исторически необходимые социальные и политические реформы — ради создания могущественного и долговечного государства. Основными предпосылками такого триумфа были «рост Московской державы, ее великие завоевательные задачи, широкие замыслы Ивана IV, его военные изобретения и гениальная дипломатия»[28]. По причудливой прихоти судьбы именно эта книга примерно два десятилетия спустя стала краеугольным камнем сталинской реабилитации Ивана Грозного. Некоторые интерпретаторы, вроде историка и религиозного мыслителя Г.П. Федотова, прочитывали превознесение Виппером Ивана Грозного как выражение ностальгии по самодержавию. С другой стороны, историк М.В. Нечкина (ученица Покровского) в одном примечании к статье 1933 года об Иване IV для Большой советской энциклопедии находчиво объясняла, что Иван Грозный стал любимой фигурой многих прежних историков благодаря его жесткому и антиреволюционному нраву. Виппер, по мнению Нечкиной, «создает контрреволюционный апофеоз Ивана IV как диктатора-самодержца, прикрывая “историчностью” темы прямой призыв к борьбе с большевизмом»[29].

В целом, книга Виппера совершенно ясно демонстрировала свои апологетические интенции; она взывала к тому, чтобы ее интерпретировали как проекцию актуального исторического опыта в миф прошлого.

* * *

Обратимся теперь к расцвету сталинской историографии в 1930-е годы. В июне 1931 года, на пике первой пятилетки, в самый ранний период сталинской перекройки истории (если не вообще до ее начала) Пастернак описывал в частном письме масштаб и темпы индустриального строительства Челябинска, замечая: «Хотя это говорилось сто раз, все равно сравненье с Петровой стройкой напрашивается само собой»[30]. Не руководство партии придумало мифологизирующую перекличку Ивана Грозного и Петра I с собственно большевистской революцией — оно просто поставило его себе на службу.

Меж тем в официальную историографию и публичную жизнь 1930-х годов в качестве ключевых категорий начали возвращаться и «великие личности», и понятия о «великом государстве», партикуляристский «советский патриотизм» обретал новую силу, а международная обстановка становилась не столько сценой мировой революции, сколько потенциальным театром войны. И вот тогда советские историки, а также идеологи и политики столкнулись с выбором, касающимся Ивана Грозного и Петра I. Выбор состоял, скорее, в том, как этой уже произошедшей и общепризнанной перекличкой времен распорядиться; как расширить или, напротив, сузить ее границы. Должны ли эти фигуры, эти аллегории актуального опыта, почитаться в качестве революционеров на троне или же, напротив, их следует выставлять в негативном свете, подавляя или нейтрализуя их авторитеты уже в качестве царей-антигероев? Невозможно было просто отказаться вовлекать их в переживаемый исторический опыт — национальная история уже была расчерчена на карте настоящего. Вопрос заключался лишь в том, каков будет ответ на это массовой культуры, подчиненной техникам и стратегиям тогдашней пропаганды.

Я далек от того, чтобы видеть реабилитацию Петра I и Ивана Грозного в эти годы как необходимую или неизбежную, ибо партийное руководство натолкнулось тут на реальные трудности. В стихотворении 1931 года «Столетье с лишним — не вчера…» Пастернак воспроизводит строчки из пушкинских «Стансов» 1826 года, где Николай I сравнивается с Петром. Их можно прочитать и как тонкое размышление по поводу многозначности мифа о Петре I в более поздней исторической перекличке: если Сталину суждено быть новым Петром, повторит ли его революция начало славных дел Петра или впадет в петровский же деспотизм, как и Николай I?[31]

Столетье с лишним — не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни[xxxii].

Ведь Эмиль Людвиг в вышеупомянутой беседе 1931 года предложил Сталину эту историческую аналогию — и ответ был довольно разоблачительным. Когда у советского вождя прямо спросили, проводит ли он параллели между собой и Петром I, он тут же выдал недвусмысленное «ни в каком роде» и объявил все исторические сравнения одновременно «рискованными» и натянутыми. Хотя он и не замедлил пойти на попятную: конечно, правда, что Петр сделал очень многое в контексте XVIII века и заслуживает признания, однако же, Сталин полагал абсурдным брать эту фигуру как образец управления в ХХ веке: «Я только ученик Ленина. …Что касается Ленина и Петра Великого, то последний был каплей в море, а Ленин — целый океан»[33].

Указанная двусмысленность не исчезла на протяжении всего периода сталинского пересмотра истории, вершители которого и в зените прославления царей-героев все же уклонялись от откровенного уравнивания прошлого и настоящего. Даже на самом пике сталинского восхваления Петра I продолжали быть актуальными и противоречивые идеологические импликации и неоднозначный интерпретативный потенциал этой мифологической фигуры. Трещины на фасаде эпической монументальности удостоверяли, что вопреки расчетам руководства общественный резонанс вокруг имени и роли царя-преобразователя вышел за пределы намерений партийных элит.

Возвышение фигуры Ивана Грозного в качестве советского героя состоялось на волне петровской реабилитации и благодаря моде на исторические аналогии. В каком-то смысле оно катализировалось беспрестанными теоретическими и художественными попытками увязать две эти фигуры, что было унаследовано от прежнего видения российского прошлого. Еще в 1934 году Горький размышлял вслух над Первом съезде советских писателей, что основанная на фольклоре «народная» история Ивана Грозного могла бы компенсировать его негативный образ, сложившийся в царской историографии. В следующем году Алексей Толстой начал делать наброски к произведению об Иване Грозном, мысля его естественным продолжением своей большей частью хвалебной книги о Петре[34]. Разрозненные свидетельства указывают на то, что осуждение Сталина и его приближенных как «нового Ивана Грозного» с «новыми опричниками» было нередкой формой антисоветских высказываний в ранние 1930-е годы[35].

Уже в 1937 году НКВД допрашивало писателя Ю.И. Юркуна о его «преступной попытке» сравнивать Сталина с Иваном Грозным: тут-де, ясное дело, таится провокационный антисоветский подход![36] Истолкование образа Ивана Грозного оставалось нерешенной проблемой еще долгое время после того, как имя Петра I уже было вписано в сталинский пантеон. Здесь советское руководство столкнулось с нелегким выбором между осуждением Ивана Грозного как кровожадного деспота и настойчивым предложением Горького реабилитировать царя в качестве своеобразного оружия в советском агитационном арсенале[37]. На протяжении 1930-х и 1940-х годов продолжались дискурсивные состязания и переговоры (negotiations) между различными эшелонами партийного руководства, писателями, публицистами, историками и советским обществом в целом, где уравнивание прошлого и настоящего оставалось сколь ощутимым, столь и политически неопределенным. Все они задавались целью овладеть национальным прошлым России во имя потребностей настоящего времени.

В последующих официальных декларациях и общественном дискурсе это «освоение» истории лишь продолжилось; тем заметнее стали настойчивое введение в повседневное сознание «пороговых» фигур Ивана Грозного и Петра I и одновременно невозможность официального «руководства» историческим знанием. Как можно было раз и навсегда задать для этих фигур, сама природа которых заключалась в неоднозначности, ясную и статичную модель истолкования? И каково было рассчитывать на достижение такой стабильности в эпоху, когда сама ортодоксия меняла с завидной скоростью свои ключевые параметры?

В то время как партийные вожди и идеологи могли воображать, что с одежд Ивана Грозного и Петра Великого уже целиком смыты кровавые пятна, подобная интерпретация присвоенного и сознательно перекроенного «удобного прошлого» не могла целиком охватить неподконтрольное и не всегда предсказуемое функционирование этих же исторических мифов в сталинской массовой культуре. В результате имело место не устранение из публичной сферы любых иных точек зрения (что было бы в любом случае невозможно), но лишь попытка реализации подобного принудительного единомыслия. Как и в случае с мифологией Петра I и Ивана Грозного эпохи Николая I, сталинская «натурализация» и легитимация их откровенно деспотичной исторической травматики вводила в действие модель коллективной идентичности, которая строилась на применении санкционированного государством насилия (или на приспособлении к нему) — в отношении людей, мнений и собственного «я».

Советский человек существовал тогда одновременно в двух измерениях: с одной стороны, его окружало экстатичное превознесение государственной справедливости; с другой — не покидала устойчивая, хотя и никогда не получавшая права голоса память о массовых репрессиях и беззакониях. Знание о прошлом было и наукой аналогий, и тренировочным полигоном для закрепления ключевых советских идеологем, ибо, в конечном счете, оно не залечивало коллективную историческую травму правлений Ивана Грозного и Петра I, но репрессировало ее и вытесняло в подсознание. В сталинское время эти «первичные сцены» насилия (по Фрейду) служили ядром коллективной идентичности и вождистских мифов, где величие прямо вырастало из подспудных недр террора.

III. ВПОИСКАХ ПОСЛЕДНЕГО СЛОВА: «КРАТКИЙ КУРС ИСТОРИИ СССР» А.В. ШЕСТАКОВА

Как верно отметил Д. Бранденбергер, «Краткий курс истории СССР» под редакцией А.В. Шестакова, впервые опубликованный в 1937 году, представлял собой кульминацию государственного «поиска удобного прошлого»[38]. Более чем какой-либо иной труд эта книга утвердила нормативную интерпретацию российской национальной истории для сталинского периода. Изначально задуманная как обыкновенный школьный учебник, она вскоре заняла центральное место в разнообразных советских образовательных и пропагандистских кампаниях всех уровней, от средней и даже начальной школы до партийных курсов, занятий по военной подготовке и гитационных литературных кружков. При этом она оставалась основным сводом положений о предыстории советского государства вплоть до самой смерти Сталина, когда с середины 1950-х годов открылась новая эра исторического сознания и образовательной практики[39]. Отчасти ее роль можно сопоставить со знаменитым «Кратким курсом истории ВКП(б)», который в основном касался истории, приближенной к современности; появившийся годом раньше учебник Шестакова был своеобразной «суммой» ортодоксии применительно к истории древней и средневековой, пусть и не столь сакральной.

Среди множества поразительных новаций этого текста наиболее значимой стала радикальная перемена отношений между российским национальным прошлым и советским настоящим. Хотя российское государство порой и представало у Покровского двигателем прогресса, но при этом и речи не могло быть о какой-то связи советского государства или сознания его граждан с любым из событий российского прошлого помимо революционного рабочего класса и его вождей, выдвинувшихся вперед в стремительном потоке истории. Русская история была, по сути, историей Другого; ее кульминацией стало самоутверждение пролетариата, а апофеозом — революционное свержение царизма.

Текст Шестакова, по разительному контрасту, базировался на идее политической и социальной преемственности, связующей русское прошлое и советское настоящее. В самой книге вечная «родина» с уходящими глубоко в прошлое корнями появляется в неразрывной связи с «нашей страной», данной здесь и сейчас. Царская Россия и советская Россия становятся, по сути, тождественным целым; они, конечно же, разнятся во времени, но все-таки остаются едины. Очевидно, проект укоренения легитимности и коллективной идентичности будущего революционного государства в российском национальном прошлом должен был преодолеть радикальные затруднения структурного характера. Ключ к разрешению этих проблем давала упрощенная двусложная схема истории, в которой домодерный и современный периоды (и деятели) рассматривались в совершенно различных перспективах.

Древний и средневековый периоды оценивались как эпоха национального и государственного строительства; причем то и другое было представлено как закономерный результат прогрессивного развития. Герои, знакомые по «старой» версии русской национальной истории, — Александр Невский, победитель «шведов и немцев» в XIII веке, Дмитрий Донской, победитель татар в XIV веке, Иван Калита, «собиравший воедино русские земли», и так далее — изучались вне какой либо критической рефлексии, как вершители славных подвигов, предназначенные для них самой историей. Скорее для проформы и в минимальной степени упоминались страдания простого народа. Притеснениям покоренных русскими народов было уделено столь же малозначимое место.

С началом описания современной российской истории текст Шестакова внезапно меняет повествовательную стратегию. Вместо правящих элит теперь в качестве достойных представителей великой российской цивилизации изучаются только революционеры («мученики» провалившегося в 1825 году декабристского восстания; Герцен и т. д.), художественные и научные деятели (Ломоносов, Пушкин, Радищев), военные герои (Суворов). Наряду с поношением современных империалистических государств об антиколониальных движениях сопротивления и его лидерах (например, о кавказском восстании под руководством Шамиля) в тексте говорится как о героической борьбе за свободу[40].

Центральное место в учебнике Шестакова было отведено Петру как зачинщику и гению модернизации XVIII века. Именно книга под редакцией Шестакова оказала влияние на возрождение образа первого императора, которое несколькими годами раньше началось в литературных и драматических произведениях Толстого и стало достоянием широкой публики в двухсерийном фильме «Петр I» (1937 и 1938 годы). При этом воскрешение фигуры Ивана Грозного разворачивалось совершенно иным образом — его «официальной» реабилитации в историографии предшествовало несколько лет массовой популяризации образа предпоследнего из Рюриковичей[41]. В тексте Ивану Грозному отводится шесть страниц (целая маленькая глава) и семь страниц — Петру I (из 74 страниц, отведенных на всю историю вплоть до конца XVIII века!). Напротив, такие значимые фигуры, как Иван Калита и Александр Невский, занимают, самое большее, несколько коротких параграфов.

Учебник Шестакова связывает фигуры Ивана Грозного и Петра I с завершением большой работы домодерной русской истории — с объединением государства, внешними (имперскими) завоеваниями и, наконец, с модернизацией и просвещением. Тем не менее поразительно, что наряду с хвалебными интонациями в описаниях двух правителей авторский подход не исчерпывается простым умалением небезызвестных кровопролитий и жестокостей, сопряженных с их именами. Текст Шестакова неприкрыто откровенен в обсуждении кровавых методов Ивана Грозного и Петра I и предельного ухудшения положения масс — как самих русских, так и подданных российского государства — в эти эпохи. Во времена Ивана Грозного, по словам автора учебника, «положение крестьян очень ухудшилось» и многие «бежали из центра русского царства от грабежа и насилий помещиков и опричников»[42]. Разговор о правлении Петра включает в себя анализ, с одной стороны, массовых мятежей русских и нерусских подданных, а с другой — безжалостных государственных преследований и физических расправ с бунтовщиками. Таким образом, предложенный учебником апологетический подход к фигурам Ивана Грозного и Петра I ничуть не пытался обелить кровавую жестокость их правления. И вместе с тем некая заключенная в тексте неопределенность — оправдывалось ли насилие общим прогрессивным результатом или признавалось внутренне режиму присущим — содействовала сознательному размыванию абсолютных границ: в свете детально прописанного триумфа прогрессивных проектов Ивана Грозного и Петра I оплаченная человеческими жизнями «цена» поступательного «движения истории» всегда оказывалась справедливой.

Можно только удивляться тому, насколько сильно эхо прошлого звучало в понятийном оформлении и сюжетной риторике «подачи» современных советских событий и актуального политического опыта — от акцентов на конфликтах с немцами в Прибалтике до диктуемой прогрессом необходимости беспощадных расправ с реакционерами, изменниками родины и врагами преобразований, включая и борьбу с «отсталостью». Скорее, такие суггестивные соответствия прошлого настоящему росли из более глубинного аллегорического посыла текста, они были укоренены в принципе онтологической целостности Отчизны и вневременного единства ее исторического опыта. Именно этим диктовалась «пороговая», лиминальная природа прошлого и настоящего; времена нынешние и минувшие наследовали однотипные паттерны развития и натыкались на те же самые ловушки, ибо любое утверждение общности эпох лишь подкрепляло тезис о неизменной основе государственной идентичности[43]. В сущности, вместе с публикацией «Краткого курса истории СССР» сталинский конец истории был призван подвести черту и под бесконечной чредой исторических нтерпретаций.

* * *

Однако в реальности дело обстояло иначе. Возможно, наиболее поразительная черта «Краткого курса истории СССР» — шаблонный способ превращения России князей, царей и императоров в прямой прототип Советского Союза. Уверенный тон изложения общепризнанной истины в этой работе основывался на ее официальной поддержке и одобрении с самого верха. Как показывают архивные материалы, посвященные выработке и обсуждению учебной литературы, высшее партийное руководство не только утверждало учебник, но и приняло на редкость активное участие в его подготовке. Так, например, в начале 1937 года Жданов и член Центрального комитета Я.А. Яковлев составили докладную записку, в которой сформулировали свои мнения и оценки в адрес группы историков, работающих над текстом. Их директивы включали в себя не только общий призыв «всюду усилить элементы советского патриотизма, любви к социалистической родине», но и прямые указания относительно значимости для книги фигур двух «пороговых» самодержцев: читателю нужно было «дать представление о прогрессивном значении централизованной государственной власти»[44].

Примерно тогда же и сам Сталин принялся за анализ подготовленных проектов учебника по истории, еще сильнее подчеркивая значение Ивана Грозного и Петра I. В одном из ранних вариантов, где уже заметна правка генсека, он распорядился убрать из списка иллюстраций знаменитую картину Репина «Иван Грозный и сын его Иван», как бы пытаясь стереть кровавое изображение деспотического насилия. В более поздней, но не окончательной версии учебника и Сталин и Жданов вычеркнули ключевые пассажи, критикующие характер царя. Сталин убрал и фразу о том, что после завоевания Иван отдал приказ вырезать все население Казани с последующим разграблением этой земли.

Самым важным был включенный в текст самим Сталиным вывод о том, что правление Ивана было закономерным завершением начатого Калитой «собирания земель» в «сильное государство»[45]. В меньших по объему, но также весьма показательных исправлениях относительно Петра I советский вождь видоизменил предложенную в учебнике характеристику восстания стрельцов, которое стало «реакционным» и антиреформаторским. В целом же пересмотренные оценки Ивана Грозного и Петра I, закрепленные отныне «Кратким курсом истории СССР», несомненно, представляли взгляды партийного руководства и самого Сталина.

И все же русская национальная история в оценках сталинского периода никогда не была ни простой, ни само собой разумеющейся — и до и после написания этого «Краткого курса». Материалы 1935—1937 годов о проведении конкурса и процессе подготовки учебника выявляют поразительное разнообразие исторических интерпретаций всего лишь за месяц до появления последней опубликованной версии. В 1936 году к рассмотрению была представлена и рукопись учебника по истории для более старших классов, написанная ученицей Покровского М.В. Нечкиной (в итоге ее признали недостаточно пригодной для публикации). Нечкина указывала, что военные кампании Ивана были обусловлены исключительно жаждой завоевания новых земель, и приводила традиционную характеристику, обычно используемую для более поздней репрессивной колониальной политики Российской империи: «Московское царство — тюрьма народов»[46]. Портрет Петра также получился не лучшим — фактически все реформы и победы Петровской эпохи служили процветанию правящего класса за счет крестьянства, страдания которого увеличивались прямо пропорционально этим успехам.

В общем, даже следуя предписаниям власти о возвращении к первым лицам и главным событиям российской истории, Нечкина сохраняла значимые элементы антицаристской позиции своего учителя. Весьма ощутимая разница с учебником Шестакова состояла в том, что Нечкина рассказывала историю о государстве-угнетателе, управляемом классовыми врагами, — о чем-то весьма далеком от актуальной советской политической и социальной идентичности. Некоторые другие издания, представленные на конкурс, — например, учебник, написанный в соавторстве Н.Н. Ванагом, Б.Д. Грековым, А.М. Панкратовой и С.А. Пионтковским, — разделяли это видение истории, которое порывало с формой историографии Покровского, но не с ее символическим содержанием[47].

Обратимся еще к одному подходу в рамках советской историографии, который также был представлен — не будучи, впрочем, до конца реализованным — среди конкурирующих учебных текстов и дискуссий по их поводу. Это был «интернационалистский» или, если угодно, «многонациональный» взгляд на советское историческое прошлое, который несколько приглушал первенство России и пытался представить совокупную историю всех национальных и этнических групп СССР. Опубликованные в 1936 году в «Правде» и сразу подхваченные пропагандой весьма критические замечания Сталина, Кирова и Жданова по поводу одного из учебников нового типа призывали его авторов в первую очередь пересмотреть их узкий взгляд на российское национальное прошлое: «Группа… составила конспект русской истории, а не истории СССР, то есть истории Руси, но без истории народов, которые вошли в состав СССР»[48]. Архивные материалы и опубликованная версия учебника Шестакова показывают, что сами вожди партии в конечном счете стремились выстроить именно такую версию «историю Руси», которую сами же раскритиковали в своих замечаниях. В начале 1937 года ветеран партии К.Д. Кретов, который занимал важные посты в сфере печати и в Академии наук, составил по поручению заведующего отделом науки ЦК ВКП(б) К.Я. Баумана обзор отобранных по конкурсу пособий по истории СССР (в том числе проекта Шестакова и упомянутых выше коллективных проектов с участием и Нечкиной, и Ванага). Кретов раскритиковал продукцию всех этих авторских коллективов за русоцентризм. На первых же страницах своего обзора он отмечал:

Авторы дали историю Велико-России, как и полагается, от начала и до конца, справедливо сообразуясь с тем, что русский народ сыграл в истории и продолжает играть теперь выдающуюся роль, что русский народ есть первый, ведущий народ. Но авторы не понимают и не хотят понять, что русский народ есть первый среди равных, именно равных народов СССР[49].

Для авторов проекта, писал он, «не существует других народов, кроме русского, который один двигает историю, один развивает прогресс, один создает технику, экономику и культуру, один ведет социально-освободительную и национально-освободительную борьбу, а другие народы, так сказать, “при сем присутствуют”»[50]. Сверх того, Кретов критиковал не только рукопись Шестакова, но и куда более антицаристские проекты групп Нечкиной и Ванага за излишне апологетическое изображение самодержцев. И хотя в 1937 году взгляды Кретова разделяло уже меньшинство, это меньшинство имело за собой мощную поддержку: Бауман и В.П. Затонский, украинский нарком просвещения, и накануне выхода в свет учебника Шестакова продолжали призывать к «многонациональному» рассмотрению предыстории Советского Союза. Как укоризненно писал в своем обзоре книги Шестакова в середине 1937 года Затонский, эта работа выпускается в свет не как история СССР, но как история государства Российского[51].

Сегодня такая разноголосица и несовпадение взглядов, предшествующие утверждению в массах итоговой и санкционированной концепции российского прошлого, представленной в «Кратком курсе истории СССР», кажутся вполне понятным отражением политической неясности момента.

В начале 1939 года почтенный театральный критик В.И. Блюм, который уже некоторое время был обеспокоен новейшими трактовками исторических сюжетов в советской литературе, театре и кино, начал публично выражать свою озабоченность на профессиональных собраниях с широким составом участников[52]. Критик жаловался на то, что посвященные прошлому картины последних лет — среди прочего, и первая часть фильма о Петре I — по сути, возрождают националистическую риторику царского времени. Его упреки вскоре вызвали целый ответный поток газетных публикаций, включая статью самого Шестакова, который опровергал «вредный тезис» Блюма[53]. В конце концов смелый критик, убежденный, что и логика и идеология на его стороне, написал письмо самому Сталину, утверждая, что современное изучение российского прошлого «начинает у нас получать все черты расового национализма». Он успокоился лишь тогда, когда в ответ на это послание партийные власти (и лично Жданов) отправили его на заслуженный отдых[54].

В конце 1930-х и в годы войны столкновения между сторонниками критических и антисамодержавных позиций и приверженцами доминирующей линии на отождествление с героями давнего прошлого продолжались в газетных и журнальных рецензиях на учебники, художественные произведения и новые монографии[55]. В частности, почти все самые известные и популярные истории Ивана Грозного, включая романы Костылева, драматургию А.Н. Толстого и, конечно же, фильм Эйзенштейна, оказались объектами усиленной персональной и публичной критики. Иногда критиками были ревностные партийные чиновники от культуры, зачастую недовольные не слишком победоносным изображением героев, порой — сами историки, причем не важно, требовали ли они хотя бы минимума исторической добросовестности или же чувствовали себя глубоко оскорбленными ура-патриотическими крайностями[56].

Так, в 1944 году известный, но часто критикуемый историк А.М. Панкратова, равнодушная к преувеличениям историко-патриотической пропаганды в годы войны — или, точнее сказать, недовольная ими, написала специальное письмо в Центральный комитет ВКП(б)[57]. Она тревожилась о том, что в советской историографии слишком ощутимыми стали сомнительная идеализация некоторых царей (она особо выделила случаи Ивана IV и Петра I), а также склонность оправдать или даже прославить царскую колониальную экспансию. Партийное руководство организовало в середине 1944 года ряд совещаний, посвященных тогдашней ситуации в исторической науке, где разгорелись яростные и непримиримые споры[58]. Жданов, которому доверили тогда создать директивные указания ЦК по истории, составил ряд объемных записок, в которых он попытался найти некий компромиссный курс в интерпретации героев царского прошлого. В качестве ключевого механизма анализа он предложил весьма «нейтральный» каркас диалектической формулы оценки ряда деятелей как «прогрес-

сивных для своего времени»[59].

Но вернемся к «Краткому курсу истории СССР». Возникает впечатление, что наиболее характерной его чертой, отражающей всеохватную динамику сталинского проекта выстраивания истории, было то напряжение между прочным и неколебимым статусом этого учебника и отсутствием в нем единой истолковательной модели, которое эта книга пыталась сгладить. Как, в конце концов, Петр I и Иван Грозный, которые в ином контексте были прекрасной «иллюстрацией неотъемлемой жестокости царского самодержавия», могли возвышаться коммунистическим государством до положительных героев для потомков тех, кто в их царствования влачил самое презренное и рабское существование? Как могло коммунистическое государство ожидать от представителей нерусских народов, предки которых гибли в ходе завоевательных войн, прославления русских национальных героев-самодержцев? Наконец, едва ли удивительно то, что попытка реабилитировать и популяризировать эти фигуры лишь спровоцировала бесконечные ссоры, пререкания и скандалы относительно совершенно непримиримых политических и историографических разногласий, сопряженных с неутолимым, но неизбывным желанием написать историю «раз и навсегда».

Ибо, по сути, быть может, единственной вещью, которая объединяла и большинство партийных историков типа Шестакова, и их противников-интернационалистов, вроде Блюма и Панкратовой, и партийных бюрократов калибра Жданова и помельче, и внутренних диссидентов в духе Кретова, была неизменная вера в наличие единственно верной интерпретации российского прошлого. Именно это аксиоматическое единодушие поверх дисциплинарных, профессиональных и поколенческих границ и пронизывало сталинский исторический проект, устремляя его к тому химерическому конечному синтезу, где разом были бы преодолены и разрешены любые интерпретативные затруднения и несообразности. Не исключено, что именно это движение к единству и ясности исторического видения и привело проект к неизбежной фрагментации на разнородные осколки исторических нарративов, примирить которые было уже невозможно.

Авторизованный пер. с англ. Татьяны Вайзер


Статья печатается в сокращенном виде; полный вариант представлен на сайте www.nlobooks.ru.

[1] Ленин В.И. О левом ребячестве и о мелкобуржуазности // Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Т. 36. С. 301.

[2] См.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 218. Л. 86—87 («Докладная записка секретаря ЦК ВКП(б) А.С. Щербакова и зам. председателя СНК СССР К.Е. Ворошилова о ходе работы по созданию гимна СССР»).

[3] Там же. Конкурс проходил в 1942—1943 годах. Среди прочих представленных на конкурс сочинений аналогичного содержания особенно выделяется гимн «Венчанная скорбью и славой» С. Сикорского, содержащий явно ксенофобскую вторую строфу:

Тебя, золотая держава,
Томили под игом татары,
Терзали литовские орды,
Сжигали французы и ляхи, —
Но прочь они ринулись в страхе
Пред ликом, спокойным и гордым.
Твой меч да святится, Россия,
Венчанная скорбью и славой!

Также выделяется среди конкурсных сочинений текст гимна «Земля родная, земля родная» С.И. Кирсанова:

Щит Святослава, меч Иоанна,
Дела Ивана Калиты,
Все наши земли до океана
Геройской кровью пролиты.
Тут пел былинник нам седоусый
Как проходил солдат Петра,
Тут шел Суворов, тут был Кутузов,
Тут веют русские ветра.
Будь бесконечно,
Гордая слава,
Славься
Вечно
Наша держава!

Этот пример, наряду с прочими, был включен в мае 1943 года в итоговый доклад Комитета по делам искусств, подготовленный для Центрального комитета партии по поводу конкурса на текст гимна. См.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 218. Л. 82, 169 («Проект постановления Политбюро ЦК ВКП(б), письма и справки Комитета по делам искусств и Института Маркса—Энгельса—Ленина о создании нового гимна Союза ССР…»).

[4] Настоящая статья опирается на детальное исследование реабилитации Ивана Грозного, которое было предпринято в следующих публикациях: Platt Kevin M.F., Brandenberger David. Terribly Romantic, Terribly Progressive or Terribly Tragic: Rehabilitating Ivan IV under I.V. Stalin // The Russian Review. Vol. 58. № 4. 1999. Р. 635—654; Epic Revisionism: Russian History and Literature as Stalinist Propaganda / Kevin M.F. Platt and David Brandenberger (Еds.). Madison: University of Wisconsin Press, 2005. Р. 157—178.

[5] Только для примера, несколько позиций в отношении к сталинскому историческому ревизионизму: Timasheff Nicholas. The Great Retreat: The Growth and Decline of Communism in Russia. New York: E. P. Dutton, 1947. Р. 167—181; Fitzpatrick Sheila. The Cultural Front: Power and Culture in Revolutionary Russia. Ithaca: Cornell University Press, 1992. Р. 8—11; Brooks Jeffrey. “Thank You Comrade Stalin”: Soviet Public Culture from Revolution to Cold War. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1999. Р. 118; Hoffman David. Stalinist Values: The Cultural Norms of Soviet Modernity, 1917—1941. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2003. Р. 164—166. Важные споры, касающиеся этого вопроса, представлены на недавнем форуме журнала «Kritika» по поводу тезиса Н. Тимашева о «большом откате»: Kritika. Vol. 5. № 4. 2004. Показательный анализ реабилитации Ивана Грозного и Петра I см.: Riasanovsky Nicholas V. The Image of Peter the Great in Russian History and Thought. New York: Oxford University Press, 1985; Gasiorowska Xenia. The Image of Peter the Great in Russian Fiction. Madison: The University of Wisconsin Press, 1979; Perrie Maureen. The Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia. Palgrave: Houndmills, Basingstoke, Hampshire (UK), 2001.

[6] Lane Christel. The Rites of Rulers: Ritual in Industrial Society — the Soviet Case. Cambridge: Cambridge University Press, 1981. Р. 181; Werth Alexander. Russia at War, 1941—1945. New York: Carroll & Graf, 1984. Р. 120, 249—250; Uhlenbruch Bernd. The Annexation of History: Eisenstein and the Ivan Groznyi Cult of the 1940s // The Culture of the Stalin Period / Ed. by Hans Gunther. New York: St. Martin’s Press, 1990. Р. 266—287; Perrie Maureen. Nationalism and History: the Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia // Russian Nationalism Past and Present / G. Hosking and L. Service (Eds.). New York: Macmillan, 1997. Р. 1—20.

[7] «Liminal» — буквально: пограничный, пороговый, связано также со значениями «преддверие» или «отправной пункт». Понятие отсылает к антропологическому изучению ритуальных процессов и феноменов изменения или смещения параметров идентичности, жизненного статуса и т.д. Я использую здесь (равно как и в своей посвященной данному вопросу книге) этот термин, чтобы обозначить определенную функцию Ивана IV и Петра I как знаковых фигур для российской историографии и культурной репрезентации истории, а именно: функцию медиации хронологических (досовременный/современный), географических (восток/запад) и социальных (сакральное/профанное) трансформаций и переходов. В какой-то степени мое понимание функции этих персонажей в качестве поворотных моментов, относительно которых в России вырастает и формируется коллективная идентичность, восходит к работам Петера Сталлибраса и Аллона Уайта, писавших, что «культурная идентичность неотделима от порогов, это всегда пограничное явление, и ее порядок всегда возводится вокруг фигур, размечающих границы ее территории» (Stallybrass Peter, White Allon. The Politics and Poetics of Transgression. Ithaca: Cornell University Press, 1986. Р. 200). В качестве классического исследования по антропологии, посвященного ритуалу и феномену «пороговости», см.: Turner Victor. The Ritual Process: Structure and Anti-Structure. New York: Aldine Publishing Company, 1968.

[8] Я уже писал о функции этих фигур в историографии и литературе XIX века: Platt Kevin M.F. Pushkin’s Official Nationalist Context: (Which Way is the Bronze Horseman Heading?) // Festschrift for Caryl Emerson / Michael Wachtel, Lazar Fleishman, Gabriella Safran (Еds.). Stanford: Berkeley Slavic Specialties, 2005. Р. 209—224.

[9] Пример взят из работы: Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен: В 4 т. М.: Гос. социально-экономическое издательство, 1933—1934. Т. 1. С. 121. За исключением специально обозначенных случаев, все дальнейшие цитаты приводятся по этому изданию.

[10] Первая цитата взята из издания: Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен. Т. 1. С. 162; вторая — из книги: Покровский М.Н. Русская история в самом сжатом очерке // Покровский М.Н. Избранные произведения: В 4 кн. М.: Мысль, 1965—1967. Кн. 3. С. 112—113.

[11] См., например, две установочные газетные статьи в рамках публичного осуждения «школы» Покровского: За высокое качество советской школы // Правда. 1934. 16 мая; О преподавании гражданской истории в школах СССР // Там же. См. также двухтомное собрание академических самобичеваний многих учеников историка: Против исторической концепции М.Н. Покровского: Сборник статей. Т. 1—2. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1939—1940. О Покровском, его взлете и падении в более общем виде: Mazour Anatole G. The Writing of History in the Soviet Union. Stanford: Hoover, 1971. Р. 17—23; Enteen George M. The Soviet Scholar-Bureaucrat: M.N. Pokrovskii and the Society of Marxist Historians. University Park: Penn State University Press, 1978; David-Fox Michael. Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolsheviks, 1918—1929. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1997.

[12] В качестве иллюстрации той степени важности, которую Покровский придавал эпохам Ивана IV и Петра I: из первой половины «Русской истории с древнейших времен», доходящей до петровских реформ, единственные главы, которые носят имена российских правителей (в любом виде), посвящены Грозному и петровским реформам. Они составляют соответственно 13% и 17% полного текста книги.

[13] Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен. Т. 1. С. 204.

[14] Там же. С. 121.

[15] Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен. Т. 2. С. 214. Подобным же образом, в другом месте Покровский указывает, что развязывание Петром Северной войны «воскресило линию действий Грозного» (Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен. Т. 2. С. 192). Явно повторяя основополагающую формулу Кавелина о связи Ивана и Петра, Покровский замечает: «Попытка была слишком преждевременна, и крушение ее было неизбежно: но кто на нее дерзнул, стояли, нельзя в этом сомневаться, выше своих современников» (Покровский М.Н. Русская история с древнейших времен. Т. 1. С. 204—205).

[16] Следует заметить, что Покровский рационально объяснял не только жестокости Петровской эпохи, но также и большинство бесславных аспектов правления Ивана Грозного. Он представил их закономерными элементами прогрессивных социальных и политических сдвигов. Эта рационализация была частью широкого академического консенсуса со взглядами немарксистских историков — в особенности с работами ведущего историка позднесредневековой России, С.Ф. Платонова. Платонов и Покровский отличались, однако же, по той степени самостоятельности, которой наделяли обоих правителей. Платонов видел итоги власти Ивана и Петра результатами сознательно избранной политики, нацеленной на достижение особых модернизационных целей. Хотя здесь нужно также отметить, что Платонов не был апологетом Ивана Грозного; он оценивал его как психологически неустойчивую личность, предающуюся чрезмерной брутальности там, где в ином случае речь могла бы идти о политически рациональных целях. См.: Hellie Richard. In Search of Ivan the Terrible // Platonov S.F. Ivan the Terrible / Еd. and trans. by Joseph L. Wieczynski. Gulf Breeze, Fl.: Academic International Press, 1974. Р. IX—XXIV, особенно XVIII—XIX; Платонов С.Ф. Иван Грозный, 1530—1584. СПб.: Брокгауз—Ефрон, 1923).

[17] Помимо комментариев Ленина о Петре I и его «варварских средствах» в борьбе с «варварством», взятых в качестве первого эпиграфа к этой статье, Сталин на протяжении 1920-х годов несколько раз возвращался к данной проблеме. В 1926 году в речи, касающейся советской индустриальной политики, вождь обратился к правлению Ивана Грозного и Петра I как к примерам экономических трансформаций прежних эпох — хотя, по его мнению, ни одному из них не удалось осуществить истинную индустриализацию. См.: Сталин И.В. О хозяйственном положении Советского Союза и политике партии // Сталин И.В. Сочинения: В 13 т. М.: Гос. изд-во политической лит-ры, 1949—1953. Т. 8. С. 121. Подобным же образом в 1928 году Сталин отсылал к правлению Петра I как к эпохе, сравнимой с настоящим временем в смысле соревнования России с относительно более развитым Западом: «Когда Петр Великий, имея дело с более развитыми странами на Западе, лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны, то это была своеобразная попытка выскочить из рамок отсталости» (Сталин И.В. Об индустриализации страны и о правом уклоне в ВКП(б) // Сталин И.В. Соч. Т. 11. С. 248—249).

[18] Сталин И.В. Беседа с немецким писателем Эмилем Людвигом // Сталин И.В. Соч. Т. 13. С. 106.

[19] Тост был записан болгарским коммунистом Георгием Димитровым: Dimitrov Georgi. Diary of Georgi Dimitrov, 1933—1949 / Ivo Banac (Еd.), Jane T. Hedges, Timothy D. Sergay and Irina Faion (Тrans.). New Haven, Conn.: Yale University Press, 2003. Р. 65.

[20] Волошин М.А. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Париж: YMCA Press, 1982—1984. Т. 1. С. 310—312.

[21] Брюсов В.Я. Собрание сочинений: В 7 т. М.: Худож. лит., 1973—1975. Т. 3. С. 47—48.

[22] См. недавний обзор биографии и идеологического развития Устрялова: Быстрянцева Л.А. Мировоззрение и общественно-политическая деятельность Н.В. Устрялова (1890—1937) // Новая и новейшая история. 2005. № 5. С. 162—190. Более детальный анализ его теоретических положений в контексте советской политики см.: Краус Тамаш. Советский термидор: духовные предпосылки сталинского поворота (1917—1928). Будапешт: Венгерский институт русистики, 1997. С. 81—140.

[23] Устрялов Н.В. Под знаком революции: Сборник статей. Харбин: Русская жизнь, 1925. С. 346—347. Таким же образом в статье, посвященной большевистскому террору, Устрялов размышляет о правлении Ивана Грозного и Петра Великого: «А в плане времен страшные герои Чрезвычайной Комиссии предстанут перед судом истории, вероятно, рядом с кровавыми опричниками Грозного, во славу новой России не жалевшего представителей старой (боярскую аристократию удельного периода), и рядом с жуткими сподвижниками Великого Петра, перестроившего Русь на костях прекрасных людей старины и на крови тихого царевича Алексея» (Устрялов Н.В. Под знаком революции. С. 80 (курсив мой. — К.П.)).

[24] Устрялов Н.В. Под знаком революции. С. 65.

[25] Книга Устрялова появляется в повестке дня заседания Политбюро ЦК 28 ноября 1925 года. См.: Политбюро ЦК РКП(б)-ВКП(б): повестка дня заседания 1919—1952: В 3 т. / Г.М. Адибеков, К.М. Андерсон и Л.А. Роговая (ред.). М.: РОССПЭН, 2000—2001. Т. 1. С. 416. Об официальной реакции, предваряющей эти дискуссии, см.: Зиновьев Г.Е. Философия эпохи // Правда. 1925. 19 сентября. С. 2—3; 20 сентября. С. 2—3; Бухарин Н.И. Цезаризм под маской революции // Правда. 1925. 13 ноября. С. 2—4; 14 ноября. С. 2—4, 15 ноября. С. 2—3; переиздано в: Бухарин Н.И. Цезаризм под маской революции. М.: Правда, 1925.

[26] Бухарин Н.И. Цезаризм под маской революции. С. 40. Подобным же образом Зиновьев изъял русские исторические параллели из своего очерка: Зиновьев Г.Е. Философия эпохи // Правда. 1925. 19 сентября. С. 2.

[27] О профессиональной карьере и работах Виппера см.: Сафронов Б.Г. Историческое мировоззрение Р.Ю. Виппера и его время. М.: Изд-во МГУ, 1976; Graham Hugh. R. Iu. Vipper: A Russian Historian in Three Worlds // Canadian Slavonic Papers. Vol. 28. № 1. 1986. Р. 22—35; Perrie Maureen. The Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia. Р. 12—19, 92—99; Дубровский А.М. Историк и власть: историческая наука в СССР и концепция истории феодальной России в контексте политики и идеологии (1930—1950-е годы). Брянск, 2005. С. 763—770.

[28] Виппер Р.Ю. Иван Грозный // Платонов С.Ф. Иван Грозный, 1530—1584 / Виппер Р.Ю. Иван Грозный / Под ред. Д. М. Володихина. М.: УРАО, 1998. С. 206. Г.П. Федотов писал: «В патриотической боли своей Виппер ищет тирана — и утешается им ретроспективно, отдыхая в Москве Грозного от Москвы 1917 г.» (Федотов Г.П. Святой Филипп Митрополит Московский. Paris: YMCA Press, 1928. С. 106—107). По поводу других откликов на книгу Виппера: см.: Платонов С.Ф. Иван Грозный, 1530—1584. СПб.: Брокгауз—Ефрон, 1923. С. 24; Русский исторический журнал. 1922. № 8. С. 295—297 (рецензия Ю.В. Готье).

[29] Нечкина М.В. Иван IV // Большая советская энциклопедия. Т. 27. М.: ОГИЗ, 1933, С. 329.

[30] Пастернак Б.Л. Письма Б. Л. Пастернака к жене З. Н. Нейгауз-Пастернак / Под ред. К.М. Поливанова. М.: Дом, 1993. С. 52 (письмо от начала июня 1931 года к Г. Нейгаузу).

[31] По поводу пастернаковского «Столетья с лишним…» см.: Флейшман Л.С. Борис Пастернак в двадцатые годы. 2-е изд. СПб.: Академический проект, 2003. С. 249—252; Он же. Борис Пастернак и литературная жизнь 1930-х годов. 2-е изд. СПб.: Академический проект, 2003. С. 59—60, 130; Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Биография. М.: Цитадель, 1997. С. 457—460.

[32] Пастернак Б.Л. Собрание сочинений: В 5 т. М.: Худож. лит., 1989—1992. Т. 1. С. 421.

[33] Сталин И.В. Беседа с немецким писателем Эмилем Людвигом. С. 105—106.

[34] Горький замечал, что образы Ивана Грозного в российском народном эпосе были более позитивными, чем в исторической науке. Несмотря на то, что писатель наверняка был не слишком хорошо знаком с трудами историков государственной школы, это его наблюдение отсылало к общим местам времен Карамзина. Ср.: Первый всесоюзный съезд советских писателей: Стенографический отчет. М.: Худож. лит., 1934. С. 10; Карамзин Н.М. История государства Российского. 5-е изд. М.: Книга, 1988. Т. 3 (кн. 9). С. 278—280. Относительно пьес Толстого об Иване Грозном см. письма В. Д. Бонч-Бруевича к Максиму Горькому января 1935 года, частично воспроизведенные в книге: Щербина В.Р. А.Н. Толстой: творческий путь. М.: Советский писатель, 1956. С. 471.

[35] Об обличительных сопоставлениях Сталина и Ивана IV см.: Deutscher Isaac. Stalin: A Political Biography. London: Penguin, 1990. Р. 349; Perrie Maureen. The Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia. Р. 77—78.

[36] См.: Шнайдерман Е. Бенедикт Лившиц: арест, следствие, расстрел // Звезда. 1996. № 1. С. 84. Театральный фарс Михаила Булгакова «Иван Васильевич» вырос из атмосферы неопределенности фигуры Грозного в середине 1930-х. Основу его сюжета составляло случайное фантастическое путешествие царя в современную Москву ХХ века и сходство Ивана («тиранического» домуправа) с московским царем XVI века. Поразительно, что Булгаков не был нацелен на живописание тенденциозного сходства двух «революционных эпох», их обличение или прославление. Судя по всему, и запрещение пьесы в 1936 году было признаком нарастающего беспокойства по поводу представления о русском национальном прошлом в целом — в тот самый момент, когда официальные споры на эту тему еще не затихли. Однако позднее пьеса задним числом читалась как критическая сатира на сталинский культ Ивана Грозного — типичная черта неуправляемости аллегории, когда она применяется к лиминальным историческим фигурам. Вместе с тем, подобный способ чтения, лишь в самой малой мере соотносящийся с текстом самой пьесы, совершенно не отвечает документальным свидетельствам о его создании, первоначальном восприятии и обстоятельствах запрета. О попытках прочитать «Ивана Васильевича» как сатирическую критику сталинского настоящего см.: Лурье Я.С. Иван Грозный и древнерусская литература в творчестве М. Булгакова // Труды отдела древнерусской литературы ИРЛИ. Т. 45. СПб., 1992. С. 315—321; Doyle Peter. Bulgakov’s Ivan Vasil’evich: Light-Hearted Comedy or Serious Satire? // Journal of Russian Studies. Vol. 43. 1982. C. 33—42; Никитин А.Л. О пользе альтернативных взглядов в исторической науке // Григорьев Г.Л. Кого боялся Иван Грозный? К вопросу о происхождении опричнины. М.: ИГС, 1998. С. 3. Более детальный анализ пьесы и ее судьбы см.: Perrie Maureen. The Terrible Tsar as Comic Hero // Epic Revisionism. Р. 143—156.

[37] О более поздних этапах реабилитации Ивана Грозного см.: Лурье Я.С. Переписка Ивана Грозного с Курбским в общественной мысли Древней Руси // Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. Л.: Наука, 1979. C. 216—217; Kozlov Leonid. The Artist and the Shadow of Ivan // Stalinism and Soviet Cinema / Richard Taylor and Derek Spring (Eds.). London: Routledge, 1993. Р. 109—130 и др.

[38] Brandenberger David. National Bolshevism: Stalinist Mass Culture and the Formation of Modern Russian National Identity, 1931—1956. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2002. P. 62.

[39] Давид Бранденбергер дает впечатляющий и детальный анализ истории этой работы, ее создания и дальнейшей судьбы. См.: Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 43—62, 251—260.

[40] Случай Шамиля особенно интересен: в качестве «национального лидера» он был включен в пантеон дореволюционных положительных героев в первом издании учебника, однако впоследствии партийное руководство, а следом и историки эти характеристики пересмотрели, выставляя его в тем более негативном ключе, чем более апологетически представлялась история российского империализма. Покорение Россией Кавказа, согласно этим поздним установкам, было «меньшим злом», чем независимость кавказских народов, которые якобы лишь благодаря вхождению в Российскую империю смогли ощутить влияние западной модернизации. См.: Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 121—122; Дубровский А.М. Историк и власть. С. 287, 591—594.

[41] Отчасти непропорциональный объем текста, отведенный Ивану Грозному и Петру I в «Кратком курсе истории СССР», отражает тот факт, что из всех российских царей учебник дает биографические оценки только им одним. Тем не менее оценки Ивана Грозного и Петра I также отличаются относительно сложной эволюцией и аналитическим характером. Текст Шестакова вводит все другие фигуры древней и средневековой истории только в связи с их историческими деяниями (битвы Невского, основание Юрием Долгоруким Москвы) и обычно не удостаивает ни рефлексивно-аналитического, ни оценочного рассмотрения их самих. Так, например, авторы не спешат назвать Невского или Долгорукого правителями прогрессивными или реакционными. Иван и Петр, напротив, подвергаются сравнительно дифференцированному анализу, где отмечены их великие достижения, но при этом читателю не позволяют забыть социальные беззакония и классовые притеснения тех эпох. Этот подход соответствует сосредоточенности смысловых и оценочных ресурсов учебника на двух ведущих «пороговых» фигурах российской истории. Биографические принципы построения повествования являются ключевыми для того, чтобы представить на страницах учебника поступательное движение истории; читатели могут постичь прошлый опыт исторических трансформаций через отождествление с жизнью правителей, которые смогли осуществить эти крупные сдвиги в сторону будущего.

[42] См.: Шестаков А.В. Краткий курс истории СССР: учебник для 3-го и 4-го классов. М.: Гос. учебно-педагогич. изд-во, 1937. С. 41.

[43] О дискуссии по поводу советской историографии и ее аллегорического способа мыслить прошлое см.: Platt Kevin M.F., Brandenberger David. Terribly Romantic, Terribly Progressive or Terribly Tragic: Rehabilitating Ivan IV under I.V. Stalin // The Russian Review. Vol. 58. № 4. 1999. Р. 635—654.

[44] Цит. по: Дубровский А.М. Историк и власть. С. 276—278. См. также: Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 51.

[45] Дубровский показал, что многие из изменений принадлежали перу самого генсека (см.: Дубровский А.М. Историк и власть. С. 284—285; историк ссылается на сталинскую копию чернового варианта учебника, которая хранится в: РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 3. Д. 1584). Взгляды партийной верхушки, очевидно, формировались в диалоге с истолкователями из числа профессиональных историков, вовлеченных в окончательную редакцию проекта базового учебного пособия по истории СССР. Одним из таких «советников» был известный историк феодальной Руси Сергей Бахрушин; его отзывы на проекты учебников см.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 365. Л. 53—87.

[46] Нечкина М.В. Рукопись учебника «История СССР» (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 357).

[47] См. подробный план представленного на конкурс проекта: «Проспект учебника “История СССР”, составленный авторским коллективом в составе Н. Ванага, Б.Д. Грекова, А.М. Панкратовой и С. Пионтковского» (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 356. Л. 14—16, 23—25).

[48] Сталин И.В., Киров С.М., Жданов А.А. Замечания о конспекте учебника новой истории // Правда. 1936. 27 января. С. 3. Написанные в 1934 году, эти замечания были опубликованы только в 1936-м, в ходе кампании против Покровского и его последователей. Эта задержка, по-видимому, была связана с тем, что некоторые отзывы (например, одобрение формулы «царизм — тюрьма народов») уже устарели к моменту, когда текст впервые увидел свет. См.: Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 47—49; Дубровский А.М. Историк и власть. С. 231—250. 

[49] Кретов Ф.Д. Семь конкурсных учебников по истории СССР // РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 367. Л. 10. Кретов, среди прочего, был в то время заместителем директора Института истории Академии наук и сотрудником Отдела науки ЦК ВКП(б).

[50] Там же. Л. 16—17.

[51] Цит. по: Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 52.

[52] По поводу дела Блюма см.: Brandenberger David. An Internationalist’s Complaint to Stalin // Epic Revisionism. Р. 315—323.

[53] Снова Блюм… // Литературная газета. 1939. 26 января. С. 5. См. также: Шестаков А. Пропаганда вредного тезиса // Литературная газета. 1939. 10 января. С. 5; Шин А. На собрании драматургов Москвы // Вечерняя Москва. 1939. 20 января. С. 2.

[54] Письмо критика опубликовано в: Бранденбергер Д.Л., Петрон К. «Все черты расового национализма…»: интернационалист жалуется Сталину (январь 1939 года) // Вопросы истории. 2000. № 1. С. 128—133.

[55] Лебедев В.И., Греков Б.Д., Бахрушин С.В. История СССР. Т. 1: С древнейших времен до конца XVII в. М.: Гос. социально-экономическое изд-во, 1939; см. критическую рецензию Нечкиной: Правда. 1940. 2 декабря. С. 4; более обширный анализ этого учебника см.: Дубровский А.М. Историк и власть. С. 335—367; о других прочтениях этого эпизода см.: Perrie Maureen. The Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia. Р. 79—80. См. совсем иного рода рецензию Ю.В. Готье на книгу о правлении Ивана Грозного (Верховен Б.Г. Россия в царствование Ивана Грозного. М.: Госполитиздат, 1939): Готье Ю.В. Плохая книга // Книга и пролетарская революция. 1939. № 11. С. 92—95.

[56] Об особенно важном эпизоде — пьесах А.Н. Толстого об Иване Грозном — см. докладную записку А.С. Щербакова Сталину, опубликованную в сб.: Epic Revisionism. Р. 179—189.

[57] Об этой истории см.: Бурдей Г.Д. Историк и война: 1941—1945. Саратов: Изд-во Саратовского университета, 1991. С. 150—158; Perrie Maureen. The Cult of Ivan the Terrible in Stalin’s Russia. Р. 99—102; Brandenberger David. National Bolshevism. Р. 123—130; Дубровский А.М. Историк и власть. С. 424—489; Zelnik Reginald E. Perils of Pankratova: Some Stories from the Annals of Soviet Historiography. Seattle, 2005. Р. 43—48.

[58] Записи этого совещания опубликованы в середине 1990-х годов: Стенограмма совещания по вопросам истории СССР в ЦК ВКП(б) в 1944 г. / Подгот. Ю.Н. Амиантовым // Вопросы истории. 1996. № 2. С. 247—286; № 3. С. 82—112; № 4. С. 65—93; № 5/6. С. 77—106; № 7. С. 70—87; № 9. С. 47—77. См. также: Письма Анны Михайловны Панкратовой // Вопросы истории. 1988. № 11. С. 54—78; Новые документы о совещании историков в ЦК ВКП(б) (1944 г.) // Вопросы истории. 1991. № 1. С. 188—204.

[59] Текст Жданова подробно анализируется в публикации: Итоговый партийный документ совещания историков в ЦК ВКП(б) в 1944 г. (История создания текста) // Археографический ежегодник за 1998 г. М., 1999. С. 148—163; см. также: Дубровский А.М. Историк и власть. С. 470—489.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.