Полiт.ua Государственная сеть Государственные люди Войти
27 ноября 2014, четверг, 18:46
Facebook Twitter LiveJournal VK.com RSS

НОВОСТИ

СТАТЬИ

#ЗНАТЬ ФЕСТИВАЛЬ

PRO SCIENCE

ФОНД СКОЛКОВО

13 сентября 2007, 23:00

Социология Юрия Левады

               Вестник общественного мнения

После смерти Юрий Левада был единогласно признан самым крупным ученым в российской социологии и "безусловным моральным авторитетом". Однако при жизни автора ни одна из его работ не вызывала развернутой публичной дискуссии, его статьи и книги почти не цитировались, не входили в программы учебных курсов по социологии и, следовательно, не воспринимались в качестве важных теоретических концепций и образцов анализа социальной реальности. "Полит.ру" публикует статью Льва Гудкова "Социология Юрия Левады", в которой автор предпринимает первый опыт систематизации направлений работы и идей Юрия Левады, а также предлагает объяснение подобного игнорирования его исследований, подчас слишком сложных для понимания читателя, а зачастую просто вызывавших отторжение ценностно-этической позиции и нежелание принимать оценки и выводы. Статья опубликована в новом номере журнала "Вестник общественного мнения" (2007. № 4).

...Левада двинулась
и рассекает волны.

из секторского фольклора

Предварительные замечания. После смерти Ю.А.Левада был почти единодушно признан (теми, для кого это имя что-то говорило)  «безусловным моральным  авторитетом» и наиболее ярким или даже самым крупным ученым в российской социологии. В этом сходились и те, кого он удостаивал своего уважения, и те, кому он никогда бы не подал руки. Соглашаясь в общем и целом с подобным мнением, я бы, однако, не слишком переоценивал  российскую публику, которая, в этом случае, скорее льстит себе, чем отдает должное большому человеку.  Я даже не имею в виду конформизм, трусость и цинизм профессиональной среды или образованного сообщества в целом (социальной «элиты», по его выражению). Двусмысленность этой ситуации заключается в том, что  работы Левады как  раньше не читались, так и теперь остаются без внимания (мало известны и еще хуже – поняты). Можно пенять на умственную лень, интеллектуальную неспособность социологического сообщества к рецепции сложных  идей или  на невозможность в России критической дискуссии, на бессмысленное следование интеллектуальным модам,  эпигонство и т.п. Однако, на мой взгляд, все выше названное - лишь производное от отношения к себе и собственному делу.[1] Дело в личной этике ответственности, а этому нельзя научиться.

Если в позднесоветское время отсутствие отклика можно было в какой-то мере объяснять недоступностью его сочинений (его почти не печатали, а то, что публиковалось - выходило в ведомственных малотиражных сборниках, ссылки на него яростно вычеркивали люди, и сегодня еще считающиеся «вполне приличными»),  то с конца 1980-х годов никаких ограничений больше не существовало: Левада много печатался, выступал в широкой прессе и т.п.[2] Но его статьи и книги (особенно ранние – времени запрета на профессиональные публикации – 1972-1985 годов) почти не цитируются, не входят в учебные курсы по социологии или культурологии, а значит – не обращаются в качестве значимых теоретических и концептуальных конструкций, образцов анализа или интерпретации социальной реальности. На первый взгляд,  причина, как уже сказано,  проста и лежит на поверхности -  непонимание и неприятие. Действительно, теоретические работы семидесятых-восьмидесятых годов написаны предельно сжато, очень концентрировано, практически без примеров или разъяснений,   а наша  образованная публика, в том числе – и научная,  может усваивать только вторичные, отмаркированные чьим-то вненаучным авторитетом (раньше это были властные структуры, сегодня – модные западные авторы) продукты и идеи,  очень адаптированные, многократно повторенные,  облегченные изложением, ставшие до известной степени тривиальными  на Западе. Ничего сверхсложного. И что-нибудь одно, или кто-нибудь один, а не все вместе.

Стиль  работ Левады 1970-80-х годов лишь отчасти обусловлен соображениями «проходимости» и цензуры, а также неопределенности своего положения – представится ли еще повод изложить свои мысли или нет. Более адекватным объяснением, как мне кажется, было бы указание на предельную сосредоточенность мысли автора на проблемах, которые в принципе исключены в отечественной социальной науке, остающейся по сути эпигонской: это общая теория социологии и ее главные составляющие – аналитические возможности концептуального схватывания разных типов человека и соответствующая им организация социальных форм. Он постоянно думал над проблемами этого рода и давал свои решения, без каких-либо оговорок и скидок  на особые обстоятельства, вытекающих  из «специфики отечественной ситуации».

Но и поздние работы, написанные уже во время ВЦИОМ или Левада-центра, хотя и кажутся более ясными и заземленными, «эмпирическими», содержащими  кучу цифр и других иллюстраций фактического материала из массовых опросов, очень  не просты.[3]

В данной статье речь  не идет об «аутентичности» воспроизведения левадовской работы, а лишь о вынужденной, но необходимой для нас  схематизации или систематизации его идей и социологических способов понимания действительности,  особенностей его интерпретации    текущих процессов в России.  Это - первый набросок, эскиз «поля» его социологической работы. Моя цель - не только указать на специфику познавательного интереса (характера задач, которые он ставил перед собой и решения которых ждал от других, прежде всего - своих сотрудников), но и прочертить теоретико-методологические принципы его социологических исследований. Трудность заключается в  его  сознательном отказе от систематического эксплицирования общего плана своей работы.

Задачи социолога в ситуации социального разлома. Особенности его социологического подхода. Из ценностной и личной позиции вытекают и теоретико-методологические принципы или посылки его исследовательской работы. 

Своеобразие левадовского способа работы состоит  в стремлении обнаружить многообразие мотивов и образцов действия, в признании сложности социальной материи в конкретных, российских обстоятельствах и ситуациях сейчас идущей жизни, выявлении  такой же равноценности российской реальности, что  и в других зонах мировой истории[4]. Глубоко спрятанная страстность Левады внешне почти никак не выражалась. Людей он  делил на «хороших» и «неинтересных», считая, что настоящее дело может делаться лишь со страстью (когда ему что-то нравилось, он с чувством  повторял чье-то выражение: «увлекает увлеченность»). 

Одиночество, следующее из принятия такого рода позиции, было совершенно осмысленным,  этически и, видимо,  экзистенциально мотивированным. Оно открывало  ему пространство внутренней свободы,  ощущаемой окружающими, устанавливало дистанцию по отношению к событиям внешнего мира, а также - давало неповседневную меру  житейской  и человеческой суеты. В этом смысле – он мудрец, даос, дзен-буддист, брат Пифагору, Монтеню или Гераклиту.  «Небо звезд», которое он время от времени упоминал[5], было для него не чужой цитатой, а действительно единственно значимой перспективой видения и оценки реальности. Однако эта высота   означала не только неизбежное одиночество, но и суровость, даже жесткость отношения к себе.  Интерес к людям, любопытство по отношению к самодостаточной жизни   не совместимы   ни с нетерпением, рождающимся из необоснованных и очень примитивных упований на ближайшее будущее, ни с надеждами на быстрые перемены, равно как и со столь же плоским безудержным отчаянием, последовавшим у многих после неудачи «демократии» в России.

Но именно эта точка зрения (или по-другому: характер отношения к себе и окружающему) вызывает «непонимание» его читателем. Такая позиция   цензурируется, вытесняется, не принимается  социологическим окружением, поскольку, с одной стороны, она выходит за рамки конвенциональных средств интерпретации российских перемен с их плоским государственничеством или транзитологизмом, с другой же – воспринималась как отказ от прямого участия в политике,  а у более внимательных наблюдателей - как его глубокий пессимизм в отношении современного состояния российского общества. Но и то, и другое суждение было бы неверным.  «Незаинтересованное рассмотрение», разведение (но не отключенность от актуальных интересов)  научной деятельности и политического действия требуют чего-то вроде феноменологической пропедевтики,  воздержания от практических оценок и от смешения их с познавательными ценностями. Нельзя связывать проблемы исследования («понимания») с прямой включенностью в ситуацию  действия.  Как и во многих других отношениях, даже близкие и симпатичные ему люди с трудом воспринимали нехитрый тезис, что понимание – это тоже действие, причем более существенное, нежели участие в тех или иных прямых гражданских акциях.

Поэтому более важная причина игнорирования работ Левады, равнодушия или отсутствия интереса к тому, о чем он писал,  заключается в отторжении российской социологической наукой той ценностно-этической позиции исследователя, которую он занимал, соответственно, нежелания признавать его подходы, оценки и выводы. Парадокс, однако, заключался в том, что – по законам нечистой совести  - эта глухота,  дистанцирование,  отчуждение были вынуждены принимать характер декларативного почитания, тем самым, вытесняя из поля сознания то, что являлось самым важным для Левады как человека и ученого.

Парадоксы такого рода сам Левада выделял в качестве метки или симптоматики реально существующих социологических проблем, более того – он разворачивал  их уже в виде коллизии социальных взаимодействий, противоречия в структурах идентичностей, ролевых или ценностно-нормативных конфликтов, столкновения групповых и институциональных интересов. Парадокс для него был не частным концептуальным или методологическим недоразумением,  а указанием на многообразие социальных определений, источники которых лежат в гетерогенности или многослойности социокультурных систем и механизмов регуляции социального действия.

Круг интересов. Тематика занятий сектора Левады. 

Более или менее уверенно я могу говорить о характере занятий Левады только с 1970 года, когда я начал работать в его секторе в ИКСИ. Отдел в ИКСИ, который он возглавлял,  назывался Сектор изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов». В то время я видел его почти ежедневно, хотя далеко не все понимал, что происходило вокруг. Если его не было на работе, значит, он был в ИНИОНе. Под его руководством шла очень интенсивная общая коллективная работа по освоению круга идей и методологии западной социологии.[6] В рамках работы сектора действовали три параллельных методологических семинара – общий, на котором по понедельникам шли доклады приглашенных гостей («варягов») или своих, членов сектора, главным образом тогдашних аспирантов Левады, Л.А.Седова или  И.С.Кона (в штате было вначале всего несколько человек, потом он увеличился за счет окончивших аспирантуру); культурантропологический (его вел Д.Сегал) и логико-социологический (который, впрочем,  был  нерегулярным, его вел А.И.Ракитов при участии Ю.А.Гастева). Первые годы на заседании сектора обязательными были обзоры литературы («Кто что читал интересное?»), но затем, по мере ухода сотрудников в свою проблематику, они постепенно начали сходить на нет.  Главное внимание уделялось изучению доминирующих на тот момент социологических школ – структурно-функциональной парадигмы Т.Парсонса (последний был предметом штудий не только Левады, но и Л.А.Седова, Н.Н. Стрельцова, В.В.Пациорковского, Г.Е.Беляевой), символического интеракционизма, социальной и культурной и антропологии, в меньшей мере – понимающей социологии М.Вебера (здесь главное место принадлежало М.А.Виткину), еще меньше – Г.Зиммелю (хотя Левада, безусловно, знал его работы) и др. О «немцах» с докладами выступали Ю.Н.Давыдов (Социология М.Шелера), П.П.Гайденко и др. О продуктивности этой работы можно судить хотя бы по двум вещам: за это время было заслушано более 150 докладов и проведена одна конференция (по проблемам аномии в марте 1971 года). Когда в связи с ликвидацией сектора (он просуществовал с ноября 1966 по май 1972 года) и чистками в ИКСИ, подводились итоги, среди прочего в качестве отчета о пятилетней работе были представлены  коллективная монография по структурно-функциональном анализу (она так и не была опубликована), сборник статей  «Логика и социология» (та же судьба) и 17 сборников переводов работ зарубежных авторов по социологии и смежным дисциплинам (вышли первые два выпуска «Структурно-функциональный анализ», третий был отпечатан, но по распоряжению Г.В.Осипова отправлен под нож – долгое время я и А.Г.Левинсон хранили по экземпляру этого выпуска, утащенных нами из типографии). Из аспирантов и мнсов левадовского сектора, подготовивших диссертации под его руководством - Т.Б.Любимовой (проблема ценностей в социологии), А.Г.Левинсона (социокультурная модель города), Д.Б.Зильберман (типология культур), А.А.Голова и других, до разгона защититься никто не успел.  Единственные два исключения - блестящие защиты Б.Г.Юдина и Ю.А.Гастева - прошли до моменты обострения ситуации в институте. Эдик Зильберман, самый одаренный (по словам Левады, гений),  не смог закрепиться в Москве и вынужден был эмигрировать. В США началась  его вполне успешная карьера молодого  университетского профессора, но вскоре нелепо оборвалась - он погиб в случайной автокатастрофе.[7]

Но история сектора и разгрома ИКСИ - это отдельная тема, требующая своего историка. Здесь мне важно указать лишь  на самый общий круг ведущихся разработок, источники, школы западной социологии, которые были в поле его постоянного внимания и в качестве самостоятельного ученого и в качестве научного руководителя социологического проекта.  Левада ушел из ИКСИ в ЦЭМИ, не дожидаясь погрома социологии, учиненного Руткевичем. В Институте осталась лишь самая серая публика. В ЦЭМИ он оказался в круге дискуссий экономистов, позднее ставших идеологами реформ. С некоторыми неизбежными перерывами продолжал работу левадовский семинар.

Теоретические работы 1973 - 1984 гг.

Занятия теоретическими проблемами социологии у Левады  не имели самоценного,  эскапистского характера, как это было у многих в советское время (системы знания западной науки – социологии, истории, антропологии, философии, культурологии  - для  искренне увлеченных людей того времени представляли собой  как бы вневременный и прекрасный,  платоновский мир свободы, истины, идеальных сущностей, «третий мир» в смысле К. Поппера или кастальской игры Г.Гессе).  Напротив,  они были мотивированы внутренним, личностным,  в этом смысле – ценностным, высоко значимым – интересом к настоящему и поиском надежных и адекватных средств, позволяющих понять особенности тоталитарных режимов (советского, в первую очередь) и их последствия в самых разных отношениях – человеческом, институциональном и т.п. Помимо освоения соответствующих предметных социологических конструкций, шла критическая работа по переоценки концепций или понятий с точки зрения их  необходимости и эффективности для анализа или объяснения социальной реальности этих обществ.

Теоретически проблема, стоящая перед Левадой – если смотреть на нее глазами социолога знания – заключалась в том, что выработанные западной социологией объяснительные ресурсы были ориентированы  на описание наиболее «рационализированных», технологических и институционализированных, «формальных» структур взаимодействия, отождествляемых с «современностью», то есть на системы социальной, экономической, правовой организации обществ, завершивших процессы модернизации (которая в основном совпадала с вестернизацией). Для других обществ -  незавершенной или догоняющей, неклассической, в том числе тоталитарной модернизации – эти категории принимали характер утопических, идеологических, мифологических и т.п. - образований, то есть служили не средствами описания положения вещей, а оказывались компонентами ценностных ориентаций, групповой идентичности (массовой или элитарной), легитимации власти, обоснования статуса или претензий на власть и т.п. Это касалось не только таких общих категорий, как «рациональность», «целенаправленность», «эффективность», «индивидуализм», но и предметных конструкций – бюрократии, урбанизации, социального развития, понятия культура и т.п.[8]

Остановимся на этих моментах. Сложность аналитической работы заключалась в том, чтобы отрефлексировав условия возникновения самой теоретической категории и социальную – групповую, институциональную - обусловленность ее использования, контекст ее функционирования, иметь возможность видеть различия ее функций, а тем самым – и особенности структуры самого «человека» как главного элемента общественной системы. Иначе говоря, дилемму соотношения «модели и реальности»  следует обсуждать, отталкиваясь от «поздних» ситуаций, в которых  «история совпадает с абстракцией (предельно абстрактной моделью)»[9], то есть либо, разделяя субъектов действия, описания и объяснения, либо реконструируя генезис понятия и контекст актуального социального поведения. Понятно, что проблематичным это становится  сравнительно редко, лишь в особых условиях, как правило, только там, где «исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений  фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности»[10]. Отсюда берет начало концепция «перелома», «аваланша», распада, играющая значительную роль в описаниях «советского человека». Особенность таких исторических ситуаций заключается в том, что «проблемой становится сам человек (т.е. когда утрачивают черты "заданности" его потребности, интересы, возможности, рамки деятельности)».  В  этих условиях «эксплицирование человеческих, антропологических предпосылок социально-экономических систем и процессов приобретает принципиальное значение». [11]

Этому предшествовала чрезвычайно важная в  теоретико-методологическом плане,  очень богатая по своему эвристическому  потенциалу аналитическая работа по концептуальному моделированию процессов урбанизации и репродуктивных систем обществ, изложенная в нескольких статьях, но очень конспективно (что отчасти объяснялось соображениями проходимости текста через редакцию).[12]   Урбанизация в данном случае была взята как пример не столько феноменологии социально-географических процессов определенного типа, сколько как повод представить общую структурно-функциональную модель - систему организации и воспроизводства сложного общества, а также характер его трансформации (=модернизации).[13]

В этих статьях Левада отрабатывал основной методологический принцип социологического исследования: давая феноменологический анализ социальной реальности или описывая морфологическую структуру той или иной социальной системы (различного уровня - институционального, группового, социетального), аналитик должен выявлять не только функциональное значение отдельных ее компонентов (их роль в обеспечении всего целого), но и связывать их с  различными наборами культурных смыслов, фиксируемых и воспроизводимых разными элементами институциональной системы и разными способами «записи». Различные по времени способы культурной записи не исчезают, но уступают свое ведущее место иным типам хранения социальной памяти (традициям, способам социализации, организации социального поведения, ценностно-нормативным системам институтов и т.п.), подвергаясь при этом переоценке, перекодированию,  «переупаковке». Только так они могут сохраняться в культуре. Но это же значит, что  имеет место не только вытеснение прежних значений, но и взаимовлияние разных культурных слоев. Иначе говоря, адекватная интерпретация социальной реальности  требует принять во внимание и расчет не только само «явление», но и, как говорят феноменологи,  «способ данности» этого явления, то есть подвергнуть теоретической, исторической, генетической рефлексии описательный и объяснительный аппарат  исследователя, направленность его теоретико-познавательного интереса, это во-первых,  а во-вторых,  рассматривать  то, как конституировались сами субъективные смыслы действующих в конкретной ситуации (структура и генезис семантики «явления»). Изучению подлежат не только наблюдаемые особенности социального поведения, но и институциональные рамки этого поведения, их генезис (исторические пласты ценностей и норм, определяющих их состав и структуру), доминирующей тип социализации, степень дифференциации и специализации институциональной системы, характер  интеграции  и т.п.

Знаменателен один из промежуточных выводов этой работы: «Город,  фокусировавший на ранних стадиях своего развития функции сохранения и интеграции общества, затем функции адаптивные (активное взаимодействие общества и среды в системе производства), ныне становится сосредоточием функций целеполагания, наиболее активной и сложной из всех.... В современных условиях «поддержание образца» предполагает сохранение приоритета целеполагания, а это последнее служит необходимой предпосылкой самосохранения общества. Отсюда и прогрессирующее изменение самого соотношения «центра» и «периферии» в фокусируемой городом общественной структуре»[14]. В переводе с языка структурно-функциональной парадигмы это означает, что общество с подавленной или деградировавшей политической системой (системой целеполагания) не имеет перспектив в будущем, что тоталитарный или авторитарно-патерналистский режим может сохраняться все с большим трудом,  делаясь  все более и более  архаическим, то есть не имеющим шансов на завершение модернизации. «Повсеместное распространение городского образа жизни, городской иерархии  ценностей и т.д. становится реальностью; без сомнения, оно является конкретной перспективой общемирового масштаба. Поскольку современные формы урбанизации при соответствующем развития транспортных и коммуникативных систем не связаны только с концентрацией огромных масс населения, производства, застройки и т.д., постольку получают развитие многообразные и всепроникающие «рассеянные» ее продукты» [15].

Типологически центральные функции общества разделяются им (вслед за Т.Парсонсом) на: а) инструментальные (целевые ориентации,  реализация поставленных  целевых задач), б) нормативная (фиксирование нормативно-ценностной системы), в) символическая (поддержание механизмов интегрирующих систему как целое). Различие социокультурных систем предполагает разное социоморфное представление центральных функций (различия определяются  в первую очередь  шкалой «наличие специализации элементов системы – диффузность функций или отсутствие дифференциации функций». Чем более жесткой («аскриптивной») является система, тем более выражена ее пространственная «центр-периферическая» структура: центр приобретает исключительно символический характер, нормативные функции воплощаются в управленческой иерархии, а инструментальная деятельность вытесняется на исполнительскую периферию. Этот тип характерен для традиционных или традиционализирующихся обществ, изменяющихся лишь под внешним воздействием или слома внутренних механизмов, путем адаптации к  происходящим переменам, а не путем динамического развития, инноваций, усложнения и специализации своих структурных элементов. Ему противостоит другая возможность развития социальной морфологии, обусловленная «возникновением специфических средств записи культурного текста. В такой модели нормативные функции центра универсально значимы и доступны... Инструментальные же функции иерархизированы, распределены по различным агентам социального действия (индивиды, группы, организации) вплоть до верхнего, социетального уровня организованности общества. Функции центра связываются здесь с «вертикальным» строением культурного текста»[16], способного «вместить в принципе неограниченный объем информации». Тем самым в такой организации общества введен принцип ценностного или идейного плюрализма, а значит, сняты ограничения на какие-либо интеллектуальные или смысловые ресурсы, что собственно и является предпосылкой интенсивного инновационного процесса в любых областях социальной и культурной деятельности. Известную завершенность  этот подход получил в статье «О построении модели репродуктивной системы (проблемы категориального аппарата)», вышедшей через четыре  года после «урбанизационного цикла» [17]

Понятно, что такое схематическое моделирование социокультурных систем представляет собой попытку транспонировать парсоновскую парадигму на материал обществ с запаздывающей или догоняющей модернизацией, где институты, относимые (в соответствии с процедурами аналитических таксономий) к разнофазовым эпохам и состояниям, присутствуют в действительности «одновременно», то есть выполняют разные функции для разных групп.  Чрезвычайно высоко оценивая вклад в общесоциологическую теорию Т.Парсонса[18], он вместе с тем довольно критически относился к тому, что он называл в частных разговорах его «рационалистическими упрощениями», склонностью к плоскому рационализму и  утилитаризму: конструирование социальных систем (структур социального взаимодействия) из очень ограниченного набора типов действия.  Парсонс в своей теории социального действия использовал лишь два веберовских типа рационального действия: целерациональное действие и ценностнорациональное, ограничившись в своей трактовке рациональности только этими вариантами. 

Строго говоря, сам М.Вебер не считал исчерпывающей ту типологию социальных действий, которую он представил в первой главе своего «Хозяйства и общество» и которой обычно ограничиваются социологи (учебники никогда не выходят за ее пределы):  целерациональное (у Парсонса – «инструментальное»), ценностнорациональное, традиционное и аффективное действия. Но для  прагматических задач его социологических исследований этой схемы было достаточно, хотя в своих методологических работах он указал на другие возможности идеально-типического конструирования. Более того, его концепция процесса рационализации (не различения формальной и содержательной рациональности, а именно действий рационализации, ее условий и факторов,  т.е. систематического развертывания идей под воздействием определенных социальных интересов)  предполагает или  даже скорее требует введения разнообразных конструкций рационального действия, не сводимого к чистой инструментальности. [19]

Для Парсонса, как  и многих других современных социологов, ориентированных на изучение современных западных обществ, рациональность различалась лишь содержательно, по предмету рационального действия, а не по своей структуре.[20] Идентификация инструментальности с рациональностью (за образец берется прежде всего экономическое поведение и соответствующая  конструкция человека - «homo oeconomicus»)  задавала совершенно определенную логику рассуждения:   модернизация (самого разного рода) означала не просто прогрессирующую технизацию  и специализацию функциональных подсистем общества, но и повышение уровня человеческой свободы, моральный и гуманитарный прогресс и т.п., то есть все то, что стоит за разного рода идеологическими утопиями, в том числе – и марксизмом, а значит – и советским  тоталитаризмом. Поэтому вполне логичным выглядят следующие шаги Левады-теоретика: критика рациональности экономического человека (включая и экономический детерминизм)[21].

Статьи этого цикла (сюда входят « Социальные рамки экономического действия, (1980); «Проблема экономической антропологии у К.Маркса» (1983),  и «Культурный контекст экономического действия»)  (1984), завершились самой важной в этом плане работой, переводящей социологическую теорию действия в другой концептуальный горизонт:  «Игровые структуры в системах социального действия» (1984).

Свой разбор Левада начинает с фиксации «общих мест» рассуждений об экономическом действии как специфическом идеале действия как такового, его понятности, мотивационной прозрачности, результативности и т.п. Он   указывает на то, что с экономической («внутренней») точки зрения экономическое действие, характеризующееся предельной рациональностью, целенаправленностью, способностью к оптимизации и квантификации,  представляется «естественным» (=обусловленным «потребностями» и т.п. квазиприродными императивами) и «беспредпосылочным» по отношения к социальной системе.  «Это значит, что его нормативно-ценностные параметры (выделено мной – ЛГ) остаются вне поля внимания. Между тем для социологического анализа – предполагая последний достаточно зрелым методологически – рассмотрение таких предпосылок (рамок, контекста) представляет специфическую и постоянную проблему».[22] Задача, следовательно, заключается в том, чтобы проблематизировать  характеристики «очевидности» такого типа действия, представив их как «социальное содержание различных типов человеческих  действий и общественных структур, то есть раскрыть сам символический смысл эквивалентно-обменных отношений  и соответствующих мотиваций» (там же). Такая процедура снятия иллюзии самоочевидности  оказывается возможной только тогда, когда демонстрируется, что эффект само-собой-разумеющности в соотношении «цель-средства» возникает в результате нормативного ограничения средств для достижения поставленных целей или (не менее нормативного санкционирования самих целей относительно используемых средств). Определенно рациональным в данном социально-историческом контексте и данных обстоятельствах признается  лишь строго санкционированный выбор цели, выбор средств. Соответственно, адекватным их соотношение может расцениваться в данной ситуации только с учетом предполагаемых последствий их выбора и наступления ожидаемых последствий действия.  Но такая санкция (групповая, институциональная) возможна лишь тогда, когда сами «исходные» культурные параметры  (нормы и ценности, задающие символические значения трансакции)  рассматриваются  как неизменные, неисторически, как «небо неподвижных звезд» по отношению к описываемым группам и институтам, что допустимо лишь в качестве аналитических посылок, а не фактического положения вещей. Другими словами, «естественность» структуры экономического действия  - продукт довольно поздней идеологизации экономических отношений, с одной стороны, и однозначно трактуемой «культуры», с другой. Многократно предпринимаемые попытки представить «модель» или «структуру» культуры неизменно оборачивались неудачей, приводя либо к диалектическим играм и сочетанию мнимых сущностей с понятиями теоретического плана, либо выведению за рамки культуры большей части смысловых проявлений и образований.

Поэтому Левада принимает важнейшую посылку - «в самой культурной подсистеме собственные нормативные регуляторы отсутствуют». Соответственно «…культуру методологически правильнее было бы представлять не как функционально-организованный механизм» (или фиксированный текст, жесткую семантическую структуру  и т.п. – ЛГ), «а как систему значений, приобретающих действенность и смысл (организованность) только в процессе их использования; в этом плане культура аналогична языку»[23].  Аналогии с языком (речь и словарный запас, контекст высказывания, контекст понимания, языковой этикет и социально-культурная стратификация и т.п. различения) заставляют утверждать, что «семантический потенциал ("поле") определенной культуры в принципе должен быть существенно большим, чем ее функционирующая часть. Он включает не только явные, но и латентные, не только функционально-полезные, но и дисфункциональные структуры, а также структуры, различающиеся временными параметрами своего действия, и т.д. …Потенциальный арсенал культурных значений и структур формируется исторически, временные параметры таких структур по определению несводимы к рамке социально-организованных систем. … Отсюда неизбежность противоречивого многообразия |культурных структур, способных оказывать воздействие на социально-организованные системы деятельности. Отсюда также и неизбежность активного выбора действующим субъектом (индивидуальным или организованным) культурных ориентиров собственного поведения из набора потенциальных альтернатив» [24].

Задача, следовательно, сводится к тому, чтобы получить концептуальные, теоретические возможности фиксировать то действие, которое совершает актор, «выбирая» ориентиры поведения из множества (логически) возможных. Совершенно очевидным, что для этой цели непригодны все прежние нормативно или идеологически заданные жесткие привязки мотива и результата действия, которые в социальных и экономических дисциплинах обозначались обычно как «потребности», обусловленные социально или биологически,  «императивы» существования и т.п. Но точно так же оказываются непригодными и другие  общепринятые конструкции действия, принятые в социологии для обозначения связи ценности и нормы, ролевого поведения, мотива или принятых форм действия, выводимого из рамок традиции или обычая, аффективного состояния и т.п. Все эти конструкции оказываются слишком «элементарными», не схватывающими принцип и схему подобного действия. Для описания сложных форм поведения приходится ad hoc нагромождать сочленения отдельных простых действий или их сочетаний, вводить не верифицируемые сущности в конструкцию поведения, вроде генетически обусловленных механизмов, паттернов, архетипов или каких-то других внесоциологических ключей,  позволяющих связывать инструментальные, нормативные и символические компоненты действия и решать таким, громоздким образом, задачи временного (в категориях социального и символического времени) и пространственного описания действия. 

Левада предложил новый подход к теории действия, предложив схему сложного действия, где актор сам связывает разные плоскости значений – символические, нормативные, институциональные, временные, пространственные – в единую структуру. Он назвал ее «игра». Игра - это субъективная проекция культурных значений на плоскость социального действия, позволяющая действующему и его партнерам структурировать ситуацию и свое поведение (предвидеть, организовать свое поведение, придать ему смысл в ограниченных рамках контекстуального целого, устанавливаемых  самими игроками или принимаемыми ими в качестве общепринятых правил). Подвергнув критическому анализу романтические и социально- или зоопсихологические подходы к игре, Левада фиксирует важнейшие элементы этой структуры закрытого (или «возвратного», как я бы сказал), то есть обращенного к самому себе,  действия, задающего себе смысл и значения поведения в неопределенном поле возможных ситуаций и альтернатив: ценностно-ролевая идентификация ("свои-чужие"), «сюжетная» идентификация (смысл и значение отдельных компонентов поведения внутри целого), и, наконец, дифференцированное восприятие всего  "целого" (сюжет обозримого фрагмента действительности, наделяемого смыслом и значением – «война», «экономическая конкуренция», «кокетство», «спортивное состязание», «защита диссертации» как доказательство ученого достоинства, «зрительская демократия», «соперничество супердержав» и проч.). «Игровая структура действия как замкнутая культурно-обособленная форма - категория идеально-типическая;  никакой из видов признанного и институционализированного игрового поведения ей полностью не соответствует. В то же время нельзя обнаружить такую форму или сферу человеческой деятельности, которая не испытывала бы влияния игровых  структур и которая не могла бы - в определенных своих узлах  - при соответствующих условиях трансформироваться в игровую. Культурно-замкнутое пространство игрового действия не только существует параллельно или на "полях" обычной, "открытой" пространственной структуры общества; оно может  появляться (или проявляться) в любой точке такой структуры,  более того, служить средством ее организации. …Структура игрового действия, вынесенная за пределы (идеально-типической) игры "как таковой", превращается в своего рода рамку, накладываемую на некоторый "поток" событий с явной или неявной целью его упорядочить, т.е. представить в виде какой-то регулярности, рациональности, целостности.   Игровая структура в качестве рамки может быть сопоставлена с концептом "предвосхищающей схемы" в когнитивной психологии, где такая схема считается средством подготовки индивида к принятию информации определенного вида. Однако задача - и соответственно структура - игровой рамки более сложна, поскольку она организует не познание, но целый комплекс поведения. Наиболее общие признаки игровой рамки - представление цепи деятельности как конечной и рациональной (даже в модели чисто случайной, азартной игры можно усмотреть рациональность методологии "черного ящика"), упорядоченная и обозримая связь действия и эффекта (достигаемые цели достижимы, возникающие проблемы разрешимы, жертвы вознаграждены и т.д.), наконец, как уже отмечалось, - "человеческие" масштабы всех подобных процедур[25]. Само применение подобных рамок означает непременное - явное или неявное - обособление определенных сторон реальности ("культурный барьер"), формирование замкнутого социо-культурного пространства - времени … игрового действия.  "Вездесущность" игровых структур объясняется тем, что "замкнутые" фигуры действия - одно из универсальных  средств упорядочения, структуризации событийного потока  человеческого существования (а лишь будучи упорядоченным, оно выступает как "жизнь", т.е. как предмет целостного осмысления, ориентирования, проигрывания). Ведь игровое упорядочение ("замыкание") социальной деятельности не только формирует ее структуру в соответствии с человеческими масштабами и желаниями (как индивидуальными, так и социально-организованными на любых уровнях), но и позволяет постоянно реализовать эти желания, получая соответствующее мотивационное подкрепление (игра может рассматриваться как очевидный пример "внутренне мотивированного действия". [26]

Концепция идеально-типической конструкции сложного (сложносоставного, закрытого) социального действия как условия для работы с антропологическими представлениями в эмпирических социальных науках  стала методологическим регулятивом  в последующей исследовательской работе Ю.А.Левады. Благодаря ей проблема человека как базового института приобрела в условиях социального разлома особое значений, уже не только теоретическое, но и моральное, практическое, став условием  осмысления возможностей выхода из тоталитарного режима,  состояния «общества-государства».

 Теоретические работы 1970-1984 гг. сделали возможным последующую эмпирическую исследовательскую работу.[27] Поэтому Левада очень рано оценил открывающиеся возможности новой, практически ориентированной интеллектуальной деятельности. Еще в сентябре 1987 году, ломая скептицизм и недоверие, даже эмоциональное  сопротивление своих сотрудников, он убеждал их, что горбачевская перестройка это не рокировка номенклатурных старцев, а начало нового исторического периода, требующего принципиально других форм работы, других точек зрения и практического участия. В ситуации «горной лавины» (а в 1988-91 годах он воспринимал происходящее именно в таких категориях) поза «теоретика», вздымающего очи горе, была для него не просто смешной, но и отталкивающей.[28]    Еще неясны были перспективы и пределы возможного, но он уже задумывался об «общем деле». В качестве такого по началу виделся проект издания интеллектуального журнала (идеи такого рода мы обсуждали осенью 1987 года), но уже очень скоро  он получил предложение от Т.И. Заславской, что открывало  возможности собственно эмпирического изучения постсоветской (посттоталитарной) реальности.

Ни у него, ни у сотрудников его бывшего сектора в ИКСИ или тех, кто позднее, уже на семинаре, присоединился к его кругу,   не было серьезного опыта эмпирических социологических исследований. Но были энтузиазм первооткрывателей, пыл собранных снова вместе близких людей, какие-то общие идеи,  и горячее желание их проверить или разобраться в том, что такое «советское общество-государство». Проблема теоретического рода заключалась в том, что материал исследований был исходно ограничен показателями массовых опросов «общественного мнения», а не институционального или группового поведения. Соответственно, анализ социальных фактов или ценностных структур можно было осуществлять только через призму общих коллективных представлений и их динамику. Таких проблем перед социологией еще не стояло, поскольку организация социальных наук в западных странах была принципиально иной.

Преимущества «вциомовской» работы были очевидны: открывалась возможность постоянного и систематического отслеживания массовых реакций, анализа их состава, интенсивности и т.п.  Ни у кого из тех, кто был озабочен большими социологическими проблемами, таких средств научной работы не было (особенно учитывая  перспективы  и масштабы предполагаемой работы во времени). Обычно крупные социологи в лучшем случае участвовали в отдельных монографических исследовательских проектах. «Общественным мнением» и его динамикой занимались полстеры, «демоскописты», маркетологи, но не социологи. Недостатки  или, точнее, методические границы открывающихся возможностей (первоначально не столь очевидные) тоже довольно скоро стали ощутимыми: оценивать социальные процессы и системы отношения можно было только в кривом зеркале общественного мнения, организованных коллективных представлений, специфически «искажавших» или преломлявших фактические взаимосвязи и отношения.  Но в тех условиях эти ограничения никого не смущали (отчасти, в силу отсутствия соответствующих знаний о туманных представлений о социальной реальности).

Итак, исходным моментом для социологической работы Левады[29] оказывается ситуация крупномасштабного общественного кризиса тоталитарного режима, когда,  с одной стороны, «обнажаются» скрытые ранее институциональные механизмы и структуры групповых отношений, а с другой – в этих же условиях разложения старого порядка – вместе с открытыми  конфликтами различных группировок во власти,  относительным идеологическим плюрализмом и временной автономностью СМИ - начинает формироваться и проявляться совершенно новый институт «общественное мнение».[30]  Соответственно, рассматривать вопросы изучения трансформации общества (или воспроизводства прежних социальных структур)[31]  можно только с учетом структуры и специфики функционирования самого общественного мнения. А это значит, что одновременно должны решаться несколько однопорядковых задач - анализ динамики массовых реакций, выявление их структуры и функций, устойчивых и переменных компонентов. Методологическая проблема заключалась прежде всего в  том, чтобы обеспечить единство социологической интерпретации различных в содержательном плане  феноменов, соединить их общими теоретическими и  концептуальными «стыками» и «переходами», удержав тем самым социологическое видение проблематики.  Ключом, объединяющим разные плоскости исследовательских задач и содержательных интерпретаций, могла в этих обстоятельствах быть только концепция социального типа «человека», связывающая разные теоретические ресурсы описания и объяснения (стереотипы и комплексы общественного мнения, идентификация с институтами, группами, соответственно, определение общих рамок действия, представления о времени и пространстве, включая будущее и прошлое, набор ценностей, механизмы адаптации или изменений – в ходе смены поколений или «героических» усилий «элиты», фобии, страхи, коллективные ритуалы и проч.).  Такой моделью стал «советский человек», или позднее, следующий за ним,  генетически непосредственно связанный с ним – «постсоветский, российский» («обыкновенный, средний»)  человек.

«Советский человек» понимается Левадой как идеально-типическая конструкция человека, представляющая сложный набор взаимосвязанных характеристик, которые   связывают  и социальную систему (институционально регулируемое поведение), и сферу символически-смыслового производства (социокультурные образцы, паттерны поведения и ориентаций). Они подкреплены соответствующими механизмами социального контроля, а значит – набором различных санкций и гратификаций. По мысли Левады, этот тип человека должен находиться в ряду  таких моделей, как «человек играющий», «человек экономический», «авторитарная личность» и т.п., а не этнических образов или характеров, поскольку этот тип имеет парадигмальное значение для целых эпох незападных вариантов модернизации и разложения тоталитарных режимов.

Речь идет о нормативном образце, длительное время оказывавшем влияние на поведение значительных масс тоталитарного общества. Было бы слишком большим упрощением полагать, что навязываемый пропагандой, поддержанной различными репрессивными структурами и институтами социализации (школой, армией, СМИ) этот образец  человека принимался «обществом» и усваивался в полном соответствии с интенциями власти.[32]  Воздействие этого рода было неоднозначным, поскольку сам образец представлял собой сочетание очень неоднозначных, различных по происхождению элементов и комплексов, а его трансляция шла не только через официальные каналы и структуры социализации, но и через неформальные отношения (групповое принуждение, коллективное заложничество, конформистское единомыслие, общность фобий и предрассудков).  Это была и структура массовой идентификации и коллективной интеграции, обеспечивающей солидарность с властью, и утверждение общих ценностей,  и набор массовых самооценок и мнений о самих себе; а также  – принудительное, демонстративное изображение того, что хотела бы видеть власть, декларативное принятие ее требований и одновременно - лукавое, или рабское подыгрывание ей. Притом, что нереалистичность этих требований осознавалась людьми, сам по себе образец  фиксировал и организовывал их надежды, ожидания, ориентации. 

Влияние этого образца человека не сводилось только к прямому синхронному воздействию. В долговременной перспективе следует учитывать  более сложные последствия его принятия, отвержения или трансформации отдельных составляющих (например, последствий самого подавления разнообразия, кастрации социальной, культурной и интеллектуальной элиты, состояния безальтернативности власти, отсутствие политического выбора, нарастания апатии и аморализма в обществе и др.). 

Основу образца составляют

  • об исключительности или особости «нашего» (советского, русского)  человека, его превосходстве над другими народами, или, по меньшей мере – несопоставимости его с другими,
  • его «принадлежность» государству (взаимозависимость социального инфантилизма - ожиданий «отеческой заботы от начальства» - и  контроля над собой, принятие произвола властей как должного),
  • уравнительные, антиэлитарные установки,
  • соединение превосходства с ущемленностью (комплекс неполноценности). Важно отметить, что каждая из этих характеристик представляет собой механизм управления антиномическими по своему происхождению или сфере бытования,  ценностными значениями,  сочетания взаимоисключающих самоопределений или  норм действия, придающих всему образцу неустранимый характер двоемыслия. Функциональная роль этого образца, собственно, и заключается в том, чтобы соединить несоединимое: официозный пафос героического служения и самопожертвования и принудительного аскетизма («жила бы страна родная, и нету других забот», как утверждалось в одной песне из фильма конца 50-х годов), политику форсированной  модернизации «сверху», проводимую исключительно в интересах властной группировки,  обживание репрессивного режима и системы, претендующей на тотальный контроль над повседневной жизнью общества,  состояние искусственной бедности, оборачивающейся индивидуальной  незаинтересованностью в результатах работы, имперскую спесь и дефектность этнической идентичности (комплексы национальной неполноценности) и т.п.

Ю.А.Левада  следующим образом определяет основные черты советского человека: принудительная самоизоляция, государственный патернализм, эгалитаристская иерархия, имперский синдром. Такой набор характеристик свидетельствует «скорее об определенной принадлежности человека  системе ограничений, чем о его действиях. Отличительные черты советского человека – его принадлежность социальной системе, режиму, его способность принять систему, но не его активность»[33]. Советский человек - «это массовидный человек ("как все"), деиндивидуализированный, противопоставленный всему элитарному и своеобразному, «прозрачный» (т.е. доступный для контроля сверху), примитивный по запросам (уровень выживания),  созданный раз и навсегда и далее неизменяемый, легко управляемый (на деле, подчиняющийся примитивному механизму управления.  Все эти характеристики относятся к лозунгу, проекту, социальной норме, и в то же время – это  реальные характеристики  поведенческих  структур  общества».[34]

«Правильный» советский человек не может представить себе ничего, что находилось бы  вне государства. Для него  негосударственные  медицина, образование, наука, литература, экономика, производство и т.п. или просто невозможные вещи, или – как это стало уже в постсоветские времена - нелегитимные, или дефектные институции. Он целиком принадлежит государству, это государственно зависимый человек, привычно ориентированный на те формы вознаграждения и социального контроля, которые исходят  только от  государства, причем, государства не в европейском смысле (государства как отдельного от общества института), а пытающееся быть «тотальным», т.е. стремящегося охватывать все стороны существования человека, играть в отношении него патерналистскую, попечительскую и воспитательную роль. Но одновременно он знает, что реальное государство его обязательно обманет, «наколет», не додаст что-то даже из того, что  ему «положено по закону», будет всячески стараться выжать из него все, что можно, оставив ему минимальный объем средств для выживания. Поэтому он считает себя в полном праве уклоняться от того, что от него требует власть (халтурит, поворовывает, линяет от разного рода повинностей). В действительности он озабочен только тем, что может быть важным для собственного благополучия или для его семьи.

 Такого рода асимметрия отношений государства и человека (поданного) означает, что полнотой дееспособности, символической значимости, права обладает только власть  или вышестоящее начальство, тогда как сам человек лишен права, голоса, способов выражения своих интересов, представлений. «Власть лучше знает как надо для всех». Но это поверхностный взгляд. Более глубокое понимание этого человека заключается в том, что как власть пытается манипулировать населением, так и население, в свою очередь, управляет государством, пользуясь его ресурсами, покупая его чиновников для своих нужд. Это симбиоз принуждения и адаптации к нему.  Генетически это человек мобилизационного, милитаризированного и закрытого репрессивного общества, интеграция которого обеспечивается такими факторами, как внешние и внутренние враги, а значит – признание  (хотя бы отчасти) оправданности требований  лояльности власти, «защищающей» население от них,  привычности государственного контроля (отсутствия возмущения или недовольства) над поведением обывателей во всех сферах жизни, привычка последних к самоограничению (принудительный «аскетизм» потребительских запросов и жизненных планов).

В отличие от европейского массового человека, этот тип разделяет эгалитаристские нормы, но понимает их как нормы антиэлитарные, снижающе-уравнительные установки (ориентация не на возвышение и приближение к образцу, пусть даже в качестве подражания высшим слоям, «сливкам общества», культивирующим особый тип достоинства, присвоения образцов «аристократии» или «меритократии», а на понижение запросов, санкционирование «общепринятого» в качестве вульгарного или примитивного («будь попроще и люди потянутся к тебе»). Доминирующие латентные мотивы этого эгалитаризма – зависть, рессантимент, в свое время идеологически оправдываемый и раздуваемый большевиками, но сегодня все чаще принимающей формы цинизма, диффузной агрессии, вызванной последствиями вынужденной или принудительной коллективности. Результат  - массовость без присущей западной культуре сложности и дифференциации.  «Простота» в самоопределениях – это вовсе не открытость миру и готовность к его принятию, а примитивность социального устройства, отсутствие посредников между государством и человеком. «Человек советский» вынужден и приучен следовать и принимать в расчет только очень упрощенные, даже  примитивные образцы и стратегии существования, но принимать их в качестве безальтернативных («немногое, но для всех».[35]

Ориентация на «простоту» является результатом культурно признанной и социально (нормативно) одобряемой стратегии выживания, минимизации запросов, сочетаемой с завистью, рессантиментом, с одной стороны, и пассивной мечтательностью и верой, что в будущем жизнь каким-то образом улучшится, с другой. В случае недостаточной  значимости этих компонентов, их « дополняют»  угрозы репрессий, распространяющихся уже не только на индивида, попавшего под подозрение, а на всех связанных с ним (действует механизм нормативного коллективного принуждения или заложничества - «все в ответе за каждого», парализующего возможность становления активной и ответственной личности западного типа, важнейшей предпосылки модернизации), причем это заложничество охватывает все сферы взаимоотношений -  семейных, рабоче-профессиональных, учебных и проч. Однако тотальным претензиям власти (или коллектива) на полноту контроля противостоит не менее сильная ответная реакция -  тенденция к партикуляристскому разграничению социального и культурного пространства и образованию отдельных частных зон доверия, неформальной регуляции, правил поведения, систем коммуникации.  Различные внутренние и внешние барьеры социального действия приобретают здесь особую, конститутивную для структуры общества  роль, включая сюда и неприятие субъективности, своеобразного, подозрительность к другим, отчужденность, различные формы дистанцирования или вытеснения всего непонятного или сложного.  Так как основой ориентации в мире и понимания происходящего являются самые примитивные (самые общие и стертые, доступные всем)  символические модели поведения [36], то  схемами интерпретации  и оценки социальной, политической, экономической или исторической реальности для обычного человека («большинства», «такого как все») могут выступать только недифференцированные в ролевом плане, а значит  персонифицируемые  отношения.  Персонификация в социологическом смысле выступает симптомом блокировки универсализма, а значит –  признаком традиционализма или его современных аналогов. Неизбежные социальные различия закрепляются в виде статусных различий, общественная жизнь приобретает характер множества закрытых для непосвященных пространств действия, изолированных друг от друга, внутри которых удерживается относительная гомогенность льгот и привилегий. Поэтому эгалитаризм советского или  российского человека имеет очень специфический характер – это «иерархический эгалитаризм»[37]

Определяя общественное мнение как социальный институт (как структурированный процесс массовых реакций, полученных в массовых опросах) Левада методологически определяет  три  плоскости  анализа (интерпретаций) материалов опросов:

1. Символический план или уровень значений социального поведения. В  массовых представлениях выделяются различные атрибуты «общественного мнения» - стереотипы и символические компоненты (символ=знак знаков), идет разбор идеологических клише, ценностных комплексов, опорных моментов массовой памяти и т.п., что используется в актуальной социально-политической борьбе группами, партиями и властными кланами. Символы структурируют смысловое пространство общества, что в функциональном плане является  более важным, чем обеспечение «собственно материальных интересов»: вне символической системы референций реальные события или изменения не воспринимаются или  проходят незамеченными массовым человеком,  поскольку не получают своего значения, не вписываются в общую картину реальности[38]. Символические компоненты определяют характеристики массовых надежд, «истину и правду»,  параметры общественного «доверия», конституирующих узловые моменты мотивации социального поведения. Сюда же можно отнести выявление и последующий разбор Левадой функций  мифологических  форм в организации и структурировании общественного мнения[39], а также - значения иерархии, социальной стратификации и т.п.;

2. нормативный план; здесь наиболее важны его работы по фиксации  партикуляризма этических правил и предписаний, резко расходящихся с декларируемым универсализмом ценностей, права и т.п. Диагностируя подобные расхождения, Левада говорит не столько о  кризисе нравственности или об ослаблении социального контроля, сколько об одновременном обесценивании норм, производном состоянии от действия многообразных и противоречащих друг другу нормативных порядков, характерных для социального перелома и гетерогенных экономических отношений. Он подчеркивает, что не всякое сочетание разнородных императивов ведет к аномии, а лишь такое, в котором подавлены, то есть неразвиты, механизмы универсалистских регулятивов.  Поэтому речь при исследованиях российской действительности должна идти не столько об эрозии морали российского человека и общества (ее в западном смысле и не возникало), сколько об институционализированном лицемерии (двоемыслие) или  о  массовом цинизме,  оказывающихся следствием вынужденной адаптации к патернализму власти, к репрессивному режиму советского типа, в котором не остается места для морального выбора или личной ответственности. Разбор разложения нормативной системы ведется прежде всего на материале коррупции, «человека коррумпированного» (в особенности - внутренней, личностной коррупции, игре человека в подкуп  с самим собой); отдельная тема – сервильность и деградация элиты, лишающая общество идеальных образцов и ориентиров[40];

3. прагматический (или инструментальный) план –  охватывает данные различного рода, касающихся массовых свидетельств людей о своем собственном поведении или поведении других (потреблении, доходах, самочувствии, эмоциональном состоянии, мобильности, политических установках и голосовании, образовании, статусе и проч.). Важнейшие выводы, которые делает Левада, разбирая показатели этого условного плана, сводятся к следующему: поведение действующих лиц в рамках сохраняющихся или лишь внешне модифицированных институтов, носит вынужденный характер, будь-то очень узкий коридор возможностей, открывающихся перед «власть предержащими», или принудительная адаптация к изменениям большинства населения, не имеющих представлений о «новом» (ценностях, целях, стандартах жизни и т.п.). И у тех, и у других имеет место чаще всего выбор снижающихся вариантов поведения. У причастных к власти, политиков,  – это склонность к самым примитивным моделям политического действия (главным образом, это беспринципная борьба временщиков и имитаторов прежнего стиля  господства за самосохранение), проведение консервативной политики, это сервильность элиты, обслуживающей власть,  ее самостерилизация, неспособность на инновационную политику или постановку новых целей национального развития. У массы, привязанной к государству,  – это  всегда тактика приспособления к произволу власти;  стратегия выживания, основанная на удовлетворенности жизнью, обеспечиваемой низким  (или даже снижающимся) уровнем запросов, отсутствием повышающих представлений. Левада описывает рациональность сохраняющейся пассивной адаптации населения, фиксируя  изменения в массовых ценностных ориентациях, появление других моделей или стандартов образа жизни, не сопровождающихся, однако,  изменениями нравственных и личностных характеристик человека.

Подчеркну один  существенный момент. При таком подходе важнейшее методологическое значение приобретает сам концепт «игры», или игровые структуры сложного  социального действия. Понятие «игровой структуры действия» связывает разные плоскости анализа – символическую (область культурных представлений, ценностей и мифов) с нормативной (институциональными или групповыми предписаниями, моральными представлениями о должном и допустимом рамками),  и практическими мотивами повседневного поведения (семейного, группового, политического, экономического и т.п.). Применительно к задачам эмпирического исследования (интерпретации его результатов) использование этого понятия предполагает наложение этой схемы на материал, позволяет увидеть и  выделить разные содержательные фрагменты реальности, структурируемые с позиций действующего. Благодаря  фиксации модальных барьеров  разного типа (внутренних, внешних: разделению на «свое/чужое», «мы/они», «участие/неучастие», «далекое/близкое», «нормальное/экстраординарное», «показываемое/обязывающее к ответственности» и т.п.), возникает  относительно замкнутое смысловое единство – «сюжетность», устанавливается пространство действия,  организованность реальности  для действующего. Только внутри этих зон смысловой субъективной или коллективной упорядоченности становятся значимыми в теоретическом отношении групповые или частные интересы, системы гратификации, надежды или страхи и проч. Только внутри них можно говорить об эмоциональных балансах, фобиях, массовых комплексах, фрустрациях, рамках референтности, а значит – выявлять представления о качестве жизни, релятивной депривации, потолке запросов, политических ожиданиях и установках и т.п.

Но есть еще несколько важных особенностей работы Левады как социолога. Каждая из больших выделямых Левадой проблем (анализ структуры общественного мнения или  динамики массовых реакций)  предполагала включение нескольких систематических рамок ее рассмотрения.  Эти рамки (система пространственно-временных координат  или рамки соотнесения) задавались несколькими внутренними методическими приемами или «требованиями» к последовательной работе. Прежде всего было необходимым включать в анализ несколько уровней временных состояний (до-модерное прошлое, особенности российского процесса модернизации[41],  время перемен последних лет, локальное время анализируемых изменений (реакции на актуальные  события) и проч. Таким образом, рассматриваемое явление помещалось в оптическое поле, конституированное  различными типами времени – не только социальным (измеряемое институциональными ритмами выполняемых функций или групповыми действиями), но культурным (изменения ценностных и символических структур, проявляющиеся в реконфигурациях антропологических конфигураций), что придавало самому предмету необычайную «объемность», возбуждая тем самым продуктивное воображение читателя, получающего возможность самостоятельно прослеживать цепочки смысловых следствий и связей.   «Параметры социальных событий как во времени, так и в пространстве  не могут ограничиваться непосредственными последствиями, намерениями участников, региональными масштабами конкретного конфликта и т.п. Определяющим служит значение событий, их место в процессах более широкого плана. В данном случае такими параметрами служат  историческое время и общемировое, глобальное пространство».[42]  Кроме того, Левада увеличивал возможности анализа указанием на потенциал структурно-мифологической интерпретации, что предполагало учет игровых структур общественного мнения, например, идентификационных композиций - грехопадения, жертвы, героизма, сотворения мира-преодоления хаоса, противостояния «своих» (светлого начала) «чужим» (значениям злого и пугающего), установление внутренних и внешних барьеров и проч.

Другим (аналогичным в методическом смысле) требованием было  помещение рассматриваемого явления в нескольких социальных  пространствах – соотношения центра и периферии (их различного функционального значения),  России и ближнего зарубежья, России и западноевропейских стран, России и США, России и ООН, внутрироссийских и мировых событий и т.п.[43]

«Человек советский» в условиях деградации советских институтов.  Модель советского человека, описанная по результатам  первого исследования 1989 года,  в ситуации краха советского режима, нуждалась не просто в дальнейшей проверке (насколько устойчивы ее элементы в отдельности и в целом сама система), но и в выяснении целого ряда вопросов, как ведет себя этот человек в ситуации рутинизации исторического перелома, разложения закрытого общества, усталого от постоянного режима мобилизации,   общества, не имеющего позитивных ориентиров и целей, общества с негативной идентичностью.  Поэтому усилия и самого Ю.А.Левады, и исследователей, группировавшихся вокруг него, были сосредоточены на изучении разных институциональных условий сохранения «человека советского» и  разных состояний, в которых он проявлялся (человек энтузиастический, обыкновенный, ностальгический, ограниченный, коррумпированный, протестный и др.). К этому примыкает разбор некоторых механизмов, которым обеспечивается целостность его идентичности: комплекс жертвы,  структура исторической памяти, символы прошлого и исторические рамки самоопределения, феномены негативной мобилизация, астенический синдром, функции разнообразных «врагов» и динамика фобий, значение имитация большого стиля для поддержания основных ценностных образцов, роль институтов насилия и их трансформация,   специфика существующей системы образования и  другое.

Крах советской системы, вызванный невозможностью воспроизводства высшего уровня управления, не затронул кардинальных оснований этого общества-государства. Распад системы выражался, прежде всего, как  верхушечная борьба различных фракций, второго и третьего эшелонов номенклатуры. Предопределенность кризисов в тоталитарных режимах вызвана  отсутствием институционально упорядоченных и урегулированных правил передачи власти, точнее – их принципиальной недопустимостью, невозможностью для власти, которая сама по себе конституирует социальных порядок,   контролирует население, не будучи в свою очередь ничем ограниченной. Поэтому каждый цикл тоталитарных режимов определяется сроком жизни очередного диктатора (или, как пишет Левада, «короткими рядами традиции»)[44]. Попытки ограничения террора в условиях тоталитарного режима оборачиваются замедлением вертикальной мобильности и скрытыми процессами децентрализации, латентной апроприации властных позиций, что создает сильнейшие напряжения на нижележащих уровнях управления. В этом плане дефекты в репродуктивных структурах  власти неизбежно вызывают периодические общественные кризисы, поколенческие смены кадрового состава управляющего верха. Раскол в верхнем эшелоне управления ведет к  разрушению партийно-государственной монополии, появление, условно говоря, «дефектных» или «маргинальных» лидеров (вроде Горбачева или Ельцина) и  общий паралич и  разложение номенклатуры. Однако кризис верхов или даже  распад системы институтов не должны отождествляться с крахом самих институтов: значительная часть базовых институтов сохранилась или подверглась минимальным, почти косметическим изменениям, переименованиям и т.п.  А это значит, что воспроизводятся основные условия существования человека, постепенно привыкающего к переменам, «обживающего»  их на свой лад. Именно характер и особенности массовой адаптации  (протекающей без изменения ценностей, символов, участия, структур мотивации) и указывают на подавление процессов социально-структурной, функциональной дифференциации,  нейтрализацию условий для автономизации ведущих групп общества и их ценностей. Попытки восстановить централизованный государственный контроль в прежнем объеме без сопутствующих социальных механизмов  (террора тотальной, то есть не имеющей каких-либо зон ограничений,  политической полиции,  насаждения единой идеологии, атмосферы страха и т.п.) невозможны, поскольку без обращения к ним нельзя подавить или сдержать постоянно возникающие неформальные (теневые, серые, сетевые) связи и структуры обмена ресурсами и коммуникации между различными группами и институтами, обеспечивающие процесс существования целого или функционирования его важнейших подсистем.  Быстрое расползание коррупции свидетельствует не столько о падении социальной морали, сколько о  настоятельности потребности институционального согласования частных, групповых и институциональных интересов (потребности в рамках соотнесения различных систем действия). Поэтому коллизии такого рода оказывают разлагающее воздействие на саму систему централизованного государственного контроля, но одновременно становятся залогом массовой адаптации к переменам и сохранения всего целого.

До определенного момента растущие напряжения в узловых точках системы компенсируются привычным двоемыслием «советского человека», но лишь до известного предела, пока серьезно не затронуты надежды на «доброго царя» или попечительскую роль государства.   Государственно патерналистские установки оказываются значимыми для большей части населения страны, поскольку  в условиях падения экономики и жизненного уровня у основной массы нет достаточных ресурсов для независимого от государства существования. Неудовлетворенность фактическими результатами этой деятельности государства становится  почвой социального протеста и дискредитации властей, однако среда, где сохраняется потенциал социального протеста, отличается консерватизмом и неспособностью к самоорганизации, это недовольство социально слабых, государственно зависимых групп (бюджетников - работников госпредприятий и учреждений и пенсионеров). Иначе говоря, институциональные рамки «советского человека» сохраняют по инерции свою значимость, хотя уже далеко не в той мере, как это было в советское время.

Позднее (после уже анализа путинского режима) Левада несколько пересмотрел и скорректировал основные свои выводы.  Суть поправок и уточнений сводилась к тому,  что «советский человек» потерял значение образца для массовых ориентаций и идентификации. Советский человек уже не воспринимается как носитель каких-то ценностных качеств и свойств, как субъект новых отношений и, соответственно, лучшего будущего. С началом эрозии образца общество утратило представление о своем будущем, чувство направленного времени, пусть даже в форме казенного оптимизма или рутинной уверенности в завтрашнем дне.

Однако то, что первоначально казалось фактором разрушения системы[45], что составляло и образовывало «подсознание» советского человека  (теневые, а потому аморфные, плохо артикулируемые значения социальности, касающиеся  значений  насилия как символического кода поведения, репрессивного контроля, недоверия к другому, страху перед ним, готовности к обману, агрессии и проч.),  все это стало выходить на первый план, обретая уже не негативные, а позитивные определения и смыслы коллективной солидарности (значения «наших», «своих», «русских» в противопоставлении «чужим»). Именно они - структуры негативной мобилизации и идентичности - оказались механизмом нейтрализации или стерилизации потенциала гражданской солидарности, самостоятельности, демократии «участия» (а не «зрительства»), ответственности,  и обеспечили условия  сохранения и воспроизводства базовых или осевых институтов власти. 

Несмотря на разрыв между декларируемым и реальным уровнем изучаемых характеристик, значение советского «архетипа» вполне сохраняется. «Тенденции реставрации (или реанимации) ряда характерных черт «человека советского» (изолированность от «человека западного», чуждого рациональному расчету,  окруженного врагами, тоскующего по «сильной руке» власти и т.д.) действуют после общепризнанного крушения идеологических структур и соответствующих им пропагандистских стереотипов, присущих советскому периоду. Это подкрепляет предположение о существовании некоего исторического «архетипа» человека, «архетипа», уходящего корнями в социальную антропологию и психологию российского крепостничества, монархизма, мессианизма и пр. ... Чем дальше уходит в прошлое его [советского человека - ЛГ] собственное время, тем более привлекательным представляется оно массовому воображению. Демонстративная ностальгия, естественно, служит, прежде всего, способом  критического восприятия нынешнего положения. Ее побочный продукт – поддержание в различных группах общества, вплоть до социально-научной среды, идеализированных моделей советского прошлого...».[46]

Отдельной темой, занимающей все больше и больше места в размышлениях Левады (уже после проведенного им анализа  последствий путинского режима), становится «источники изменений». Есть ли  они и откуда можно ждать импульсов дифференциации и усложнения социальной и культурной системы? В первые годы после  краха советской системы среди более образованной части российского общества были довольно широко распространены  представления о том, что новое поколение, социализированное уже в других условиях, окажется носителем совершенно иных ценностей, будет характеризоваться другой этикой, мотивироваться иначе, чем их родители и деды. Отчасти, такие ожидания подкреплялись данными социологических исследований, говорящих о том, что молодежь не просто более образована, ориентирована на другие стандарты потребления, что она не испытывает обычных для старшего поколения страхов. Однако эти предположения оказались скорее набором иллюзий, а не прогнозами, основанными на теоретическом знании и фактическом материале. Разрушение прежних образцов не сопровождалось какой-либо позитивной работой по пониманию природы советского общества и человека, выработкой других ориентиров и общественных идеалов. Возобладали эклектические тенденция имитации прежних символических структур: ностальгия по былому величию, идеализация прошлого, прежде всего – мифологизация победы во Второй мировой войне, дореволюционного времени, обрядово-магическая сторона религиозного «возрождения» и проч. Но замена одних символов другими не меняет самой структуры общества  и стало быть характера идентификации людей, их ценностных ориентаций, установления внутренних и внешних барьеров. Главный итог этих пятнадцати лет заключается в том, что общество, массовый человек приспособился, адаптировался, притерпелся к вынужденным изменениям, но оказался не в состоянии понять их или изменить условия своего существования.

Выводы и заключения

Если суммировать все наблюдения и выводы из анализа разнообразного материала, проведенного Левадой, то  российская модель или версия  «человеческих» последствий догоняющей модернизации может получить гораздо большее теоретическое значение, нежели просто один из многих примеров социетальной неудачи.[47] По сути, Левада показал, что крах тоталитарной системы советского типа (как и многих других) не является основанием для суждений о предопределенности перехода к современному обществу и завершения процессов модернизации, начатой ранее несколькими столетиями.  Напротив, сам тоталитарный режим был лишь одной из версий модификации «вертикально» организованного общества («власть» как «осевой» или конституирующий общество институт) и блокировкой модернизационного развития или конт-модернизацией. Большевики, идеологически провозглашая необходимость модернизации общества и обличая старый порядок как архаический, нелегитимный в силу неспособности обеспечить форсированное развитие страны, в действительности создали лишь еще более жесткую, репрессивную и примитивную по своему устройству социальную систему, оказавшуюся неспособной к развитию, социально-функциональной дифференциации. Но точно также, конец этой системы не означает изменения структуры общества, а лишь реконфигурацию его составляющих. «Надежда на спасительную руку государства не покидает людей, не умеющих найти силы в самих себе».[48].

Переход общества от «возбужденного» к обычному, повседневному состоянию сопровождается переоценкой и символический значений социального действия и его прагматики. В «героические времена» общественных переломов  массовые надежды вспыхивают и трансформируются по законам мифологии, лидеры идеализируются, оппоненты демонизируются до образов чудовищ и заклятых врагов и т.п., в период рутинизации идет обратный процесс заземления и деидеализации. «Расставание общества (как и отдельного человека) со своими иллюзиями, как показывают исторический опыт и современные наблюдения, простым не бывает. Так, расставание общества (прежде всего, его интеллектуально-политизированной элиты) с иллюзиями коммунизма заняло десятилетия, происходило в несколько этапов, с романтикой перестройки прощались не столь долго, но тоже не просто. Трансформацию ожиданий и символов последующего периода еще предстоит изучать обстоятельно. Во всех случаях пути трансформации прагматических и символических компонентов расходились. Уровень практических действий и ожиданий шаг за шагом снижался, фантастические ожидания прорыва к новой жизни, изобилию, мировому уровню и т.п. низводились до некоторого  улучшения или даже до просто сохранения достигнутого ранее. (В любом случае отсчет от воображаемого будущего заменялся отсчетом от наличных обстоятельств, происходило «приземление» образца). Такова, в принципе, прагматическая составляющая рутинизации».[49]

Принять подобную, лишенную всяких сантиментов и иллюзий позицию российскому образованному человеку, в том числе – социальному исследователю, не просто  трудно, а нестерпимо. Именно поэтому профессиональное сообщество отдает честь Ю.А.Леваде, но делает вид, что нечего не слышало, ничего не произошло. И в этом собственно и заключается тот феномен «двоемыслия» и примитивизации, о котором постоянно пишет Левада. В более общем смысле речь идет о периферийном по отношению к Западу, отсталом и полузакрытом обществе, не могущем (не желающем) расстаться с собственным традиционализмом. Какие бы ни были трансформации его внешних форм, оно остается «вертикально» интегрированным, инертным, завистливым по отношению к динамически развивающимся модерным странам.  Поэтому, «перед нами – не просто ряд исторических примеров, но парадигма, своего рода стандарт преобразующих процедур. Этот стандарт сохраняется не только массовой инерцией, но и действием вполне определенных рудиментарных социально-политических структур – военных и карательных, которые выступают хранителями и инкубаторами традиционно-советских поведенческих типов.  Шансов на преодоление этой парадигмы в обозримом будущем – скажем, на два ближайших поколения или дольше – не видно. Протяженность российской социальной реальности “вглубь” принципиально отличает ее от “одновременной” реальности американской, немецкой, польской, эстонской и т.д.». [50]


[1]  Я что-то не припомню ни одной теоретической или содержательной проблемы, которая бы стала предметом  широкого профессионального обсуждения или взволновала бы российских социологов так же, как, например,  известие о поспешно сколоченном «Союзе российских социологов», организации дискредитировавшего себя академического начальства и  «социологов в штатском», пытающейся монополизировать социологию.  Тревога, вызванная этими слухами, вполне объяснима, учитывая прошлый опыт существования и преподавания общественных наук. Однако ее острота  свидетельствует лишь об одном – о несамостоятельности или о зависимости социологов от власти, отсутствии уверенности в том, что в стране сложились условия самодостаточности  науки. Если бы действовали реальные механизмы самоорганизации науки, в том числе – академической автономии, основанные на внутридисциплинарном признании научной значимости и авторитетности, то вопрос о том, кто социолог, а кто нет, был бы просто нелеп, а претензии на главенство в науке таких людей, как Осипов или Жуков, Кузнецов или Добреньков были бы так же смешны, как каких-нибудь самозванных академиков из новообразованных  пара-академий уфологии, государственной безопасности  или православной цивилизации.

[2] Сталинские альтернативы // Осмыслить культ Сталина. М, 1989, с.448-459; Динамика социального перелома: возможности анализа // Коммунист, 1989, №2, с.34-45; Секрет нестабильности самой стабильной эпохи // Погружение в трясину (Анатомия застоя). М., 1990, с. 15-30 (вместе с Т.Ноткиной и В.Шейнисом);  статьи по бюрократии, интеллигенции и др.

[3] Я даже бы сказал, что они рождают ложное впечатление прозрачности и однозначности, поскольку обычно при первом чтении  схватывается лишь какой-то первый слой мысли, непосредственно связанный с материалом. Кажется, что речь в статье   идет только об его непосредственной интерпретации. Могу это подтвердить своим собственным опытом: как редактор «Мониторинга» (ставшего после 2003 года  «Вестником общественного мнения») я прочитывал все тексты, идущие в номер, а в каждом номере была статьи Левады. Через какое-то время, уже «по делу», то есть в связи со с собственными  предметными разработками, я перечитывал ту или иную работу Левады или статью из книжки, и каждый раз у меня было ощущение, что я читаю новую работу, что ранее не прочитанные смыслы неожиданно всплывают, давая новые ассоциации и толчки мысли. В какой-то степени это связано с несколькими рамками референции, которые обычно упорядочивают материал его размышлений (о них ниже) и которые по-разному позволяют интерпретировать данные и  размышления автора в разном временном или теоретическом контексте.  В этом плане тексты Левады близки - по смысловой насыщенности, манере концентрации или кондексации смысла, равно как и внутренней организации смысловых рефреном и перекличек - с поэзией, предполагающей новые семантические повороты в зависимости от состояния читателя.

[4] Мысль эта лишь на первый взгляд кажется тривиальной, однако последствия ее признания будут совсем не банальны, если учитывать  инфантильно-высокомерное отношение российского «совка» к  себе и к своей стране. Подобное соединение комплекса неполноценности и самоуничижения с оправданием своей пассивности и безответственности  рождается  только из отсутствия интереса к себе и другому, внутренней бесплодности. 

[5] В том числе и в интервью, даваемых незадолго до смерти – «меня уже, конечно, не будет, но мне интересно, что из этого всего выйдет. Я буду смотреть на вас оттуда».

[6] За рамками настоящей статьи остаются занятия  Левады социологией религии, особенно - мифологическим сознанием (его разбор принципиальной структуры  и функций мифа,  истории,  традиции как  одного из важнейших компонентов конструкции «вертикальных» институтов, то есть таких, которые легитимированы сакральными представлениями) и социальной организацией религиозного и идеологического воздействия на массы. В этом ряду особенно примечательным оказывается  его анализ социальной основы мышления и политических мифов (в том числе, таких как «величие нации», «всеведение фюрера» и иерархическая структура нацистского режима),  тоталитарной пропаганды и культа в фашизме и нацизме  – См.: Левада Ю.А. Социальная природа религии. М., Наука, 1965, с.232-239. Более ранние работы, такие как «Современное  христианство и социальный прогресс» М., 1962 или статьи о См. также его статьи «Христианство», «Фашизм», «Традиция», «Структура социальная»  и другие в «Философской энциклопедии» (т.5, М., 1970).  Учитывая, что в те же годы он неоднократно обращался к кибернетике, системным моделям  общества, процессам модернизации, массовой и элитарной культуры,  переход к проблематике,  с одной стороны,  массового общества, с другой – тоталитаризма, имеющего уже прямое отношение к исследованиям советского «общества-государства»,  вполне обоснован и закономерен.

[7] О нем см.: Гурко  Е. Модальная методология Давида Зильбермана. Минск,  Экономпресс, 2007.- 456 с.

[8] Ср.: «Интересна проблема "статусной" метаморфозы подобных конструкций - превращения, скажем, рациональной модели в некий идеологический или мифологический фантом, или, наоборот, редукции какой-нибудь мифологемы утопического сознания до положения позитивно-ограниченной рабочей модели». // Левада Ю.А. Проблемы экономической антропологии К.Маркса. - В кн.: Ю.А.Левада. Статьи по социологии. М., 1993,  с.72.  Сочинения того времени составили  большую часть первого раздела этой книги (с. 24-199). В дальнейшем, если  не указано иное,  я буду цитировать его работы по этому сборнику ( далее сокращенно - СпС)

[9] Там же, С.84

[10] Там же, С.79

[11] Там же, С. 71

[12] «Урбанизация как социокультурный процесс» (1974), «К проблеме изменения социального пространства-времени в процессе урбанизации» (1976), «О построении модели репродуктивной системы» (1980). Первые две из них  написаны при участии А.Г.Левинсона и В.М.Долгого. – См. СпС, с. 24-60; с. 39-49 и с. 50-60. Популярное изложение этих идей см.:  Юрий Левада. Почему дороги ведут в Рим? // Знание-сила, 1976, №4, с.24  (название  статьи навеяно отъездом, эмиграцией  М.А.Виткина, заместителя  Левады по руководству Сектора методологии в ИКСИ, моего научного руководителя).

[13] «Собственная культура города, а в каком-то смысле и структура всего общества могут быть представлены как производные данного социокультурного процесса» /СпС, с.24. «Формируя пространство человеческого общения, город становится фокусом всего пространства общества. Именно с городом появилась пространственная организация общества в макромасштабах (и сами эти масштабы, разумеется). Характерный показатель такой организации – разделение социокультурных функций центра и периферии общества, а в связи с этим и поляризация определенных линий коммуникации в обществе, появление новой меры социальной дистанции, иерархии и т.д. Другая сторона того же процесса – формирование категорий и мер социального времени....Функциями города ...являются организация социального пространства общества и социализация его временных характеристик. Городская организация общества может поэтому рассматриваться как его морфология, а процесс урбанизации – как морфогенезис общества» -. СпС, с.26 и с.27. «Наиболее общая функция города – она же и наиболее фундаментальная – воспроизводство данного типа общественной структуры (или, как принято говорить в культурной антропологии, «поддержание культурного образца» - СпС, с.30.

[14] СпС, с.. 33

[15] Там же.

[16] К проблеме изменения социального пространства-времени в процессе урбанизации. // Там же, с. 44

[17] О построении модели репродуктивной системы (проблемы категориального аппарата) // Системные исследования: методологические проблемы. Ежегодник. 1979. – М., Наука, 1980. с. 180-190. (в сб.«Статьи по социологии», это с. 50-60): «Лишь представляя временную организацию РС [репродуктивной системы – ЛГ] как сложную, многоуровневую систему,  можно  отобразить в концептуальной модели ту структуру, которая создаст возможность фиксировать  определенные  состояния как прошлые («привязанные» к соответствующим осям отсчета) и как актуально значимые. Такая структура позволяет обеспечить активное и многократное обращение к культурному содержанию прошлого, интерпретацию и  переоценку этого содержания, а тем самым его постоянную актуализацию». С. 59.  

[18]  Левада считал Т.Парсонса одним из немногих в ХХ веке социологов, кто наделен  «божественной искрой».

[19] См. Tenbruck F.-H. Das Werk Max Webers // Koelner Zeitschrift fuer Soziologie und Sozialpsychologie Opladen, 1975,   Jg.27.H.4, S.663-699. Гудков Л. Метафора и рациональность как проблема социальной эпистемологии. М., 1994, с.283-287.

[20] Отчасти такое ограничение поля интереса может быть оправдано тем, что в сложившихся и относительно устойчивых обществах завершенной модернизации (США, Европы) образцы рациональности  давно институционализированы, а значит – благодаря  процессам массовой социализации стали всеобще значимыми (разумеется, в пределах, в которых можно говорить о «всеобщности») вместе с этикой достижения, моральной и правовой культурой, принципами гуманизма, правами человека и т.п. Именно отсюда критики этого общества выводят его «одномерность».

[21] Слово «критика» в данном случае следует понимать именно в кантовском смысле: аналитическое исследование семантического и функционального потенциала понятий, связанных или вытекающих из идеи инструментальной рациональности.

[22] Культурный контекст экономического действия / СпС, с. 88.

[23] Там же, с 90.

[24] Там же, с. 89-90

[25] Выделено мной - ЛГ

[26] СпС, с.110-112

[27] В этом отношении Левада был один из очень немногих, кого социальные перемены 90-х годов не заставили врасплох. Как говорил бл.Августин, «Бог готов, мы  не готовы».

[28] Лет десять назад, когда мы (ВЦИОМ) еще сидели на Никольской, один молодой  американский преподаватель социологии задал ему  вопрос: как бы он определил теоретико-методологические основания своей социологии, к какой школе он себя относит? (вопрощающий был демонстративным сторонником Н.Лумана).  Левада засмеялся и переадресовал вопрос мне. Я ответил, что это что-то вроде соединение структурно-функционального анализа и понимающей социологии культуры. Левада подумал, и сказал, что если  нужны какие-то дефиниции, то пусть будет так. Его полное равнодушие к школьной социологии имело, как мне кажется, несколько причин. Первая – отвращение к внешней¸ витринной стороне своей деятельности (и своей личности, это не скромность, а экзистенциально укоренное отношение к природности, случайности своего существования), вторая, связанная с первой -  он очень торопился схватить принципиальные особенности происходящего, зафиксировать какие-то общие черты постсоветской системы, не отвлекаясь на «мелочи» академического теоретического оформления своих взглядов. По началу это было связано с тем, что мы предполагали (основываясь на предшествующем опыте его сектора в ИКСИ), что  предоставившийся нам  шанс общей работы во ВЦИОМе  продлится не более 3-4 лет, но потом, по мере того, как перед ним открывалась вся глубина и масштабность стоящей задачи, сроки работы он соразмерял уже не с социальным временем, а с отпущенным ему временем жизни,  отсчитывая его с конца. Третья - он действительно был лидером, но не авторитарным учителем. В коллективной работе он задавал ценностный и эмоциональный тон, но никогда и никому не навязывал конкретных схем анализа и объяснения, не разжевывал своих идей, рассчитывая (иногда без должного основания) на то, что другие схватят его замысел и подходы.  Мы – его ближайшее окружение и сотрудники – часто не «тянули», с трудом понимая общие рамки его замысла и параметры проекта,  соответственно, лишь ощупью подыскивая требуемую для реализации технику  концептуальной работы и интерпретации материала. В этом смысле он, конечно, был одинок, но как ученый и руководитель относился к такой ограниченности «контекста» с неизбежным смирением или, скорее, с терпеливой грустью.  Однако, Левада, подчеркну это специально, не был самодостаточным или замкнутым только на себе  генератором идей,  его интересовало прежде всего дело (главный смысл его жизни), поэтому он был открыт для любого «интересного» соображения или мнения других. И именно поэтому работа у нас все-таки была общей работой, он что-то подхватывал у нас или коллег со стороны, мы развивали те или иные его положения, но развертывали в контексте своего проблемного видения и своих собственных исследовательских задач. Многие интересные вещи он лишь «накалывал», наносил на свою внутреннюю «карту проблем», не успевая их систематически развертывать.

[29] Регулярно появляшиеся в «Мониторинге общественного мнения:  социально-экономические перемены» статьи Левады были собраны в отдельную  книгу «От мнений – к пониманию. Социологические очерки 1993-2000», М., Московская школа политических исследований, 2000, 576 с.  (В названии воспроизведен придуманный им девиз ВЦИОМ, затем Аналитического  Центра Левады).  Работы последних шести лет, появлявшиеся в журнале нашего центра - «Вестник общественного мнения»,  собраны  им в книге «Ищем человека» (М., Новое издательство, 2006, 382 с.).  По проблематике «советского человека» он опубликовал, помимо прочего,   боее 25 статей.

[30] «Общественное мнение  не может служить или казаться средством конкретного социального действия. Чтобы стать общественной силой, общественное мнение должно быть организовано, причем не только «извне»   (гражданские свободы, СМИ, политический плюрализм, лидеры-идолы и т.д.), но и «изнутри», в смысле самого «языка» общественного мнения (символы, стереотипы, комплексы значений и средств выражения).  // От мнения к пониманию,  с. 216-217; далее сокращенно - ОМП.   «Наиболее общей функцией общественного мнения  как института принято считать поддержание социально одобряемых норм  поведения массового человека в массовом обществе.  Он беден и тем удобен для массового общения. (там же,  с.218). В поле общественного мнения человек находит  а) «язык» выражения (оформления, формирования) своих оценок и взглядов; б) группу «своих»; в) кодекс общепринятых нормативных стандартов такого выражения; д) «зеркало», показывающее соответствие поведения человека этим стандартам. (там же,  С.220). «Общественное мнение непосредственно оперирует не с «вещами» и явлениями социальной жизни, а с представляющими их знаками или символами. ...Глубина или объем памяти   этой коммуникативной структуры весьма ограничен. Никакая теория, идеологическая или религиозная система в ней не может уместиться, поэтому общественное мнение оперирует с приметными символами  таких систем. Подобная роль символов иногда вырабатывается долгим историческим опытом, иногда приписывается им искусственно.// Люди и символы. – Ищем человека, с.187 (далее – ИЧ)

[31] «Две ключевые проблемы подхода к анализу возможных переспектив интересующего нас феномена – понимание исходного, нынешнего его состояния (т.е. “массового” человека в современной российской ситуации) и адекватная характеристика механизма или, по крайней мере, парадигмы   его возможных трансформаций. Приходится преодолевать  соблазн “простейших” вариантов – например, экстраполяции  нынешнего образца в отдаленное будущее,  конструкции желаемого (утопического) социально-антропологического типа, рационального процесса совершенствования наличного человеческого материала, воспроизводства в отечественных условиях стадий и форм развития, пройденных ранее другими общественными системами,  а также различных вариантов реверсивных (попятных) или циклических трансформаций. Какие-то элементы подобных вариантов можно обнаружить, в том числе и с помощью массовых опросов. Но никакого единого механизма изменений – будь то экономический (в духе концепций экономического или технологического детерминизма – даже при самом фантастическом технико-экономическом прогрессе в наступившем столетии), нравственный, глобализующий или иной – обнаружить не удается и, скорее всего, не удастся. Остается внимательное рассмотрение действующих, а также ушедших в прошлое и формирующихся «фигур» общественных перемен с помощью имеющегося эмпирического и мыслительного материала».- ИЧ, с.274

[32] Такова идея оккупационной власти, разделяемая очень многими критиками коммунизма.

[33] Советский простой человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х. М. Мировой океан, 1993, с. 24. (далее – СЧ).

[34] Там же, с 8. Хотя Левада считает, что «советский человек» в полном виде представлен лишь в одном поколении советских людей, рождения примерно 1920-х годов, практически ушедшем в настоящее время, тем не менее,  этот тип захватывает  гораздо больший период времени, чем это казалось нам в начале 90-х годов. См.: Левада Ю. Поколения ХХ века: возможности исследования – в кн.: Отцы и дети: поколенческий анализ современной России. М., НЛО, 2005, с. 39-60.

[35] СЧ, с.

[36] «Символы упрощают реальность, избавляют человека от необходимости самостоятельно в ней разбираться, поэтому служат инструментами "автоматизации" социальных действий. Только так можно привести в действие сложные цепи межчеловеческих взаимодействий, которые не способно переработать никакое индивидуальное сознание, тем более за время перехода к необходимому действию. Огромное большинство повседневных и массовых акций «запускается» с помощью триггерных символических структур», ИЧ, с.188. Подробнее о мифах как регуляторах массового сознания (общественного мнения), периодизации советских и постсоветских символов и мифов см. в статье: Люди и символы, ИЧ, с.187-201,

[37] «...фактор, структурирующий вертикально  советское общество – мера допущенности к властным привилегиям и сопутствующим им информационным, потребительским и прочим дефицитам / Советский простой человек, с. 19.

[38]   Наиболее полно  проблематика функций символических компонентов рассматривается Левадой на примерах разложения имперского комплекса и его радикалов (непоноценности, ущемленности и проч.); символики и мифологии  власти, «поиска поводыря» общественным мнением (тема «элита и масса»), «обрядоверии» и двусмысленности массовой религиозной идентификации. Здесь Левада  продолжает свои старые работы по мифологическому сознанию, опираясь в теоретическом плане прежде всего на  идеи Э.Дюркгейма и М.Вебера. Определяющее значение для него имеет различение мифа и ритуала, ритуала и церемениала, типы ритуалов и церемониалов, воспроизведение архаической, мифологической  основы ритуала в современных условиях, когда исчезли базовые значения «»сакрального», но остались их функциональные суррогаты и аналоги (державный стиль, телевизионные инсценировки, электоральные акции и проч.).

[39] «Дефинитивная фунция символа - обозначать некий предмет - не единственная и даже часто не основная. Обращение к символическим конструкциям упрощает отношение человека к социальной реальности, избавляет его от самостоятельных усилий понимания, оценки и пр., используется как доказательство лояльности по отношению к какой-то традиции, идеологии, социальной группе или институту». ИЧ, с.197.

[40] «Феномен коррупции представляется довольно сложным и – по крайней мере, потенциально – всепроникающим....Регулярное  экономическое поведение, в принципе, строится по универсально применимым образцам. Коррупционная сделка, в отличие от такого образца, всегда строится на краткосрочных, моментальных и сугубо партикулярных интересах участников. ... Она всегда нарушает или обходит общепринятые нормы и чужие интересы.... Коррупционная сделка  играет роль дополнительного механизма (триггера, включателя) , который приводит в движение , направляет или тормозит какие-то потоки социально востребованных благ, услуг, действий. ...Корруптивная сделка всегда организована «вертикально», потому что по своему определению она предполагает «нормативный переход», нарушение установленной нормы, запрета, привычки. Адресатом коммерческого или политического соблазна может быть, естественно, только группа,  не имеющая устойчивых склонностей или соответствующих антипатий – та самая середина, «болото», которая может создать необходимый перевес, особенно  в ситуации «сумеречного» массового выбора при отсутствии устоявшихся политических симпатий, неясности ориентиров. Популистская политика, столь часто востребуемая в электоральные и кризисные периоды – рассчитанная на соблазн (или также запугивание), на использование массовых, чаще всего, не слишком возвышенных страстей – типичный пример массового политического подкупа. Одна из особенностей его механизма в том, что он направлен не столько на какое-то множество  людей, сколько на создание такой общественной атмосферы (восторга или страха – не столь важно), в которой с большей вероятностью люди склоняются к требуемому от них варианту поведения. Массовый подкуп,  как экономический, так и политический, как и любая иная корруптивная сделка – трансакция «о двух концах». ...Если одна сторона («сверху») стремится подкупить, то вторая («снизу»)   надеется «откупиться» от излишних претензий, сохранить что-свое и т.д. – по всем правилам «лукавого двоемыслия» ... Все и всяческие формы корруптивных сделок и связей приобретают большой размах и значение преимущественно в переломные эпохи и в  пограничных средах общественных отношений – там, где ослаблены “обычные” взаимосвязи между личными и официальными, корпоративными и государственными, локальными и центральными интересами. Коррупция неизбежно растет – и обращает на себя внимание – в переходных исторических ситуациях, когда длительное время сосуществуют разные нормативно-ценностные системы, когда “старые” уже дискредитированы, а “новые” не утвердилась достаточно прочно. Причем, что особенно важно, это относится не только к внешним (правовым, полицейским) системам социального контроля, но и к “внутренним” (нравственным, личностным) регуляторам поведения». ИЧ, С.235, 236, 237, 239.

[41] В данном случае это не схема и не резльтаты процесса, а лишь указание на общую направленность изменений.

[42] ИЧ, с.115. «Одна из весьма важных особенностей российской истории – наслоение разновременных социальных, сциокультурных, социально-политических структур. Отсюда многослойность,  как бы  протяженность во всех направлениях – “вдаль” (территория для России всегда имела социальные и исторические измерения) и “вглубь”   социального и человеческого материала, испытывающего воздействие преобразующих и разрушающих факторов. В этой толще меркнут и гаснут, трансформируются любые импульсы перемен, на любой тип действия находится соотвествующая форма противодействия, преимущественно, пассивного, адаптивного. В итоге “понижающий трансформатор” работает  на всех уровнях,  приспосабливая импульсы перемен, откуда бы они ни исходили, к существующему образу жизни и сознания. Это относится и к  “массе” (многочисленные “низовые”, по характеру жизни наиболее косные слои) и к разнообразныем группам  элиты – консервативным, прогрессистским, эгоистическием и пр. И, разумеется, к бесконечной российской “глубинке”, отнюдь не только пространственной. (Это наверняка не исключительная особенность России, но вряд ли где-нибудь разновременность социальных процессов играла столь важную роль и могла проявляться столь наглядным образом). – там же,  с.275. Поэтому, в частности, в России никогда не были возможными эффективные (соответствующие каким бы то ни было замыслам и планам) изменения “сверху” – каждая волна перемен, навязанных волей власти или стечением обстоятельств, переходя от одного временного слоя к другому, от центра к периферии, трансформировались многократно, создавая как очаги молчаливого сопротивления, так и многообразные формы мимикрии и приспособления к переменчивым обстоятельствам. Сопротивление любым переменам (незавимо от их направленности) в России всегда опиралось прежде всего на эту инерцию социального и человеческого “материала”, в меньшей мере – на чье-то заинтересованное или привычное противодействие. .. Позднейшие фольклорно-политические вариации “хотели как лучше, и т. д." разрабатывают ту же извечную модель. ( с.276)

[43] «Запоздалая или «догоняющая» модернизация нигде и никогда не напоминала в ХХ в. плавный эволюционный процесс освоения достижений мирового прогресса на благо населения новых или обновленных государств. Использование определенных (прежде всего, военно-промышленных или просто «оружейных») достижений западной цивилизации традиционными общественными системами, выход на поверхность новых национальных, клановых, религиозных разделений и  амбиций,  массовое нетерпение, а иногда еще и  революционный авантюризм, - все эти факторы неизбежно придавали общественному развитию, если рассматривать его в глобальных масштабах ушедшего столетия,  конвульсивный и болезненный характер. Практически все «догоняющие» страны и регионы воспроизводили не «рациональную», а «иррациональную» составляющую европейской модели, т.е. скорее ее катаклизмы, чем ее преимущества. Вопреки всем расчетам прогрессистов и социалистов утопического периода (ХIХ в.) новые национальные консолидации и разграничения приобрели больший вес, чем классовые или идеологические. Одна из ошибок либералов и социалистов [заключалась] в  том, что они считали нацию пережиточной, традиционной структурой, которая отмирает или теряет значение в модернизационных процессах. На деле же современные национальные консолидации, разграничения, символы, противопоставления, затрагивающие массовые переживания и комплексы – неизбежные продукты модернизации на определенных («формирующих») ее этапах.  Точно так же как транснациональные образования на более поздних этапах. В Европе ситуация стала изменяться в пользу новой интеграции лишь к концу ХХ века, но положение во многих «догоняющих» странах (Азии, Африки) скорее осложнилось. Новые государства, избавляясь от колониализма, утверждают себя самым простым способом - противопоставлением  «Западу» (а сейчас еще и «глобализму»)»... Другая важная черта «догоняющих» обществ – неравномерность, разрыв во времени технических, экономических, социальных, политических, нравственных процессов. Отсюда парадоксальные сочетания разнопорядковых структур. Вопреки иллюзиям экономического детерминизма во многих странах традиционные диктатуры или деспотии в условиях привнесенного или милитаризованного экономического роста укреплялись, а то и уступали место не менее деспотическим и диктаторским «освободительным» режимам). Все эти «завихрения» прогресса Россия испытала, освоила, и – по всей видимости – до сих пор не преодолела.  – ИЧ, с.275

[44] [ Левада Ю.] Введение. Элитарные структуры в постсоветской ситуации. – В кн.: Гудков Л., Дубин Б., Левада Ю. Проблема элиты в современной России. М.: Фонд «Либеральная миссия», 2007 (в печати).

[45] «В обстановке общественного кризиса латентные компоненты каждой антиномии [составляющей структуру образца «хомо советикус» - ЛГ] выступают на поверхность и превращаются в мощный дестабилизирующий фактор» // Советский простой человек, с.24.

[46] ИЧ, с.264

[47] Если под успехом понимать только европейские формы современного  общества – с демократией, свободным рынком, высоким уровнем благосостояния населения, развитой системой социального обеспечения, образования, культуры, толерантностью, отказом от милитаризма, открытостью миру, интенсивным равзитием технологий и т.п. 

[48] ИЧ, с.246

[49] ИЧ, с.372

[50] ИЧ, с.276

Обсудить статью
Комментарии

Главные новости

18:42 Сирийские хакеры атаковали сайты главных мировых СМИ
18:31 Российские авиакомпании ввели гибкую систему ценообразования
18:19 В Ростове-на-Дону неизвестный обстрелял кафе из гранатомета
18:15 Порошенко подтвердил намерение провести реформу по децентрализации власти
18:03 Страны ОПЕК договорились не сокращать квоты на добычу нефти
17:56 В Раду внесен закон об отмене особого статуса Донбасса
17:55 В Раде Украины зарегистрирован проект о выходе из СНГ
17:39 Экземпляр «Первого фолио» Шекспира найден во Франции
17:36 Верховный суд оставил в силе приговор убийце Егора Щербакова
17:29 Порошенко призвал отказаться от нейтралитета и вступить в НАТО
17:02 Приговоры четверым осужденным по «болотному делу» вступили в силу
16:57 Читатели «Полит.ру» оказались пессимистичны в вопросе о скором переходе экономики РФ к росту
16:50 Саакашвили обвинили по делу об убийстве
16:42 Футболист «Бастии» Брандао получил месяц тюрьмы за перелом носа игроку ПСЖ
16:27 Во Франции в шутку подали объявление о продаже двух «Мистралей»
16:14 Алексей Хрипун: результаты оптимизации кадров не должны отразиться на уровне медицинской помощи населению
16:10 Москвичка подала в суд на «Макдоналдс» за отрезанную фалангу пальца
16:06 Верховная Рада назначила Яценюка премьер-министром Украины
15:53 Участника сборной России по биатлону отстранили из-за допинга
15:43 Подросток и женщина погибли под обстрелом в Донецке
15:34 Курсы доллара и евро резко ушли вниз в преддверии решения ОПЕК
15:12 Евросоюз введет санкции против 13 организаций и лиц ЛНР и ДНР
15:10 Лукашенко назначил нового министра обороны
15:09 Российские поезда перестанут пересекать границу с Украиной
14:58 В Москве уволилась судья из «списка Магнитского»
14:39 Пятеро погибли при падении автомобилей в пропасть в Дагестане
14:31 Австралийский крикетист умер в больнице после удара мячом в голову
14:27 В Верховной Раде Украины создана коалиция
14:22 Скончался известный польский актер Станислав Микульский
14:06 Москва простилась с Виктором Тихоновым
14:00 На проезжей части в центре Москвы произошел обвал грунта
13:59 Глава УМВД по Ивановской области задержан по подозрению в злоупотреблениях
13:43 Яценюк объявил о прекращении полномочий кабмина Украины
13:41 Общий долг за коммунальные платежи в России превысил 132 млрд рублей
13:38 Неизвестное письмо Камю к Сартру обнаружено на каминной полке
13:29 Лукашенко удручен решением РФ ограничить поставки продуктов
13:22 Банк России опустил курс рубля
13:14 В США призвали бойкотировать «черную пятницу»
13:12 Сенатор Добрынин заподозрил Милонова в экстремизме
13:06 Филиппины пообещали сделать новый «папамобиль»
12:46 Кремль опроверг факт угроз Путина Порошенко
12:32 Знаменитый Антикитерский механизм оказался еще старше
12:25 Законопроект о работе нежелательных организаций внесен в Госдуму
12:11 Задержан гендиректор турфирмы «Нева»
12:08 Родственники трицератопса нашлись в музее
12:00 Курс доллара на бирже вырос сразу на 123 копейки
11:39 Участница «Битвы экстрасенсов» насмерть сбила пешехода в Москве
11:26 Американский телеведущий спародировал Валерия Леонтьева
11:24 Помощник депутата Госдумы Васильева выпал из окна в Москве
11:04 Новый российский гумконвой выехал на Донбасс

Редакция

Электронная почта: politru.edit1@gmail.com
Адрес: 129343, Москва, проезд Серебрякова, д.2, корп.1, 9 этаж.
Телефоны: +7 495 980 1893, +7 495 980 1894.
Стоимость услуг Полит.ру
Регистрация — Эл № 77-8425 от 1 декабря 2003 года.
Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2014. Поддержка сайта и техническое обеспечение: команда NaitoN