28 марта 2024, четверг, 18:21
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

30 октября 2006, 13:35

Сон

«Полит.ру» публикует фрагмент повести «Сон» из одноименного дебютного сборника фантастических повестей журналиста Натальи Лазаревой (Лазарева Н. Сон: Фантастические повести. - М.: Текст, 2006. – 302 с. – (Серия «Открытая книга»)). Герои повестей живут в обстоятельствах, весьма похожих на те, в которых живем все мы. Место действия – Советский Союз и Россия, и тем не менее мир Лазаревой – особенный. Здесь существуют свои, чуть-чуть отличные от привычных, физические и социальные законы, действуют свои политические и общественные силы. И именно эти отличия лежат в основе всех приключений и превращений, которые происходят с главными героями – председателем Комиссии мер и весов Федором Выборгским и его женой художницей Софьей («Сон») и выдающимся пловцом Константином Богдасаровым («Морская корова»).

Глава 1
ФИЛЬДЕПЕРСОВЫ ЧУЛКИ


- Отда-а-й! - Я вырывала у дворничихиной дочки сверток с чулками, лягалась тяжелыми зимними башмаками и старалась расцепить ее пальцы с грязными короткими ногтями, отчаянно сжимавшие бечевку. Она била меня не менее тяжелыми валенками в калошах по лодыжкам, и мы обе визжали. Юлький Юрок или Юркий Юлок, тайно прозывавшийся также Ханом Индейцев, суетился возле нас, но не решался вступить в девчоночью драку. Остальные ребята стояли вокруг, а некоторые сидели в нише под потолком, свесив ноги, вымазывая в побелке свои задницы, и орали, подзадоривая нас. На крики прибежала дворничиха, а за ней ее сожитель, тоже подметавший двор по утрам, и они, не разобрав, кто тут прав, принялись оттаскивать меня в сторону - да еще сожитель за волосы меня схватил! - и засовывать за пазуху моей противницы чудные блестящие чулочки, завернутые в мятую газету. Дверь уголка агитации, что под лестницей, была настежь, и мои вопли раздавались по всему гулкому мраморному парадному. Тут и подоспела помощь. Высокий человек в фуражке без околыша и ладной куртке из шинельного сукна вбежал в уголок, сразу оценил обстановку: дал в зубы сожителю и вывел меня, держа за локоть, на лестницу.

- Вы где живете? - спросил он громко и четко.

- В двенадцатой квартире, на втором, - всхлипнула я.

Прибежал Юлький Юрок и притащил сморщенные чулочки.

- Это же тебе, это только тебе! - прокричал Юрок. - Сам выменял у вокзала! - Соврав, он уставился огромными серыми глазищами на моего спасителя, сжал в скорбной гримаске маленький рот, так что его лицо покрылось тонкими морщинами, и побежал вниз по лестнице.

- Мне тоже в двенадцатую, - сказал человек в фуражке, даже не посмотрев на мальчонку со странными взрослыми глазами и морщинами вокруг рта. Я увидала, что у моего спасителя плоские, правильно вырезанные губы, узкие, но яркие светло-коричневые глаза и гладкая, матовозагорелая кожа человека, много бывающего в открытом поле. - Я Выборгский Федор Иванович, а вы кто?

Я спрятала сверток, выпрямила спину, подула на свои прядки-кудряшки, чтоб открыли лицо, и с достоинством ответила:

- Софья Даниловна Ушакова.

- Ага, дочь Данилы Алексеевича?

- Верно говорите. И Марфы Ильиничны.

- И Ильиничны. Ну уж конечно, - улыбнулся гость.

- А вы за посылкой пришли? - сообразила я.

- Да, какая-то хоть весточка. Скорблю о старушке.

Федору Выборгскому родственники из нашего старого доброго Плещеева прислали ящичек с ряпушкой и сообщение о том, что комната его недавно скончавшейся матушки в «хорошем теплом бараке» за ним сохранилась, а живет там пока его тетка, она же крестная.

Гость посидел у нас в комнате за круглым столом и попил с моей мамой Марфой Ильиничной чайку с рыбным пирогом. Мама принялась рассказывать все, что знала про общих знакомых в Плещееве, гость вежливо кивал и очень аккуратно ел пирог, держа кусок не двумя пальцами, а всей крупной кистью сразу, глубоко и крепко, словно этот кусок пирога представлял для него великую ценность. Мне стало скучно слушать мамины рассказы, я ушла за ширму, где стояла коечка, этажерка с книжками и висело мое большое зеркало. Решила пока примерить чулки, очень уж не терпелось.

Это были настоящие взрослые чулки, совершенно ровные, нигде не заштопанные, очень туго облегающие ногу, красиво охватывающие пальцы и подчеркивающие подъем. Они создавали из моей мягкой, бледной, как мне казалось, детской еще конечности, тугую, стройную золотистую колонну, идущую при легком движении шелковою искрой. Правда, огорчило, что чулки были немного коротковаты - вечно у меня эта история!

Я сняла зеркало со стены, поставила его на пол, и, высоко приподняв юбку, разглядывала свои одетые ноги, дивясь их новой форме.

В это время мама вышла на кухню, а Выборгский вдруг шагнул к ширме, сдвинул створку, да так и застыл, разглядывая меня и мои ноги.

- Сон! - хрипловато вымолвил Федор Иванович. - Сон - он и есть сон...

- Соня, можно Соня, - поправила я его, не сообразив даже, как стою; потом: - О-о-йй! - Опустила юбку и даже присела на корточки, прикрыв затянутые фильдеперсом ступни подолом.

- Эх, прости, думал ты, тут какую книжку читаешь... Что-то притихла, не высовываешься, - добавил гость, потом резко повернулся и исчез за дверью.

Возвратившаяся с кухни Марфа Ильинична нашла на столе его недопитую чашку и забытую посылку с ряпушкой.

Когда во дворе о явлении гостя и защитника немного подзабыли, к маме явилась дворничиха и заявила, что Сонька твоя - молодая да ранняя, крутит то со шпаной, то с комиссарами и что Юрок с подвальной квартиры спер у вокзала с лотков чулки да пытался загнать втридорога ее малой, и она ему даже деньги уплатила, а твоя молодая налетела словно гарпия...

- Товарищ дворник! - начала Марфа Ильинична поначалу мягко, но очень уж уверенно. - Я знаю свою дочь. Она посещает курсы по рисунку и живописи при ВХУТЕМАСе, берет уроки французского и немецкого языков, и она никогда не станет вырывать вещи у кого-либо из рук.

- А вот и рвала, вот и рвала! - не унималась себе на беду дворничиха. - Чулки такие нынче - поди достань! Тонкие, золотистые - разве на боны только. А ей охота, Соньке-то вашей! Твой-то счетовод, на такое не зарабатывает, где там!

Тут Марфа Ильинична встала в свою базарну стойку - крупная грудь вперед, руки растопырены, скрюченные пальцы врозь - и пошла, шипя, на дворничиху. Кричала при этом она те слова, что знала со времен города Плещеева и плещеевского рынка возле старинных Торговых рядов, где ни она сама, ни потомственная городская мещанка бабушка моя Евдокия не переплатили лишней копейки, отчаянно торгуясь с местным людом. Дворничиха, почуяв родную стихию, затараторила дальше:

- Тихоня-то твоя... Рисовать она на хирсы ходить! Как же: с вором она путается, ты не гляди, что он мал ростом - он еще как может!

- С каким еще вором? - прищурилась Марфа Ильинична.

- С таким, с таким... Юрок-то - форточник известный. Дураки форточку откроют - а он откуда хошь влезет - что с земли, что с крыши. - Тут дворничиха сделала совсем уж хитрые глаза. - А энтот, из комиссаров, - он что, в содержанки ее брать просил? У них, у комиссаров, - средства - все имеют! И что он тебе за ней принес? - Она разгоряченно оглядела нашу бедную комнату, ища неведомых даров, и вдруг, завидев ящик-посылку, кинулась к нему и вытряхнула содержимое на стол.

Вылетела истекающая золотым жиром нежно-розовая на срезе рыба-ряпушка, несколько блеклых фотографий, пучки каких-то трав и совсем маленький тряпочный узелок, крепко перевязанный ниткой. Узелок покатился по столу и упал на пол с легким стуком.

Во время этой сцены я стояла в углу, закрыв лицо руками. Больше всего в жизни я ненавидела это мамино «вперед грудью с руками растопыркой». Я дрожала от стыда: от этой непохожести мамы на саму себя, от этого неистовства, которое вдруг проявлялось и поражало меня своими темными глубинами.

Тем временем Марфа схватила вываленную в муке скалку и двинулась к дворничихе, а та, кривляясь и плюясь, выбежала из нашей комнаты.

Тогда в оцепенении и страхе я двинулась к столу и стала мокрыми пальцами, которыми только что вытирала слезы и сопли, развязывать узелок. Нитка плохо поддавалась, но я все тянула ее и рвала, боясь, что в узелке окажется что-то хрупкое, и оно разбилось при падении.

Белый тряпочный узелок расцепился-развязался, и я нашла в нем камушек. Лиловато-черный сколок, облизанный ветром и водой со всех сторон, и только с одной имеющий ровный срез, испещренный белыми прожилками. На тряпке, в которую он был обернут, изнутри была надпись. Чернила расплылись, но можно было прочесть: «Федя вот тебе твой лил».

Что за лил? Я поначалу и не стала раздумывать об этом, просто завернула его обратно в тряпку и повернулась к матери. И на меня тогда нашло, и я принялась орать... И чтоб мама не смела таких слов мерзких говорить, и чтоб плещеевский базар позабыла, и про новую жизнь, и чтоб «растопыркой» не смела стоять... Марфа Ильинична тоже себе дала волю. Мне попало за хождение под лестницу к дворовым, за длинные разговоры с Юльким Юрком, и за чулки в особенности... Но чулки я ей не отдала, сказала, что скорее в печке сожгу.

А когда мы обе успокоились и сели попить чайку, я спросила про лил.

- Лил-то камень? - проговорила мама, скосила глаза в сторону и сморщила нос. - Да зачем такое Выборгскому? Он же большой человек, ученый, при правлении, член ВСНХ, с главными комиссарами на равных...

- Да что ж это такое, мама?

Марфа Ильинична почертила своим красивым овальным ногтем что-то на скатерти, сгребла розовой ладонью невидимые хлебные крошки и проговорила:

- А камень, большой такой камень, лежит возле нашего озера. К нему разные люди приходят, приносят цветы, бусы, иной раз и сала кусок... Говорят, от этого приношения бывает здоровье и долголетие, и там... какой-нибудь марьяжный интерес...

- Так это просто суеверие? - нетерпеливо спросила я.

На это мама с готовностью закивала:

- Верно, верно, Соня, именно суеверие. - А сама схватила узелок большим и указательным пальцами и покатала его по скатерти. Пальцы были такие знакомые, с въевшимся оранжевым морковным соком, с крохотным белым пятнышком на ногте (то ли к деньгам, то ли к любви...). Катая узел, мама глядела на стену и чуть дергала ноздрями, словно вспомнила о неприятном или делала что-то не так. Потом она сказала: - Наверное, Федору Ивановичу камень прислали в память о родных местах. Не будем об этом больше говорить. Думаю, он зайдет к нам все же за посылкой, как-то он внезапно тогда ушел... Видимо, были дела. Жаль, что с Даней не повидался, все-таки в одном реальном учились.

- Ой, мам, так Выборгский - старый такой?

- Какой он старый! - Марфа Ильинична вдруг покраснела.

- Ну, постарше тебя... Его батюшка, отец Иоанн, в Рождественском соборе служил. Это я хорошо помню. Но они не плещеевские. Приехали откуда-то с севера, не знаю точно из каких мест.

- А как же они с папой учились, в своем реальном? Как его... - И я вспомнила один из стишков, который папа мой, Данила Алексеевич, со смехом иногда рассказывал: - Же по улице марше, же пердю перчатку. Я ее шерше, шерше, а потом домой марше!

- Так твой отец туда очень поздно поступил – когда его родители денег скопили, да и закончил уже совсем взрослым. А Выборгский - экстерном за несколько классов сдал, способный был мальчик. Говорят, потом в университете был, а после в Горном институте.


Глава 2
ХАН ИНДЕЙЦЕВ

На курсах пошла обнаженка. Писали какого-то мужика, который надевал на свое естество чулок и стоял к нам вполоборота. При этом он время от времени читал стихи собственного сочинения и извинялся, что стихи несовершенны, поскольку он недавно прилетел с Марса. Стихи были такие: «Я проглотил бабочку, с крылышками, крабоногую...»

Потом Кошелев, который вел у нас живопись, обозвал нас остолопами и велел непременно делать дома наброски с себя. Кошелев, а звали мы его в разговорах Кошель, ни на минуту не позволял забывать о набросках, рисунке и живописи.

- Никогда не переставайте писать, - говорил он, - только приостановишься, дашь себе роздых - и ап! – глаз не увидит, рука не пойдет.

Иногда Кошель появлялся на курсах сонным, ни на кого не обращал внимания, сооружал постановку из печных горшков, скалок и засохших краюх ржаного хлеба, а сам устраивался в углу, положив ногу на ногу, приподняв свои круглые очки на лоб и потирая большим и средним пальцами правой руки глаза. Такие занятия были очень скучны. Я смотрела на Кошелева, на его редкие коричневатые волосы - может, он их даже красил? - на просвечивающую сквозь них кожу, и мне становилось еще скучнее. Тогда, оторвавшись от натюрморта, я глядела наружу и видела в ранней осенней тьме голубое окно.

Что там, за ним, так никогда и не узнала. Но все казалась, что вижу комнату, обитую выцветшим голубым шелком, освещенную лампой под светло-синим стеклом. Я сижу в кресле, обтянутом тем же, голубым, с бледною вышивкой по краю, и ем яблоко - желтое, сочное, с темными подпалинами.

Иногда наш преподаватель подходил и что-то небрежно исправлял, держа карандаш за самый кончик и подталкивая его указательным пальцем. Кошелев редко мне что-то говорил, только смотрел поверх очков и приподнимал бровь. А вот со Степеном из скульптурки иногда разговаривал. Степан взрослый, женатый человек. С женой  Роменой он приехал из Малороссии изучать искусство лепки. При этом ни одно из занятий по рисунку они не пропускали. Кошелев относился к его работам с особым вниманием. Однажды он сказал Степану, и мне это очень хорошо запомнилось: «Вот я и научил тебя, что в рисунке должно быть одно черное. Потом ты поймешь, что в рисунке должно быть одно белое».

А нам Кошелев время от времени, прикрывая глаза очками, твердил про обнаженку. Моя подруга Вера, которую все зовут Вешкой, отвечает ему, что ей себя не видать. А Кошелев повышает голос: зеркало на что? Вешка опускает ресницы и краснеет.

Она краснела, когда хотела, а опускала ресницы, чтобы не показывать свои зрачки, которые мгновенно расширялись от любого намека на телесные отношения людей. Я подумала, что Вешка вряд ли будет делать дома наброски: в их комнате полным-полно родственников из деревни, да и рисовать-то она не больно хочет научиться. Так, потолкаться только на курсах. Зато поболтать с Вешкой всегда можно с удовольствием. Мы учились с ней вместе в школе первой ступени и очень друг с другом свыклись. За мной-то она на курсы и потянулась.

Мое зеркало висело в закутке за ширмой. Себя я уже пыталась писать, но мне не очень нравилось... Говорят, я представляла себя иначе, не так, как другие. Лицо выходило угловатым, глаза косили. Может, такое зрение. Гляжу на лист дерева перед глазами - вижу многие подробности, а дерева, на котором этот лист живет, и не вижу.

А сам-то Кошелев! Один раз он повел нас в свою мастерскую, вернее, в одну из комнат огромной квартиры, где жила целая куча художников. Он хотел продемонстрировать хорошо сделанные работы. Но мы усмотрели несколько иное. Там за шкафом стояли внутренние, как он сам выразился, холсты, представляющие собой гармоничное смешение цветов и линий . И стояла там Чернобелая женщина. Так это называлось. А я на этом холсте видела перетекающие друг в друга овальные, какие-то бесконечные, объемные формы, а за ними, вроде бы на заднем плане, - черные параллелепипеды, кубы и обелиски. Правда, я так и не поняла, что считать передним планом. Все смешивалось, боролось, и нельзя было понять, за кем победа. Не очень-то я и задумывалась тогда, что это за Черно-белая.

Нужно делать задание. Смотрю на себя. Лицо я знаю. Лоб высокий, глаза довольно близко и глубоко посажены, а тип их, по моим представлениям – «лупастый». Очень светлые, серовато-голубые, круглые, выпуклые. Но если мне становится интересно, глаза как бы приближаются к краям глазниц, переполняют глазницы, цвет густеет, в радужке возникают оттенки зеленого, и даже проявляется золотисто-коричневый отлив. Поэтому никому и в голову не приходит, что глаза мои сидят глубоко. Многое компенсируют брови - тонкие, едва намеченные, чуть длинноватые для такого разреза глаз, приподнятые к вискам. Нос у меня мамин, правильный, жаль, правда, что потолще, чем у нее. Но и это тоже зависит от настроения, иной раз гляжу на свой нос - а он стал бледным, нежным, заострившимся, словно на старинном портрете. Губы у меня пухлые, выпуклые, как говорит Вешка, - «цвет кармин».

И все, конечно, запутывают волосы. Они не гладкие, как у мамы, а волнистые, лежат мелко витым светлым пушком, прядки постоянно выползают: то за ухом объявятся, то на шее, то падают на лицо. Быть строгой и аккуратной с такими волосами трудно. Подстричь их ровной скобой и носить с пробором на боку, как носят сейчас девушки, невозможно: будут стоять дыбом. Поэтому закалываю их сзади шпильками, приглаживаю, как могу. А если захочу, и не приглаживаю вовсе...

Я писала себя долго, получилась на обнаженке блеклой полосой с выпуклостями и с лохматой головой. Дворничиха орет: Костлява Сонька! Вот уж нет. Полоса на холсте тонкая, но не ребристая. Все мое тело кажется мягким, податливым, почти бессильным. Мускулы неявны, идут ровно, переходы гладки. Кладу тени, думаю, думаю о тоне работы, повторяю про себя указания Кошелева...

Терпеть не могу работать маслом, но Кошелев уверяет, что акварель - пока слишком сложная для нас техника. Здесь необходимы точность, скорость восприятия: акварель непокрываема, возможен лишь один точный мазок. Но я, кстати, пыталась вводить в эту технику обычные белила на водной основе. Так я писала цветы. А цветы... Да, цветы для моих натюрмортов воровал Юлький Юрок. Он ездил за город, бродил по заброшенным дворам заколоченных дач и привозил весной - стойкие сиреневые ирисы, потом - пахучие пионы, похожие на неряшливые розы, а поздним летом - одичавшие флоксы и разноцветные игольчатые астры.

Ой, Юрок... Сегодня же первый раз крутят его Хана! Целый вечер, в привокзальном синематографе. Нужно бежать. Я натянула старую сорочку (еще из монастырских, с плетеным кружевом и прошивками), панталоны, юбку с кофтой - и кинулась к двери.

- Соня, - крикнула мама из кухни, - ведь обещала помочь капусту рубить!

- Как же, - шипели из своих конур соседки. – Подмогнет она тебе! Все по хирсам, по учителкам... Хрень, а не хозяйка!

Я неслась по лестнице и думала, что Марфа Ильинична редко просит меня сделать что-нибудь по дому, все: сиди рисуй. Или: сиди, учи язык. Так у нее в голове засело, что нынче девушку нужно учить наукам, и тогда она уже кухаркой для мужа не станет.

Мама нашла для меня старушку француженку, доживающую свой век в чужой и бешеной, с ее точки зрения, стране. Старушка уже не могла работать в школе и давала уроки на дому. Мама настаивала, чтобы я не пропускала занятий, и таскала моей учительнице свои щи в кастрюльке.

Но в последнее время мама все чаще приставала ко мне с готовкой, все объясняла, как варить ее знаменитые щи да как ставить тесто на рыбный пирог. Бери фунт муки, полпалочки дрожжей, четверть мерки молока... Что-то ее толкало.

В вестибюле синематографа уже было полно людей, тапер играл на пианино. Шпана со Столярного темной группкой обозначилась в углу. Юрок сновал из зала в вестибюль, показывался перед своими и убегал куда-то. Когда я подошла, ребята зашептались, а девчонки закричали, посмеиваясь:

- Кофту-то за пояс заправь! А то – расхристалась совсем!

Я посмотрела вокруг, стали проявляться лица. Тапером оказался полный светловолосый мальчик, игравший очень уверенно, почти небрежно, запрокинув круглую, коротко стриженную голову так, чтобы никого вокруг не видеть. Его губы были бледны и крепко сжаты. Казалось, что рта вовсе нет, а на лице есть только полоски дуг, намеченные короткими светлыми ресницами, да круглые, мучнистобелые щеки.

Публика была всякая, у вокзала всегда полно приезжих, да тут и рынок недалеко. Но пришли и свои, со Столярного, с Пресненского вала и Грузинки. Юрка знали многие, он и не скрывал, что его поймал однажды очкастый мужик с кинофабрики и прицепился: Ты - нужный типаж! – и все тут. Юрок согласился, что ему было не согласиться, денег хоть не много давали, но ему все к месту, братьев-сестер кормить.

Потом публика повалила в темный зал, и на миг мелькнуло какое-то знакомое лицо в первом ряду, но я сразу не сообразила, кто это. Юрок пристроил нас, а сам тоже побежал в первый ряд, где, видимо, сидели люди с кинофабрики.

Картина была из заокеанской жизни. Сначала по экрану скоро-скоро ходили мужчины в широкополых шляпах с загнутыми полями, курили толстые сигары и задирали ноги в остроносых башмаках со шпорами прямо на столы. А потом двое из них - один, правда, в пиджачке, в ботиночках и котелке - уговорили какого-то мальчонку сесть с ними в шарабан и увезли его в лес, в пещеру, с тем чтобы потом получить с богатого папаши выкуп. Ну уж мальчонка потом над ними поиздевался!

Как только этот ребенок появился на экране, все наши со Столярного, с Вала и с Грузин завопили:

- Юрок, а ну, давай, Индейский Хан! Вдарь буржуям! И этого мордой в костер, и того, шпика, в котелке! Мордой, его, мордой!

У Юры была странная фигура. Он не рос. Лет до десяти-двенадцати как-то медленно вытягивался, а затем замер. Он не выглядел карликом или лилипутом, казался просто мальцом с огромными глазами. Лицо его при этом было удивительно подвижным, без слов передавало его отношение к миру, а отношение порой было скверным. Еще бы... Куча братьев-сестер, подвал, мать на вокзале с мужиками... Одна бабка их всех и обштопывала, и мыла. А для людей с кинофабрики наш Юра был, конечно, находкой. С виду - ребенок, а понимает все, как взрослый. Да еще как понимает...

На экране Юрок воткнул в кудрявый парик вороньи перья и довел своих буржуев до полного ужаса. Они его связали, отвезли домой к папаше и побежали к канадской границе, а я вспомнила наконец, что читала этот рассказ. Только там был никакой не Индейский Хан. А... ну правильно. Слова красный и тем более вождь нынче никак невозможно было использовать в названии такой смешной фильмы.

Картина кончилась, включили свет, тапер вытер пот со лба большим клетчатым платком, к зрителям вышел человек из первого ряда и вывел с собой упиравшегося Юрка. Как ни странно, человеком этим, снявшим фильму на кинофабрике, оказался наш Кошелев. Я аж вскочила. Вот он чем втихую увлекается! А то все: работай в тоне, следи за перспективой, перечернила!

Кошелев ерошил свои редкие волосы, потом гордо откидывал их, снимал и надевал круглые очки, то и дело закуривал и выбрасывал папиросу: то есть вел себя совсем не так, как на курсах. Вытащили Юрка и попросили сказать.

Юрок мялся, поводил плечами, выламывал свои маленькие кисти, порывался убежать, потом снова возвращался. В конце концов, сплюнул и заявил:

- Чего там! Вот жисть настоящая - да! А фильма? Как лоскут. Красивый, да выдранный. И иной раз из хорошего места выдерут, а иной - рисунка не видать, одна кромка. - Потом он еще немного подумал, побегал и добавил: - За мальца того ни копейки бы не дал. Дрянной парень.

- Браво! - орала публика.

- Душки-душки! - визжали девицы в шляпках, натянутых на брови.

- Смерть буржуям! Свободу индейцам! - гаркали бойцы, завернувшие сюда с вокзала.

Наша шпана качала и Юрка и Кошелева, они взлетали к закопченному потолку зала и громко смеялись. Позже фильму крутили еще раз, еще и еще. А в перерывах к мальчику-таперу подходила пожилая женщина в чесучовой панаме, совала ему кусок хлеба с салом и потом прятала недоеденное в плетенную из соломы корзину с крышкой и соломенной же пуговицей сбоку.

В синематографе можно было торчать до утра, тем более что кто-то из наших опять побежал к вокзалу за самогоном. Но я понимала, что Кошелев своего задания все равно не отменит, и тихонько отправилась домой, пока ребята со двора хохотали над кривляниями Хана Индейцев.

Подходя к подъезду, я услышала мужские голоса.

- Артамоныш! Да-аа... Артамоныш-то он, да-аа... - Это говорил мой папа, Данила Алексеевич. - А я ведь так и хотел в Земельную академию идти. Приехал в столицу учиться на агронома. Но жена, дочка... Пошел работать. Грамотных нынче мало, на работу меня берут, но всем нужно, чтоб я хорошо считал. Вот и составляю отчеты: дебит, кредит.

А в ответ ему кто-то гортанно подхохатывал, и я поняла, что смеется Выборгский пришедший-таки за посылкой. Тут же я вспомнила и кто такой Артамоныш. Это был их учитель естествознания - ну, конечно, ведь он и у Выборгского преподавал. В голове мелькнул даже стишок: «Артамоныш до небес испускает аш-два-эс!»

Папа мой - добрый, круглый, рано облысевший папа, не казался особенно веселым, он определенно хотел потрафить Федору Ивановичу, вспоминая времена учебы. Под навесом возле парадного горел яркий фонарь, и я хорошо видела их.

Федор Иванович на этот раз был не в полувоенной куртке, а в темной тройке, и белый воротник сорочки он выпустил на поверхность. Про такие голову и шею, как у него, толкающиеся на курсах девицы говорили «скульптурка», а про густые темно-русые волосы, небрежно зачесанные назад, сказали бы: «агит». Правда, для агита у Выборгского, пожалуй, были слишком узкие глаза, прячущиеся в набухших, «дутых» веках. Но опять же, рассуждала я, форма глаз может меняться в зависимости от состояния души.

Я подошла к ним и поздоровалась. Папа погладил меня по голове и старательно, своим полным, неловким пальцем, зацепил мою выбившуюся кудряшку за ухо. Я, как всегда, мотнула головой - не люблю, когда меня приглаживают на людях, и направилась к лестнице. Выборгский тут же откланялся и пошел со двора.

Папа стоял в нерешительности, расставив руки. Ему, видимо, казалось, что говорил он не то и чем-то не понравился большому человеку. Я обняла папу, погладила по редким курчавым волоскам на темени, провела рукой по круглой мягкой щеке и повернула было снова к лестнице.

- Постой, Соня, - сказал папа, достал папиросу. - Растравил он меня со своим Артамонышем! А ведь это опасный был тип. Чего я не понимал тогда - зачем, по мнению Артамоныша, человеку необходимо вечно что-то изобретать. Устроил бы себе жизнь как следует - и хорошо! И чтобы печка не дымила, и чтоб в кладовке крупа была, там, картофель. А то: одно придумаешь, сделаешь машину - продашь. Получишь деньги, сделаешь еще лучшую машину - опять продашь. А не будут покупать - так организуешь, что без этой машины человеку не прожить. Не то удовольствие, не тот смак без машины! И конечно, военные действия. Они-то и будут потреблять больше всего машин. Так, по Артамонышеву, и должно все идти. Без продыху, без остановок, по вертикали.

Я почти не слушала папу и все поглядывала в сторону ворот, в которые только что вышел красивый человек Выборгский.

А папа продолжал возмущаться, пожимать плечами и удивляться словам своего бывшего учителя:

- Ну неужто простому человеку нужно все время изобретать и продавать? Неужто он не может просто любоваться природой. Вот наш словесник, господин Комлев... Господи, что я говорю? Да-да, гражданин Комлев. Все время нам намекал, что Артамоныш - человек опасный. А Комлев, между прочим, писал стихи. И очень они нравились барышням: «Леса, озера, лунный свет...»

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.