29 марта 2024, пятница, 11:46
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

"Мастер знает больше, чем может. А гений может больше, чем знает"

Полит.ру представляет очередную программу «Нейтральная территория. Позиция 201» с Сергеем Шабуцким. Беседу ведет Леонид Костюков
Москва, кафе «Нейтральная территория» 


Костюков: Первый вопрос такой: на ваш взгляд, главное качество стихотворения. Что делает стихотворение стихотворением? Одно главное качество или несколько главных качеств. Какое оно должно быть, по-вашему?

Шабуцкий:  В первую очередь, мне кажется, оно должно быть не формализуемым.

К.: Не формализуемым, то есть из него не должен выниматься тот скелетик, на который оно нанизано.

Ш.: Не должен. То есть поэзия начинается там, где кончается филология.

К.: Понятно.

Ш.: Филология может подвести, поставить лицом к… а дальше уже все, вот можно только указать, ткнуть пальцем. Не знаю, честно говоря, не знаю. Вот я вспоминаю историю, которую любит рассказывать Евтушенко. Он рассказывает такую историю, что у него отец очень любил стихи, он стал поэтом благодаря своему отцу. И отец ему какие-то стихи читал, а потом Евтушенко начал писать сам. Вот. И писал какую-то чушь, потом написал стихотворение про парламентера, которого убили где-то, я не помню, что это была не то Испания, не то еще какая-то горячая точка старого времени. Принес это стихотворение отцу, и там была строчка, когда убивают парламентера с белым флагом, «цветком нечаянным белел парламентерский флаг». И отец ему сказал: «Вот! Вот видишь слово «нечаянным»? Запомни, это поэзия». Несмотря на то, что это, с моей точки зрения, страшнейшая пошлятина, отец поступил абсолютно правильно, то есть он ткнул пальцем, он указал.

К.: Слово, которое  не было обусловлено…

Ш.: Не было обусловлено. Оно вдруг возникло, то есть некая иррациональность.

К.: Понятно. То, чего мы не ждем. «Я знал ее еще тогда, в те баснословные года». И вот слово «баснословные», оно просто божественное, его все помнят, да? потому что не ждешь его там. Да, мне очень близка эта позиция, и, мне кажется, в ней есть, условно говоря, способы считывать ее слева направо и справа налево, то есть она обеспечивает и возможность филологии, то есть мы берем готовое стихотворение и пускаем в него филологические щупы, насколько это возможно. И мы знаем, что в какой-то момент это перестает быть возможно. И мы как бы обозначим ту границу, с которой начинается поэзия.

Ш.: Да.

К.: Понятно.

Ш.: Да, будучи по образованию лингвистом, я, в общем, должен был бы защищать филологию, но в данном случае знание биологии не помогает зачать ребенка.

К.: Да, да. Тут может  быть такой взгляд, что знание биологии, может быть, в какой-то степени мешает зачать ребенка. Да? Вот такой есть подход.. И мне-то это очень понятно. У нас эта тема уже один раз тут возникла за последнее время с Надей Делаланд. Тема: филолог и поэт. И мы тогда сказали с ней, именно мы сказали, вдвоем, потому что мы как бы на двоих раскладывали эту мысль, но она оказалась немножко общая, что на Западе, как мы понимаем, конечно, этот Запад, в Европе, вот это «филолог и поэт» не вызывало бы никакого вопроса, потому что филолог - это человек, который знает, как устроена литература, и поэт, писатель – человек, который знает. А у нас, в нашей культуре, если можно так сказать, поэт – этот тот, кто не знает, как устроено стихотворение. Но, причем, очень правильно сказали, что в какой-то степени знает, и в этой степени он филолог, а дальше он не знает – и он поэт.

Ш.: Он поэт. Да. Причем, мне кажется, вот этот критерий, применим и когда нужно, так сказать, разграничить уровни разных поэтов, то есть чем, условно говоря, мастер отличается от гения. Да? Потому что мастер делает то, что понятно для него самого в первую очередь. Мастер знает больше, чем может. А гений может больше, чем знает. Вот, может быть, я сказал банальность …

К.: Вполне. Это очень  корреспондируется с одним высказыванием  Хармса: «я гораздо более умен и гораздо менее талантлив, чем думают обо мне».

Ш.: Грубо говоря, он сказал, что я не настолько гениален, как вы думаете.

К.: Я не настолько  гениален, насколько умен. Да-да. Ну и Пушкин, да? «Поэзия должна быть…»

Ш.: «…глуповатой». Это все – да.

К.: Это все из этой сферы. В связи с этим не может  не возникнуть еще пара вопросов. Значит, первый: насколько это относится  ко всей литературе, к художественной прозе?

Ш.: С прозой… Я не рискую говорить за прозу, потому что…

К.: Ну, как читатель хотя бы.

Ш.: Как читатель? Как читатель я вредный читатель. Если в поэзии я готов разбираться и додумывать, что же хотел сказать автор, то в прозе я совершенно не толерантен, я потребитель абсолютный.

К.: Так это - слава Богу. Обычно взгляд поэта на прозу - это не повысить планку, а понизить планку. Обычно поэт в поэзии очень строг, а в прозе… ну, я читаю ее в электричке, грубо говоря, вот такой взгляд.

Ш.: Вот здесь как раз, говоря о себе, я бы сказал ровно наоборот, потому что для меня… Я не могу читать практически ничего из того, что сейчас пишется. Ну и не читаю соответственно, то есть вот иногда бывает – да, иногда, бывает, загляну, мои опасения подтверждаются, я откладываю и опять живу спокойно. Я открываю текст - и вижу там, что человек что-то придумывает, вот он чего-то придумал, ну и чего-то мне…

К.: Это не интересно.

Ш.: Совершенно.

К.: Абсолютно неинтересно. Это абсолютно неинтересно, конечно.

Ш.: То есть должно возникнуть некое силовое поле, которое возникает при чтении стихов. Иногда оно возникает.

К.: Мне кажется… Да, все правильно. Силовое поле, но несколько иного плана. Да? Ну ладно, это мы немножко ушли в сторону. Второй вопрос, тоже он, что называется, возник с необходимостью. Вот мы уже смотрим на отдельное стихотворение, вот оно пишется, и оно, может быть, первые пять строк подходит к этой зоне, а потом – раз! – оно, если сложилось, проваливается.

Ш.: Может быть.

К.: Были ли у вас такие ситуации, что вы вырезали первые пять строк, вырезали начало? Вот вы видели, что начало было разгоном?

Ш.: Не вспомню ни одной, может быть, они и были…

К.: Ну, то есть это не характерно?

Ш.: Нет. Совершенно не характерно.

К.: Потому что, может  быть, эти шаги нужны и при чтении?

Ш.: Скорее всего… Во-первых, кстати, - да. Ну, потом как автор я – ленив. Если мне кажется, что что-то получилось, то я не буду себя насиловать и думать: а правда ли оно так хорошо получилось?.. Я потом буду сомневаться, когда я уже десять раз кому-то прочитал эти стихи, вот, кто-то похвалил, кто-то – не очень, и дальше начинаются метания. Думаю: а ведь дрянь же я написал. Но это потом. А сначала написал - и очень хорошо, слава Богу, сейчас все в порядке.

К.: Я к стихам отношусь…  Ну, я считаю, что я в первую очередь пишу художественную прозу, и поэтому к стихам отношусь, к своим в первую очередь, как к некоторому чистому любительству.

Ш.: К побочному продукту.

К.: Но вот я добился  за последнее время такого подхода, что ли, у меня, допустим, есть стихотворение, в нем есть кусочек, сам по себе очень милый, мне чем-то дорогой. Но я  вижу абсолютно уже холодным взглядом, допустим, через три месяца после того, как оно написано, что стихотворение без этого кусочка чуть-чуть лучше, чем с этим кусочком.

Ш.: Это такой шахматистский подход, я бы сказал.

К.: Да, я его выкидываю  без сожаления.

Ш.: Вот нет. Такого не было никогда. Одно могу вспомнить, вот единственно, что у меня был пример. У меня в школе еще был написан стишок. И тогда он мне нравился, все было хорошо. Он был какой-то безумно патетический, ну как можно в школе писать, вот так оно и было написано. Но мне очень нравились атмосфера и настроение, которое там присутствовало. И чем больше времени меня отделяло от написания этого стихотворения, тем меньше оно мне нравилось. Меня оно раздражало. Думал: ну что ж позор такой! Дай-ка я его перепишу. И где-то года четыре, наверное, назад я в том же размере, с той же первой строчкой, написал другие стихи. Технически они получились гораздо лучше, в общем, что и не удивительно. Вот. Но атмосфера та ушла напрочь. И восстановить ее я не мог.

К.: Но вместо нее  появилась какая-то новая атмосфера - или нет?

Ш.: Появилась ли? Во всяком случае… ну, то есть его можно читать, это не стыдно, но того какого-то душевного подъема оно у меня не вызывает.

К.: Эта тема невероятно важная, потому что настроение – да, конечно, настроение это важнейшее. Мне один раз сказал очень важную, как мне тогда казалось и как сейчас кажется, вещь Виталик Пуханов. Он сказал мне про стихи, он сказал мне про мои стихи, но это могло быть сказано про стихи любого автора, именно вот про эти пять, которые я ему дал посмотреть. Он говорит: как бы и все хорошо, то есть здесь есть все вещества, которые нужны поэзии, но они впрыснуты в клетчатку, и слишком много клетчатки. Вот если бы удалось эти вещества иметь как бы в чистом виде.

Ш.: Чтобы они держались сами.

К.: В воздухе. Да-да. Вот он-то старается это делать, у него они держатся в воздухе, или по крайней мере он берет то вещество, в котором они держатся, даже не клетчатка, а как вот он часто пишет «дерьмо», то есть чтобы явно мы не могли опираться на это вещество.

Ш.: Да. А вот теперь посмотрите куда надо.

К.: Посмотрите, из чего это построено. Но что построено? Да. Это удивительная такая штука. Второй вопрос тоже такой нестандартный, никого я еще об этом не спрашивал. Как, на ваш взгляд, можно ли отделить поэта от не-поэта, не глядя в стихи? По осанке, по походке, по речи. Или нет?

Ш.: По-моему, можно.

К.: Я почему-то думал, что вы скажете «можно». Тогда  как? Это интересный вопрос.

Ш.: Почему я говорю можно? Потому что я сам так постоянно делаю. Другое дело, что я прокалываюсь сплошь и рядом, то есть я думаю, что, например, если бы я встретил на улице Заболоцкого, вряд ли бы я определил в нем поэта. Хотя…

К.: Да, он был похож  на счетовода.

Ш.: На счетовода, да. Ну вот, я привел просто яркий пример. Действительно вопрос тут сложный.

К.: Заболоцкий. Просто вспоминается сразу сценка, которая  описана его этой, ну как бы сказать, второй женой. Да? У него же была, между  первой и первой на некоторый короткий период времени вторая жена. И у этой второй жены, насколько я помню, была дочка. И эта дочка в какой-то момент спросила у Николая Алексеевича: дядя Коля, а почему ты такой лысый? На что он сказал: потому что я  царь, долгое время носил корону, и от этой короны волосы на моей голове свалялись. И он подумал еще и так сказал: я – царь. И вот когда он сказал «Я – царь», он был очень похож на поэта.

Ш.: Ну точно так же как Одоевцева вспоминает, когда Мандельштам… она как-то видела, как он пишет стихи. Вот там вот Гумилев, он сидит, рифмы бормочет, подбирает, еще что-то, а Мандельштам просто вот… самого Мандельштама не видно, какое-то световое облако.

К.: С Георгием Ивановым, да? он просто уходит в комнату, а  выходит с готовыми стихами.

Ш.: С готовыми стихами, да.

К.: Или просто сидит за обедом и что-то пишет, и по нему не видно, что он пишет гениальные стихи.

Ш.: Да.

К.: А он пишет: «Мелодия становится цветком» в этот момент.

Ш.: В плане того, чтобы отделить… Я не очень знаю…

К.: Как.

Ш.: Не то что… Не очень знаю зачем.

К.: Я тоже не знаю зачем.

Ш.: То есть практического применения этому я не вижу. С другой стороны это, конечно, интересно, как любая игра ума.

К.: Зачем? Я думаю, вот можно так сказать: либо как  бы Бог – ну, или генетика предопределения - отделяет поэта от не-поэта, либо человек может своими усилиями стать поэтом. Да? То есть вот либо-либо. И если можно отделить по внешнему виду…

Ш.: Второй-то вызывает больше уважения.

К.: Второй вызывает больше уважения. Но это относится, наверное, к Гумилеву.

Ш.: Да, в первую очередь.

К.: Да. А больше, наверное, мы никого и не вспомним. Кто еще  стал поэтом сознательно?

Ш.: У Брюсова не получилось.

К.: Не получилось. Я  могу вспомнить… хотел сказать «тысячу», могу вспомнить пятнадцать человек, у которых не получилось. Да. Нет, не получилось - это не в счет. У кого получилось, кто старался и стал. Ну, может быть, Лиснянская.

Ш.: Не могу сравнить ее, так сказать...

К.: С Гумилевым?

Ш.: Нет, не с Гумилевым. Не могу сравнить ее до того, как она стала что-то делать, и после…

К.: Осмысленно, да?

Ш.: Да.

К.: Я мало читал ее ранних стихов, но после семидесяти она стала писать великолепно. Но, с другой стороны, вот это вот перещелкивание - что поэт как бы не был поэтом и вдруг стал, - оно, может быть, тоже по Божьему мановению, да? Оно может быть не вызвано личными усилиями, трудом…

Ш.: Конечно. Скорее всего, да. Плюс к тому понятно, что на этом пути, при попытках отделить поэта от не-поэта по неким внешним признакам, возникает куча ловушек. Это понятно, что достаточно выйти на эстраду с длинными волосами и горящим взором, и публика…

К.: Меня вряд ли можно  этим обмануть.

Ш.: Да. Но в принципе такие ловушки есть.

К.: Для меня это  обратная ловушка.

Ш.: Скорее, да.

К.: То есть я буду считать, что это не поэт, а потом  на пятом стихотворении прислушаюсь…

Ш.: А! Действительно! Несмотря на это…

К.: Несмотря на это… Да-да-да.

Ш.: Так или иначе, есть эти внешние признаки. Я думаю, что здесь это в какой-то мере похоже на теорию рангов, что есть в стае высокоранговые самцы, низкоранговые самцы, это очень была несколько лет назад популярная идея, все очень ее…

К.: Есть, безусловно.

Ш.: Я сам ее безумно люблю. Ранг – вещь, во-первых, врожденная, а во-вторых, его можно определить по некоторым внешним признакам. Можно даже пытаться их симулировать. И тем не менее как бы это не всегда коррелирует одно с другим, то есть, например, можно ходить в расстегнутой рубахе на три пуговицы и смотреть прямо в глаза, еще что-то такое делать. Но до некоторого времени удастся обмануть людей, а потом все-таки, если у тебя этого ранга нет, тебя просто побьют, потому что претендент на ранг выше того, которым он обладает, он получает обычно.

К.: Про ранг я видел  такую историю, мне она врезалась просто в память. Я ехал в Главном здании Университета в лифте вверх. Значит, там, насколько вы, конечно, знаете, огромные лифты человек на тридцать, и в лифте стоит огромное количество народу, они едут вверх. И где-то этаже на 12-м входит парень, которому надо вниз, и он нажимает кнопку первого этажа. Конечно, кнопка не действует, потому что лифт идет вверх. И ему дают понять, что, вы знаете, лифт едет вверх, и мы все едем вверх. Он говорит: большое спасибо. И начинает выкалывать эти кнопки, которые вверх, потому что ему-то надо вниз. То, что какие-то люди там стоят, человек пятнадцать, едут вверх, его абсолютно не волнует. То есть, причем, это не хамство, а это как бы такая естественная реакция.

Ш.: Естественная, да, абсолютно.

К.: Ну, тут есть какие-то неудачники, которые почему-то едут вверх, но это никого не волнует, мне надо вниз… то есть это был самец высокого ранга.

Ш.: Высокого ранга, совершенно точно. Это оно. Я думаю, что с поэтом то же самое. Можно определить его ранг на глаз…

К.: То есть хорошая шерстка, хвост…

Ш.: Да, высокий гребень, шпоры длинные, да.

К.: Замечательно. Ну что ж, согласен. Без осанки, без гребня, конечно, нет поэта. Вопрос такой: кто, что вызывал, вызывало или вызывает у вас творческую зависть? Есть ли такие люди? Есть ли такие стихи? Вот были ли, может быть, в подростковом возрасте?

Ш.: Так есть же разные аспекты этой зависти, скажем так.

К.: Белая, черная.

Ш.: Нет, даже не про это. Разному завидуешь. Скажем, я очень завидую Гришаеву, который пишет много. И пусть даже не все удачно из того, что он пишет. Но главное он сам… Он постоянно находится вот в таком вот…

К.: В работе.

Ш.: В работе. А я постоянно нахожусь в абстиненции творческой, то есть это мучительно, когда не пишется. А у меня большая часть жизни проходит именно под этим знаком, то есть вот раз в полгода что-то написал…

К.: С другой стороны, когда пишется много, и когда ты вот в ретроспекции смотришь на это , и тебя это очень мало устраивает…

Ш.: Да, конечно, но ты все равно продолжаешь писать, и оно тебя…

К.: Ты все равно  продолжаешь писать, у тебя накапливаются  горы. Это тоже не фонтан.

Ш.: А потом ты можешь царским жестом – вот это я не беру, а это я беру, а это вот могу распоряжаться им. А я не могу распоряжаться тем, что я написал, потому что вот все, что я написал, - это такие крупицы, которые хочется…

К.: Это – в «Знамя», это – в «Новый мир».

Ш.: Да. А я мучаюсь, потому что у меня там есть пять стишков, написанных за какое-то более-менее обозримое время, и вот - в «Знамя» отдать или не в «Знамя».

К.: Понятно. Многописание. Значит, с этим возникают сразу  два мелких вопроса. Первое: завидуете  многописанию или среднеписанию?  Или среднее не вызывает…

Ш.: Ну, если считать, что многописание обычно связано с плохим качеством, то – наверное. Но я как-то так не считаю.

К.: Я тоже не считаю. В последнее время что-то ломается этот стереотип. Гришаев, Херсонский.

Ш.: Да. Можно писать много и хорошо. Да.

К.: Да- да. Удивительно.

Ш.: Поэтому, в общем, можно смело завидовать, я считаю.

К.: Второе: какое  минимальное количество стихотворений  в год, чтобы поэт мог и дальше считать себя поэтом? Гандлевский  вводит норму – три. Можно ли меньше?

Ш.: Может быть, я когда доживу до возраста Гандлевского, я тоже смогу какие-то себе… мне будет легче, я поставлю какие-то такие формальные критерии…

К.: Хорошо. Я спрошу более тупо. Если поэт пишет два  стихотворения в год, это поэт или это просто частное лицо, которое написало два стихотворения?

Ш.: Смотря, какие стихи, естественно. Поэт.

К.: Хорошо. Хорошо. Я  просто к тому, что поэт это ведь кроме всего - метаболизм, обмен веществ. Если он пишет два стихотворения в год, значит большую часть года у него обмен веществ обычного человека.

Ш.: Я не думаю. Я не думаю.

К.: Все равно?

Ш.: Я думаю, что…

К.: Вот эта абстиненция, о которой вы сказали.

Ш.: Да, как раз вот все дело в абстиненции, то есть весь остальной год он живет, мучаясь тем, что у него ничего не получается. Обычный человек не мучается. Это было бы счастливое совершенно состояние, если ты живешь весь год, как обычный человек, потом у тебя – бац! – написалось гениально - и дальше живешь, как обычный человек. Это вообще счастье.

К.: Но такого не бывает.

Ш.: Такого не бывает.

К.: Такое невозможно себе представить, действительно. Можно представить себе человека, от которого осталось в итоге его бытования на земле три стихотворения, но все равно он был поэтом, в каком-то смысле он мучился, он считал себя поэтом. Чтобы не поэт написал… да, это вы меня поставили или я сам себя поставил в тупик. Хорошо.

Ш.: Я не специально.

К.: Да- да. Нет. Никаких вопросов. Значит, первое - это многописание, Гришаев. Да?

Ш.: Да.

К.: Еще.

Ш.: Еще… Ну, я просто… беру людей, которых я знаю лично… наверное, так будет, проще.

К.: Конечно.

Ш.: Аня Логвинова - вот я ей безумно завидую - тому, что…

К.: Вот именно органике.

Ш.: Органике. Органике, которой, не мне судить, хватает у меня или нет, но, наверное, все-таки не хватает. Вот это та самая ткнутая пальцем поэзия, вот здесь…

К.: Не во всех стихотворениях.

Ш.: Не во всех.

К.: У нее есть очень  искусственные.

Ш.: А я даже не знаю, у кого есть все органичные стихотворения. Это должен быть, наверное, сумасшедший какой-нибудь талантливый.

К.: У Гришаева, мне  кажется, более органичные. У Гришаева, может быть, даже все органичные, но просто некоторые являются, может быть, самоповторами, некоторые слабее других, ну там та-та-та, то есть мы откидываем, но не органичность.

Ш.: Ну, Беляев считает, что вот, например, здесь Гришаев органичен, а здесь вот он сел за компьютер – надо написать.

К.: Ну и что? Надо написать, но он все равно органичен. Да? Или нет?

Ш.: Не знаю.

К.: Что такое органичность?

Ш.: Не знаю… Я никогда не пытался для себя опять-таки формулировать понятие органики, потому что - ну вот зацепило или не зацепило. Такое тупое читательское: просто есть мороз по коже или нет мороза по коже.

К.: Я это очень  хорошо понимаю, то есть здесь, мне кажется, связь односторонняя, то есть если мороз по коже есть, то это явная органика, потому что не органика…

Ш.: Да, неоспоримо. Хотя с другой стороны…

К.: А может, есть такая  органика, которая никакого мороза по коже не вызывает. Ну, условно говоря,  допустим, какая-то девочка - самотек премии «Дебют», о чем я говорил…

Ш.: Да-да-да.

К.: Восьмиклассница  пишет невероятные стихи, она  пишет, как блеет. Это полная органика. Но это неумело, это не талантливо, это не вызывает ничего.

Ш.: Да. Какая личность, такие и проявления.

К.: Да. Вот такое  проявление органики. «Что же ты, Паша?»

Ш.: Да. Да.

К.: Хорошо. Значит, органика, Аня Логвинова, да? У меня с Аней Логвиновой был удивительный контакт, то есть именно как с поэтом, естественно. Я сперва увидел ее на каком-то выступлении на ВДНХ, мне кажется, что даже и вы тогда были.

Ш.: Да, скорее всего.

К.: Вы выступали с  ней вместе?

Ш.: Да, выступал.

К.: Потому что я  помню вас, помню ее, но я  не помню, было ли это в один и тот же раз.

Ш.: Думаю, что да. Какой-то такой шатер был.

К.: И я, честно сказать, поразился тому, насколько слабые стихи, то есть у Ани именно тогда, то есть я просто поразился, потому что она очень видная, красивая девушка, я поразился контрасту этому.

Ш.: Вот, кстати, да. Что касается внешних признаков поэта.

К.: Нет, мне как раз показалось, что это внешние признаки антипоэтические, что такая слишком обаятельная, слишком красивая девушка не может быть хорошим поэтом…

Ш.: Зачем же вам, деточка, еще и стихи писать?

К.: Зачем же вам, деточка, еще и стихи писать. Это покойная ныне Медведева, жена Лимонова, у нее была какая-то фраза в одной из ее книг: в женщине было метр восемьдесят семь и что-то еще. И один мой друг, рецензируя это, писал: ну ,если метр восемьдесят семь, чего же еще надо? Все уже. И не надо больше никакой прозы. Так и тут. Вот. А потом я ее увидел буквально через несколько месяцев на семинаре премии «Дебют» финальном, и там мне ее стихи показались сильнее гораздо, чем у трех ее, так сказать,  соискателей этого звания. И я, будучи экспертом, а не членом жюри в тот год, однако, высказывался за нее и выделял ее, она и получила премию, чему я был очень рад. И это не был какой-то творческий рост, естественно, за несколько месяцев, просто там были показаны одни стихи, здесь были показаны другие стихи, и между ними оказался огромный разрыв. Огромный разрыв. То есть вот эта вот неравноценность стихов Ани Логвиновой, что и никого не волнует, все равно судят только по верху. Значит, Аня Логвинова. Хорошо.

Ш.: Дальше это, наверное, такое… Я помню, как в свое время меня просто ударили по голове стихи Нитченко. Открываю сборник «Новые писатели», ничего хорошего не жду, не в обиду сказано будет тем, кто этот сборник сделал. Открываю, значит, ну листаю…

К.: Мы все в позиции Сталина: какие писатели есть…

Ш.: Да- да, «других у меня для вас нет». Вот открываю этот сборник, а там – стихи Нитченко.

К.: «Ангел, снилось…»

Ш.: «…пришел за мной и сказал: пора». Да. И вот я, значит, смотрю и понимаю, что он идет по полю, которое давным-давно истоптано. Все вроде сказано. А он умудряется на этом всем пройти…

К.: На интонации, на ритме.

Ш.: Вот чему я здесь для себя завидую? Может быть, какому-то отсутствию рефлексии, то есть, может быть, он сам для себя думает: Боже мой, да, все было, было, а я опять об этом. Может быть. Может быть, он мучается. В стихах этого не видно. Я бы очень хотел каждый раз не думать о том, что вот… что опять я банальность какую-то говорю. Очень был бы рад от этого отключиться и просто не бояться банальностей. То есть у меня присутствует некоторая , как мне кажется,  смелость - не в стихах, а при их написании, - но она несколько истеричная. Думаю: а я вот скажу банальность, а я сейчас полезу на амбразуру.

К.: Понятно. А надо не замечать.

Ш.: А надо не замечать. А я не могу не замечать. Вот мне это, конечно, очень мешает.

К.: В сам момент письма хотя бы, можно заметить через  три секунды.

Ш.: Иногда забываешь. Но мне кажется, что у него это чаще.

К.: Нитченко - это ведь некоторый такой был невольный… невольный обман. Не в том дело, что он нас обманывал, а в том дело, что многие из нас в нем обманывались. Думали: какой-то мальчик, откуда-то с Севера, с Сыктывкара…

Ш.: Да, дикий такой.

К.: Дикий. Я не рассказывал  о первой своей с ним встрече?

Ш.: Нет.

К.: Он приехал из этого самого Сыктывкара, сходит с поезда… ну как раз внешне поэт, то есть можно сразу понять, что вот идут не поэты, вот идет поэт. Значит, мы с ним поехали ко мне, и я с ним аккуратно начинаю так говорить, не зная, насколько человек в теме. Я спрашиваю: а вы знаете Поплавского? Он спрашивает: какое стихотворение? – Такое-то. Он начинает наизусть от начала до конца, то есть человек настолько в материале, он не просто учился на филфаке, он очень хорошо учился.

Ш.: И тем ценнее то, что он не заморачивается этими вещами, что это было.

К.: Ну так, может быть, он все-таки исходит из того, что не было этой интонации. И в этих координатах он сразу же на белом снегу, там ничьих следов нет.

Ш.: Я думаю, он просто талантлив.

К.: Ну, это - да. Конец интервью.

Ш.: Конец интервью, да. Вот. И этим все объясняется.

К.: Это многое объясняет, как в одном фильме говорили. Многое, но все-таки не все. Талантлив-то талантлив, да. Но с Нитченко мне кажется, что он… вот этот уровень его первых стихов, которые мы узнали до того, как он сам появился…

Ш.: Выше.

К.: Да. Он его не перешагнул.

Ш.: Не перешагнул, к сожалению. Я боюсь, что как раз он начал задумываться.

К.: Я думаю, что  просто есть, условно говоря,  талант, есть вдохновение, что более важно, чем талант, и есть третья вещь, которая  тоже более важна, чем талант, – это путь. То, что я для себя называю путь. И в каком-то смысле талант от человека не зависит, он ему просто дан. А путь - это уже человек, так сказать, находит сам. Были поэты, они сейчас еще физически живы, и мы ценим их за тот очень яркий кусок, который они нам дали сначала: Вознесенский, Евтушенко, но дальше у них путь, не в обиду им будет сказано, скорее, все-таки путь некоторой растраты. Да? И вот это явление очень высокого дара, но негодного пути.

Ш.: Но мне кажется, что путь - это вещь, которую можно определить только постфактум, потому что как только ты сам задумываешься о пути, это автоматически означает кучу иллюзий, кучу ограничений искусственных и, значит, «вот это мой путь» - говоришь ты себе, - и упираешься очень быстро в стенку.

К.: Абсолютно верно. Но я считаю, что путь - это огромное количество ограничений. Это абсолютно верно, потому что человек, не думающий о пути, идущий чисто интуитивно, он находится в ситуации такой дурной свободы, когда он может пойти в массу сторон. Стороны не лучше одна другой, но он описывает петли.

Ш.: Ну, поскольку культура вообще с ограничений началась, как говорят великие, поэтому…

К.: Да. Поэтому первое – ограничения. Ограничения для  меня - это вещь положительная. Что касается иллюзий, я скажу более сложно, что действительно у него возникает масса иллюзий и исчезает масса иллюзий. И то, и то может быть полезно. То есть нас в жизни движут вот эти меняющиеся иллюзии. Если он правильно сменил, если он сменил пять вредных на пять полезных, – вообще великолепно. И, более того, я скажу, что когда он подошел к стенке – это очень полезно, потому что путь на самом деле сквозь стенку, то есть это то, с чего мы начали, где кончается, условно говоря, филология, начинается поэзия. Вот тоже, можно сказать, стенка, да? А дальше непонятно как. Вот она, стенка.

Ш.: Я думаю, что тут важны даже не столько ограничения, сколько баланс между ограничениями и свободой, потому что для меня как раз…

К.: Согласен.

Ш.: Ну конечно. Для меня как раз эта тема очень животрепещущая, потому что сейчас этого стало меньше. У меня каждый раз были периоды. Я находился под влиянием некоей не то чтобы идеи, некоего ощущения. Говорю какие-то самые простые вещи, самые примитивные, чтобы продемонстрировать. Прочитал Толкина  - и вот я живу в этом мире, и мне там хорошо, и мне кажется, что вот это и есть гармония, и там прекрасно. И я стараюсь что-то делать в рамках этого мира. А все, что может попасться… все, что меня может отвлечь от этого мира, я отодвигаю. Что получается в результате?

К.: Это плохо.

Ш.: Это плохо. Я себя ограничиваю. Дальше, значит, это закончилось, я некоторое время поболтался в пустоте, а потом перехожу к следующему такому же чему-то. Это не обязательно вообще какой-то предмет искусства, это может быть все, что угодно, там, не знаю… просто ощущение, некое внутреннее ощущение, его может вызвать все, что угодно. Сейчас я как-то пришел к тому, что ну нельзя действительно, ну нельзя себе отсекать какие-то постоянные пути развития куда-то вбок.

К.: Именно. Для меня этот термин «вбок» является решающим, если так можно сказать. Я для себя ввожу такое понятие - «боковой ветер». Что значит «боковой ветер»? Это когда ты куда-то едешь, и вдруг подуло в сторону. Вот это вот «в сторону» - для меня самое ценное. Значит, ты должен сворачивать в сторону. Но чтобы был этот боковой ветер, должен быть фронтальный.

Ш.: Должен быть вектор.

К.: Поэтому… А если нет, то нельзя понять, где боковой, а где какой.

Ш.: Эта вещь… Вот я сейчас слежу за нашей беседой и понимаю, что мы приходим к какому-то утверждению, и каждый раз его можно опровергнуть каким-то другим, оно тоже будет достаточно верным. Потому что, скажем, для кого-то, наоборот, есть человек, который просто пролетит самолетом, и ему боковой ветер не только не нужен, он еще и сильно мешает. Ему приходится его корректировать. В лучшем случае он его не замечает.

К.: Человеку, который пролетит самолетом, боковой ветер не нужен, по-моему, это, скорее, относится к каким-то авторам… ну вот я интуитивно… большой прозы, это первое, и, скорее, к авторам одной вещи. Есть такие люди, это, допустим… Уоррен - «Вся королевская рать». Вот это вот тот самый самолет, который летит в одну сторону, необычайно мощное движение, никаких боковых ветров – Уух! – «Вся королевская рать». Ну, да. Это элементы большой прозы… это к поэзии, мне кажется, имеет очень малое отношение. Хотя к литературе в целом – конечно.

Ш.: Нет, ну есть же поэты, условно говоря, есенинского типа, которым боковой ветер противопоказан, они не были бы…

К.: А есть поэты  есенинского типа кроме Есенина?

Ш.: Есть.

К.: А кроме того, у Есенина есть встречный ветер. У Есенина есть, условно говоря, весь Есенин, та-та-та-та-та, а вот «Черный человек», который идет просто навстречу, который вдруг включает мозги…

Ш.: Навстречу ли? Может быть, он к нему и шел все время?

К.: Можно сказать, что он к нему и шел, но все-таки это движение противоположное. Да? И не было бы «Черного человека» - не было бы и Есенина. То есть Есенин как «поэт берез»…

Ш.: Да. Да. Можно не продолжать, я тоже так считаю.

К.: Да-да. А кроме того Есенин… поэты есенинского типа - это уже такой некоторый размен, где миллион меняют по рублю. Да? Поэты бродского типа…

Ш.: Вот поэта бродского типа я не могу себе представить. А поэта есенинского типа…

К.: Я могу себе представить, я  их видел просто десятками.

Ш.: Но они поэты?

К.: Нет.

Ш.: Ну вот. А мы говорим о поэтах.

К.: Ромовая баба – она баба? – нет, она ромовая баба. Понятно, да, поэты бродского типа - это просто такое цельное словосочетание, они не поэты. Так. Хорошо. Мы идем в рамках большого вопроса…

Ш.: Да, а я просто хотел добавить вот что… Я хотел…

К.: Про зависть.

Ш.: Да, к зависти мы постараемся вернуться. Я хотел еще сказать вот что: наверное, все дело в том, что там вектор, боковой ветер… Вот почему любое опровержение в данной беседе может иметь место? потому что дело, видимо, в точке зрения. Потому что если мы смотрим с точки зрения литературы, поэзии – она цинична. Ей не важно, чем мучился поэт. Вот ему удалось что-то написать, чем-то закрепиться в литературе – все, вот эти вот векторы есть. Вот. Это первое, да? А мы при этом все время сбиваемся на точку зрения как бы изнутри. Мы хотим проникнуть в мотивы самого поэта. А это совершенно другая точка зрения и предполагает совершенно другой результат и другие вещи какие-то.

К.: Ну, как сказать. Если мы ставим цель поэта как создание вот этих вот трех-пяти стихотворений, за которые он останется, то все-таки как-то эти взгляды, наверное, коррелируют. Если мы ставим цель поэта, условно  говоря, остаться в живых, дожить до благополучной старости и, по возможности, перестать быть поэтом, тогда, конечно, это два взгляда абсолютно разных. А если цель поэта – стать поэтом, да? тогда это два взгляда на одно и то же немножко с разных сторон. Кроме того, тут есть такой аспект: допустим, есть какой-то поэт, о котором мы сперва узнали из какой-то антологии - вот те самые три гениальных стихотворения, и он нам ценен именно этими тремя гениальными стихотворениями, и нам все равно, каков он был в быту, та-та-та. Но эти три гениальных стихотворения настолько цепляют нас, что мы прилагаем какие-то усилия, мы  находим его более или менее полный сборник, он нас тоже очаровывает, а потом мы находим воспоминания о нем, мы находим воспоминания его вдовы. И вот это сознание его личности пропитывает эти стихи, начинается история знакомства…

Ш.: А здесь вот какая ситуация. Если говорить о результате, у кого-то он заключается жестко в этих трех стихотворениях

К.: Блок в двадцати.

Ш.: Ну, допустим, да. А у кого-то результат заключается в его стихах, во всех, в его жизни, в его маске, в его личности, в его эссеистике, в его позе, во всем его образе. И это тоже факт не только культурный, а, я бы даже сказал, литературный.

К.: «И был бы, верно, я поэт, / Когда бы выдумал себя». Анненский.

Ш.: Да. Да.

К.: Анненский не выдумал  себя…

Ш.: Условно, если простым примером, сравнить Окуджаву и Высоцкого. Окуджаву можно читать как поэта и нужно читать как поэта. Это великий поэт, по-моему. А Высоцкий - это не поэт, не актер, не певец. Это Высоцкий. Это абсолютно космическое явление и неделимое никак.

К.: Абсолютно согласен за одним мелким исключением, которое  не очень влияет на нашу беседу. Мне  кажется, что Высоцкий очень хороший  актер.

Ш.: Да, но он хороший актер, потому что вот здесь это…

К.: Он хороший актер  без всяких.

Ш.: Нет-нет. Может быть. А мне кажется, что он хороший актер благодаря тому, что это та сфера, куда можно перенести это явление сразу, то есть если взять эту планетарную систему под названием Высоцкий, поместить на бумагу - она оттуда вылезает, если поместить в музыку – тоже вылезает, а если поместить ее в экран или на сцену – вот она там не вылезает, она там на месте. Ну, просто это специфика этого рода искусства. Вот и все. Поэтому там это органично.

К.: Да. С Высоцким абсолютно согласен в отношении  литературы и с Окуджавой абсолютно  согласен. И на эту тему приходит в голову, конечно, пример Филатова, когда человек с одной стороны  абсолютно, на мой взгляд, гениален как актер, с другой стороны «Сказ про Федота» абсолютно самодостаточный.

Ш.: Гениально.

К.: Абсолютно гениально. То есть можно смотреть на это отдельно, а на это отдельно.

Ш.: И никак не связано.

К.: А можно смотреть в авторском чтении – и тоже очень хорошо.

Ш.: И это третье. Да.

К.: Это третье. Да-да. То есть… Для меня Филатов - это вообще был какой-то недостижимый пример, то есть это человек, как кто-то про Пушкина говорил, каким он должен быть через двести лет, я не знаю, то есть что-то вообще поразительное- и по совести, и по всему. Ну, Окуджава, понятно, тоже.

Ш.: Это совершенно два разных типа.

К.: Хорошо очень, что  вы про него сказали, потому что в  прошлый раз у нас тут с  гостем был как раз спор про  Окуджаву. Я Окуджаву отстаивал, а  он немножко притапливал. И естественно было бы, если бы у меня осталась тут ссадина, я бы спросил: а как Окуджава? А вы его первый вспомнили.

Ш.: Ну, я не мог его не вспомнить, он все-таки один из моих любимых поэтов, наверное. Про зависть. Мы хотели вернуться к зависти, я помню, да?

К.: Если еще остался запас зависти.

Ш.: По-моему… Да нет, ну можно опять-таки сказать волшебное слово «талант» - и это все, так сказать, завершит. Потому что есть огромное количество поэтов, которым даже не знаешь, чему конкретно завидовать. Просто открываешь рот - и вот, возвращаясь к Окуджаве, пьедесталы, которые выше побед, вот это они.

К.: Да. Но, честно сказать,  я никогда не завидовал таланту. Может быть, потому что я это  слово понимаю узко. Я сейчас немножко поясню эту свою позицию, может быть, на каких-то очень понятных примерах. Вот, допустим, я попал в цирк. Допустим, я вижу, как на арене стоит человек и подкидывает семь или восемь булав.

Ш.: Ну, вы не циркач, вот в чем дело.

К.: Я не циркач, но дело не в этом. Сейчас. Я не к тому, что я ему не завидую, это-то еще полбеды. Нет. Он подкидывает их две минуты - мне это дико интересно, меня это очень держит. Он подкидывает восемь минут – меня это уже не держит. Потому что я вижу, что он это может, и он может вот это. Ну и чего мне смотреть на это пятнадцать минут, двадцать минут? Поэтому мне кажется, что талант - это всегда некоторое явление, так как оно не связано с сознанием никак, оно очень, как бы сказать, пластичное, оно очень физиологичное. И если у человека есть талант, и он верит своему таланту, он начинает подкидывать восемь булав примерно одним и тем же движением. Условно говоря, вот он пишет десять стихотворений, я, если даже завидую трем первым, последующим семи, которые не хуже, но в ту же точку, сочувствую, только сочувствую, в худшем смысле слова. Я думаю: ну а чего ты пишешь десять? а что ты будешь делать дальше? ты будешь писать сто? Мне кажется, что талант…

Ш.: Ну, это просто уровень таланта. Талант всегда держит тебя  в напряжении. Мне кажется, что так.

К.: Талант – да, то есть я очень хорошо понимаю, что талант может обеспечить человеку движение и в эту сторону, и в эту сторону, и в эту сторону, и в эту сторону. И он пишет, условно говоря, пять разных абсолютно рассказов или двадцать пять абсолютно разных стихов, но я понимаю, что вот это движение отсюда – сюда обеспечено не талантом. Я буду завидовать, может быть…

Ш.: Некоей сознательной деятельности.

К.: Это, может быть, не сознательная деятельность, может  быть, это подсознательная деятельность, интуитивная деятельность, мучительная  деятельность. Это деятельность самого человека, а не того встроенного таланта в него, ну, который у тебя – есть, у меня – нет, условно говоря. Этому же нельзя завидовать в каком-то смысле. Или можно завидовать, но иначе?

Ш.: Мне кажется, завидовать можно всему.

К.: Завидовать можно  всему, да. Но это человек постарался как-то, и у него вышло.

Ш.: Я как раз обычно не завидую людям, которые в результате усилий что-то сделали. Меня они раздражают, потому что я сам так не могу. Хотя…

К.: Раздражение - это форма зависти.

Ш.: В общем, да. Я подсознательно, видимо, чувствую, что возможность что-то делать сознательно и возможность как-то себя менять – это тоже талант. Одним он дан, другим – нет. Ну вот почему-то я вот таким вещам не завидую. А завидую я тому, чему… вот я могу дельфину позавидовать, который плавает лучше любого хорошего пловца…

К.: Дельфином.

Ш.: Да, например.

К.: А брассом он уже не может.

Ш.: Брассом уже не может, да. А потом я буду лягушке завидовать, которая умеет плавать брассом.

К.: Да. Понятно. Хорошо.

Ш.: Вообще для меня зависть непродуктивна. То есть для кого-то это наоборот, это такой мощный двигатель. А для меня совершенно нет, потому что я вообще не соревновательный человек, не состязательный по жизни… Вот я просто завидую. Я сижу и завидую. Ну, это примерно так, как вот когда смотришь боевик, как герой всех раскидывает направо и налево. Ой, как хочется так же вот выйти и всем плохим объяснить, что они неправы! Но все, не более того. Ты не идешь после этого в секцию карате…

К.: Понятно, понятно. А вот это отсутствие спортивного элемента для меня, честно говоря, дико странно, потому что у большинства поэтов, которых я встречал, был очень сильный спортивный элемент. Многие из них ведь были спортсменами, причем высокого уровня. Дима Веденяпин, Катя Капович.

Ш.: Это не про меня совершенно, не про меня абсолютно.

К.: И не было никогда  никакого азарта: в шахматах, в картах, в беге, в футболе?

Ш.: Бывает, если я уверен в победе.

К.: Прекрасно.

Ш.: Вот тогда – да. Это очень плохо, в этом нельзя сознаваться, но я сознаюсь. Да.

К.: Поспорить на тысячу – как звали Ахматову.

Ш.: Да-да.

К.: Прекрасно. Прекрасный азарт.

Ш.: И это действительно… а вот сейчас…

К.: Я могу поспорить, но я знаю.

Ш.: Или, действительно, где-то, в каком-то… ну может быть, ну я тоже играл в какие-то такие не сильно азартные игры, где не сильно различался уровень. Да, это, конечно, интересно, это будоражит. Но это для меня не продуктивно. То есть действительно часто бывает, что там один поэт прочитал у другого стихи и думает: Ой! Я тоже так хочу! И делает хорошо.  А меня это ни к чему не подстегивает. Единственное, что меня может подстегнуть, как обычно бывает, - это ситуация, в которой, скажем, есть некоторая серая масса, которой надо что-то написать, но они сами не могут. И тут прихожу я, весь в белом, и делаю им хорошо. И делаю даже лучше того, чем я мог бы… что вообще-то требовалось. Потому что меня это завело. А вот я вам покажу! Но это не соревнование.

К.: Это выражение  именно чего-то, да?

Ш.: Выражение… даже не знаю… сейчас… Как бы это сказать-то? Это даже нельзя назвать оправданием ожиданий, потому что обычно я ожидания всегда проваливаю. Как только от меня начинают чего-то ожидать, я сразу…

К.: То есть больше, чем  надо, - это хуже, чем надо.

Ш.: Да. А вот здесь для меня такая ситуация, может быть, удобная, в которой…

К.: Можно несколько  слов про эту ситуацию немножко более  конкретно? Как она выглядит? Это чисто ментально? Вот вам, допустим, кажется, что некоторый слой офисных клерков ждет своего выражения, или это абсолютно конкретно - приходят люди, говорят, напиши нам…

Ш.: Скорее, второе. Потому что, естественно, я никогда не заходил так далеко, чтобы думать: вот стать рупором…

К.: Выразителем.

Ш.: …выразителем некоей среды, социальной группы. Никогда такой…

К.: Это забавно.

Ш.: Это забавно, да. Особенно в моем случае это забавно… Это просто пример. У моей жены на работе, значит, им нужно было… ну, был какой-то корпоративный вечер, и к нему надо было сделать несколько видеороликов, то есть люди разбились на группы, и каждая делала какой-нибудь ролик. И позвали меня. Группа, в которой была моя жена, позвала меня, чтобы я им что-нибудь придумал. Ну, мой ролик… ну - не совсем мой, там не только я работал, но наш ролик, да, он не победил по техническим причинам, но потом его все друг другу переписывали, все, значит, скачивали его с сайта, где он был выложен, там была куча посещений, и просто это стало такой вот притчей во языцех. Вот этот тот принцип, который меня подстегивает.

К.: Там стихов не было?

Ш.: Там стихов не было.

К.: У меня тоже такое было. Я писал акростихи ученикам из класса моего сына по имени и фамилии или просто по имени. Я очень вложился в это дело. Я сделал гораздо лучше, чем требовалось.

Ш.: Это какая-то некая… как бы сказать?.. у меня выпало слово… ну, скажем так, какой-то ничтожный повод, который дает тебе возможность что-то сделать.

К.: На эту тему вспоминается мне история. Многие наши выдающиеся писатели были в какое-то время в газете «Гудок». Почему-то так вышло. Причем газета «Гудок» есть и сейчас, но кто знает об этом?

Ш.: Но что-то там не видно Булгаковых.

К.: Там не видно  Булгаковых. Так вот, когда Булгаков там был, его тоже не было видно, потому что то, что он писал в газету «Гудок», было очень низкого, очень среднего уровня. А то, что писал в газету «Гудок» Зощенко, было потрясающе. То есть у одного уровень вот этого всего был близок к его художественному уровню, а второго – вот это писал как бы для Бога, а это – для кесаря, и для кесаря он писал просто на уровне той планки, которая подходила  в газету «Гудок», и ни сантиметром выше.

Ш.: Причем есть случаи, в которых я как бы, наоборот, действительно на позиции Булгакова, условно говоря. Вот. То есть для кесаря делаю плохо. И таких тоже очень много. Что-то должно совпасть. Почему-то должен быть какой-то чистый кураж такой вот. Должна возникнуть ситуация, в которой появится кураж. Вот, наверное…

К.: Это напомнило  мне одну историю. Сидели мы на овощной  базе. Мы сидели на огромной горе лука, и нам надо было этот лук – ну, такой, скажем, не особо гнилой, но такой выше среднего качества, именно по масштабам этой кучи класть в авоськи. И мы клали, значит, лук в авоськи, то есть труд такой не пафосный, прямо скажем. И среди нас был один мужик, который время от времени, примерно раз в двадцать минут, говорил: подарок бабушке. Он брал авоську и клал в нее элитный лук…

Ш.: Изумительно…

К.: Изумительно. И  там одна авоська из пятидесяти просто выделялась страшно. Он говорил: подарок бабушке. И вот иной раз как-то что-то встанет (звезды) - и…

Ш.: И хочется как-то сделать… Да.

К.: Идея подарка бабушке. Вопрос такой, он метафизический, сразу  говорю. Место поэзии в мире, если оно есть.

Ш.: Конечно, чего мелочиться-то… 

К.: Почему бы нет? Опять  же, никого не спрашивал, только вас.

Ш.: Думаю… Не могу сказать  за весь мир, не могу. Могу сказать за конкретных людей…

К.: В Москве.

Ш.: Ну нет, можно, конечно… Первое, что приходит в голову, - это какие-то банальности. Любая деятельность, не направленная на непосредственное удовлетворение физиологических потребностей, делает человека человеком. Допустим. Но это…

К.: То, что у нас на семинаре сказали один раз про какой-то фильм, видимо, среднего уровня, что уж лучше они сняли этот фильм, чем они бы нюхали клей.

Ш.: Да. Вот это  примерно из этой серии. Ну, это вот пришло в голову, я это говорю. Хотя самому не очень нравится.

К.: Это не банальности. Мало кто так говорит.

Ш.: Может быть.

К.: Вряд ли в эссеистике Бунина или Адамовича можно найти  такую апологию поэзии, что эти  люди, хорошо, что они писали свои замечательные стихи, хуже было бы, если бы они нюхали клей. Нет, это мы первые сказали.

Ш.: Ну да.

К.: Наше открытие.

Ш.: Я никогда действительно  не задавался этим вопросом в рамках мира. Зачем миру поэзия? Я задавался этим вопросом применительно к себе. Зачем мне? И каждый раз, в каждый период, у меня был какой-то ответ - свой, разный, - вернее, он всегда был свой, понятное дело, ответ был разным.

К.: А был ли такой  аспект, может быть, не мир, но все-таки мы начнем мир не с себя, а с  кого-то еще. Кому еще нужны мои  стихи? Просто я знаю, что ваши стихи нужны каким-то людям.

Ш.: Ну, по крайней мере несколько человек так говорят. Да.

К.: Несколько человек  так говорят, да. Вот, может быть, мир начинается с них. Вот так будем считать. Ну потому что с себя – ну, все-таки это некорректно. Я пью чай, я ем гречневую кашу, это явно нужно мне, я понимаю почему. Там - углеводы, белки, все очень хорошо. Но миру это не нужно. Это нужно только постольку, поскольку я вообще если бы был нужен миру. А вот стихи - они нужны еще кому-то? Чем они нужны кому-то еще?

Ш.: Я думаю вот  чем: есть некие… Мозг – штука сложная…

К.: Хорошее начало.

Ш.: Да.  Поэтому  в нем есть огромная возможность  достижения самых разных состояний, но большую часть из них мы не достигаем. Это одно из тех состояний, которого мозгу очень хотелось достичь, но у него мало поводов для этого. Поэзия - это одно из них, то есть, скажем, это то, что называется эйфорией. Ну, считается, что это обман, это ложное чувство благополучия, счастья, чего угодно. Я-то как раз считаю, что эйфория не ложная. Вот поэзия тоже это такая вот неложная эйфория.

К.: Неложная эйфория. Это очень хорошее определение. Неложная эйфория. Это очень, опять же, связывается у меня в голове с тем определением, которое мы знаем от Гандлевского, но это не определение Гандлевского: искусство утешать не обманывая.

Ш.: Да, да.

К.: Неложная эйфория. Значит, вот эта неложная эйфория… понятно, что это нечто очень такое интуитивное, но все-таки если пытаться описать ее какими-то эпитетами, это скорее прямо, чем криво, скорее коротко, чем длинно. Или как? Это натянутое полотно - или это смятое полотно? Вот что-то в этом духе.

Ш.: Это скорее туда, куда нужно, чем туда, куда хочется.

К.: О, понятно.

Ш.: Есть некоторое  состояние, которое вообще-то по-хорошему было бы надо достичь.

К.: А хочется совсем в другое место.

Ш.: А хочется совсем в другое место и… На самом деле хочется-то именно этого, но мы себе в  этом не признаемся. Или признаемся, но не знаем как.

К.: Понятно. Это мне  очень понятно. То есть вот есть, допустим, возможность понежиться в постели, встать в одиннадцать часов, поехать в ближайший парк, посмотреть на уток. А лучше было бы полететь в Париж. Но для этого надо встать в шесть утра, поехать в «Шереметьево», да?

Ш.: Сделать загранпаспорт.

К.: Да-да-да. И вот  понятно, что есть вот это локальное «хочется», а есть «хочется» более высокого уровня.

Ш.: Да, более высокого уровня. И  результат другой совершенно.

К.: Ясно. Хорошо. Значит, вопрос такой: ваш ХХ век.

Ш.: Я думаю, что  помимо поэтов, которых я очень  люблю, вроде Арсения Тарковского или того же Окуджавы, то есть второй половины, для меня, наверное, визитная карточка ХХ века - это даже не Серебряный век, это 20-30-е годы, причем советская поэзия.

К.: Багрицкий…

Ш.: Багрицкий, Тихонов, Сельвинский, Пастернак. Ну понятно, далее по списку. Асеев…

К.: Это очень любопытно. Это очень мне близко. Тогда  сразу возникает у меня пара вопросов, что называется стык в стык. Кирсанов?

Ш.: Да. Да. Туда.

К.: Это очень хорошо. И еще тогда…

Ш.: Хотя написано гораздо  позже, но  тем не менее это все…

К.: Это вырастает  оттуда. И еще вопрос такой: песенная поэзия, Фатьянов. Как вы к Фатьянову  относитесь?

Ш.: К Фатьянову в песнях?

К.: В песнях.

Ш.: К песням очень  хорошо.

К.: Очень хорошо. На мой взгляд, это просто гениально, то есть я какие-то ходы находил для себя…

Ш.: Он, мне кажется, в стихах хуже…

К.: В стихах хуже.

Ш.: Потому что он там просто не дотягивает до Симонова, мне кажется.

К.: Да, безусловно. А  Симонов - это явление поразительное совершенно.

Ш.: Поразительное.

К.: «Жди меня», допустим.

Ш.: Не самое, кстати, мое любимое.

К.: А какое самое  любимое?

Ш.: Стихи 39-го года. Вся эта подборка, вся эта книга - она, конечно, великолепна. «Транссибирский экспресс», какие-то там «Мы сняли куклу со штабной машины…». Все это.

К.: То есть можно ли сказать, что вот эта поэзия 20-30-х годов - это скорее свойство силы, чем что-то другое.

Ш.: Да. Сила, причем эта  сила… энергетика…  Вообще удивительно, это та сила, которая находилась даже не в самих поэтах.

К.: В трансперсональном.

Ш.: В трансперсональном. Да.

К.: Я писал об этом. У меня была статья «Великая советская  поэзия».

Ш.: Великая советская… действительно. И там…

К.: Причем советская  в узком смысле, не то…

Ш.: Кто бы там как  бы ни плевался. Слава Богу, мы сейчас, находясь в этой точке времени, можем себе позволить абстрагироваться от каких-то политических вещей.

К.: Да.

Ш.: То есть для меня…  вот для людей моего поколения, не знаю, я за все поколение не говорю, но по крайней мере… Сталин уже приближается к Чингисхану, то есть…

К.: Для меня, конечно, нет, Сталин не приближается к Чингисхану…

Ш.: Понятно…

К.: Но для моего  поколения…

Ш.: У меня тоже в  семье были люди репрессированные, и все это понятно. Но…

К.: Но для меня, допустим, тот же Симонов, который любил  Сталина, все равно это далеко не то же самое, что Сталин.

Ш.: Да, конечно.

К.: И Симонов был  абсолютно порядочным человеком.

Ш.: Да, совершенно верно. Я понимаю, почему… за что конкретно… не конкретно даже, а в целом  - за что он его любил. Да? Можно это понять?

К.: Можно это понять в два счета. Интеллигенция - плоть от плоти народа, народ любит, значит, они вынуждены были любить.

Ш.: А я думаю, даже там было более лично все. Мне  кажется, более лично. Я думаю, что  Симонов, мне это просто близко, он искал некие такие вот поля силы, которые в нем вызывали вот этот электрический ток. И Сталин был таким одним из полей силы.  Он был некая персонификация этого поля силы, не сам он.

К.: Это объяснение, может быть, очень верное, но оно не настолько спасительное для Симонова, так скажем.

Ш.: Не настолько, но…

К.: Но Симонов был  порядочный человек. Об этом вспоминает и Герман, кстати говоря, очень много, Алексей Герман. Об этом очень много  сказано. И Сурков даже, который человек, видимо, был похуже, но тоже делал  много хорошего. Я не мог никогда все-таки встать на эту позицию, на позицию Бодлера, условно говоря, что талант может быть связан с непорядочностью. Да? То есть мне это не близко. Но я всегда был очень рад, когда находил у этих советских признанных поэтов очень порядочные поступки, очень порядочные, удивительные, которые они не вынуждены были делать. По своему месту они были вынуждены делать непорядочные, а что-то двигало в них в сторону порядочности. Да, это мне очень близко. Вот эта советская поэзия трансперсональная. Да. Хорошо. Прекрасный ответ.

Ш.: Вот, собственно, за то и люблю.

К.: Пробуем  перейти к эмигрантам.

Ш.: Но я их плохо  читал, то есть из них из всех мне, наверное, ближе Поплавский. Он наименее рациональный, там какие-то выходы все время, прорывы  в иррациональность.

К.: Безусловно. У Божнева тоже полно иррациональности.

Ш.: У Божнева тоже ее полно. Да и у Чиннова можно найти.

К.: Чиннов более такой… более экспериментаторско-авангардистский, там больше ума, мне кажется.

Ш.: Да.

К.: А Елагин очень  такой советский…

Ш.: Вот абсолютно  советский, да. Хотя у него есть шедевры  совершенные…

К.: «Здесь дом стоял…»

Ш.: Да, само собой. И  там «Мы выезжали из Чикаго…». Вот  это все… Да. Но это отдельные  вещи, то есть как… если, скажем, Арсений  Тарковский для меня существует как поэт в целом, то Елагин для меня существует отдельными вспышками.

К.: Тарковский поразительный  поэт. А может быть, какие-нибудь стихотворения любимые Тарковского  обозначить?

Ш.: Обозначить.

К.: Я просто хочу понять, это одни и те же или нет.

Ш.: Ну, можно так… плохая память, поэтому я какие-то вещи… Если идти от начала, есть совершенно замечательное стихотворение «Все разошлись. На прощанье осталась…». Оно абсолютно раннее, оно очень пастернаковское на самом деле, там…

К.: В 22 года он написал.

Ш.: Да.

К.: «В жёлтом, и синем, и красном - на что ей…»

Ш.: «…Память моя? Что ей память моя?»

К.: Это гениальное стихотворение.  «Перед листопадом».

Ш.: Гениальное.

К.: Я уверен был, что он его писал уже, когда ему там 60 лет, когда он сидит на кухне на одной ноге…

Ш.: А я вижу там  некоторую… он все-таки немножко другой. У меня не было такой иллюзии.

К.: Не было?

Ш.: Не было.

К.: Мне сперва попался  какой-то его сборник, сделанный  анахронично, там было невозможно понять, в какое время пишется то или иное стихотворение. Для меня Тарковский - это поэт вне времени.

Ш.: Не знаю. А вот  «Душа горит и тело тает», по-моему…

К.: Это 19 лет.

Ш.: 19 лет. Но это совершенно подражательное, оно точно так  же, как «Пробочка над крепким йодом». Я не вижу разницы между этими двумя вещами.

К.: Это немножко подражательное. Нет, «Перед листопадом», мне кажется, гораздо более личное.

Ш.: Вот с этого  где-то для меня начинается Тарковский. Ну и дальше, понятно… сейчас… я  по названиям плохо помню…

К.: Любую строчку.

Ш.: По-моему, это называется «Орион, телец…» про созвездия.

К.: «Большой пес…»

Ш.: «Большой пес…»  да-да-да, вот это вот. Вот эти  вот вещи.

К.: «Отвечает альфа  Ориона»

Ш.: Нет, это другое. Это уже… это как раз мне  меньше нравится. А то - что-то про Сапфо, которая «…я одна в постели, я одна..», вот это вот все. Да. Вот эти вот. «Могучая архитектура ночи! Рабочий ангел купол  повернул…» Вот это.

К.: Это немножко связано  с Николаем Алексеевичем, с его  космогонией, но они в чем-то касались друг друга.

Ш.: В чем-то – да. Но, в общем, там, где Тарковский выступает как космист, - это, конечно, для меня самое близкое. Ну, понятно, что «Первые свидания» и т.д. просто даже называть смешно, потому что…

К.: «Первые свидания» - да, смешно называть. «Первые свидания» я для себя определяю так: это то стихотворение Тарковского, которое любят даже те, кто вообще не любят Тарковского.

Ш.: Любое стихотворение  его можно найти, и там все  равно присутствует та атмосфера, которая  присутствует в нем как в целом, то есть погружаешься туда… Далеко не у всякого поэта такое вот.. по крайней мере, вот в моем случае это вот есть, то есть как будто я читаю - вот это хорошо, это пролистал, вот опять здорово. А у Тарковского так можно останавливаться на любом.

К.: Практически на любом, да-да. У него, я бы сказал так, одно из десяти есть холостое стихотворение, но это уже…

Ш.: Ну да. Но и оно  воспринимается все равно в контексте  всего остального. Вот в чем дело. Даже дело не в уровне, не то чтобы все у него стихи такие гениальные, а в том, что там присутствует везде вот…

К.: Вот эта боль, да-да.

Ш.: Боль это… Я бы это миром назвал, то есть это  вот такое миротворчество.

К.: У меня есть несколько  мест из Тарковского, так скажем, которые  не умолкают. Вот такие - «Титания», например, да? «…Кляни меня, но не гони меня, / Убей, но не гони меня». Вот это, когда он чуть-чуть сместил просто несколько слов.

Ш.: И вообще удивительный, конечно, звук.

К.:Да. Тарковский. Безусловно. А Иванов?

Ш.: Ну, нырнуть. Я точно так же ныряю обычно в жизни. Я не умею нырять. Я плавать умею, а нырять не умею, поэтому даже когда мне кажется, что я нырнул, потом на берегу надо мной все смеются, потому что из воды торчит…

К.: Часть тела.

Ш.: Да. Большая часть.

К.: Большая часть  айсберга.

Ш.: Да. А мне кажется, что вот я плыву. Вот так  же здесь. Не могу пронырнуться. Скользят глаза по строчкам. Пытался, специально пытался. Последний раз вчера пытался. Знаю, куда иду.

К.: Хорошо. Ладно. Спасибо  за саму попытку.

Ш.: Хотя, нет, понятно, что я могу стихотворения его  назвать, которые… понятно, да, их и так все знают, в общем, действительно они безусловны. Вот. В целом – не могу продраться. Не получается. И, кстати, в основном у меня с эмигрантской поэзией такая же штука, то есть я не могу туда погрузиться.

К.: У меня-то как  раз это на уровне чуда какого-то, потому что сама идея эмиграции для меня невероятно далекая вещь, то есть если можно себе представить по образу мышления антиэмигранта, я антиэмигрант. Я живу сейчас в десяти минутах от того места, где я вырос… А с другой стороны вот эта эмигрантская нота, особенно первой волны, - это мое. И я даже понимаю почему. Потому что первая волна эмиграции - это очень невольная эмиграция. Это очень вынужденная эмиграция.

Ш.: Да, конечно.

К.: И поэтому это  те люди, которые мечтали бы жить, как я, но вырваны искусственно с корнями и выкинуты. Это я в других условиях. А, допустим, третья волна эмиграции…

Ш.: Это уже другие люди совершенно.

К.: Да. Это сильный  элемент добровольности. И это  люди очень далекие…

Ш.: Мне вторые понятнее.

К.: Вторые или третьи?

Ш.: В смысле третьи.

К.: Вторые - это вообще страшная история.

Ш.: Нет-нет, третьи. Не в том смысле… то есть понятны и те и другие. Первых мне безумно жалко, и вот это все я понимаю…

К.: На уровне эмоциональном.

Ш.: На уровне эмоциональном. А как-то вот человечески как раз мне больше…

К.: Мне не очень  понятно, честно говоря, потому что  ну, условно сказать, я живу в несвободной  стране, допустим.

Ш.: Да.

К.: Раз я сменил страну, я живу в свободной стране. Но моя-то свобода от этого не очень  меняется. Да? Допустим, там люди… Я как раз могу понять, как ни странно, самую тупую эмиграцию. Условно говоря, здесь я сижу в каком-то городке, мне платят сто двадцать рублей в месяц, а я очень хороший микрофизик, микробиолог. Я плюнул на все, я поехал в Бостон, мне в Бостоне платят 60 000 долларов в год, я просто живу гораздо лучше и плевал я на все эти дела. Вот это я понимаю. Но вот такое что я живу вроде хорошо, но у меня душа болит за все за это. Я уехал - и что? У меня душа перестала болеть?

Ш.: Я, скорее, имел в  виду как раз тех, про которых вы только что сказали. Для меня третья волна это, скорее, вот эти, нежели…

К.: Вот эти.

Ш.: Да. Нежели…

К.: да. Это я не очень могу понять. Потому что, условно  сказать, вот, допустим…

Ш.: То есть когда  действительно душа болит, это проблема с самим собой, это проблема…

К.: То есть вы понимаете  тех, которые микробиологи…

Ш.: Я, скорее, микробиолога понимаю.

К.: Микробиолога я  отлично понимаю.

Ш.: У меня тесть  такой.

К.: Нет, таких у  меня одноклассников полно. Это я  очень понимаю. Я как раз не очень понимаю, условно говоря, вот эту идейную эмиграцию. Потому что, так сказать, от того, что ты эмигрировал, ничего в мире  не изменяется.

Ш.: Да.

К.: Условно говоря, я сижу в Москве, я хорошо живу, но меня мучает человек в Хабаровске, который живет плохо. Он от меня за семь тысяч километров, он меня мучает. Я эмигрировал, допустим, в Японию…

Ш.: В этом аспекте  я с вами согласен. Да.

К.: …он от меня стал ближе, но почему-то перестал мучить. Да? то есть это очень странно.

Ш.: Да. Здесь совершенно все действительно так. Нет, я как раз имел в виду… я просто немножко… понятия сместились…

К.: Бытовую эмиграцию.

Ш.: Да, бытовую эмиграцию, конечно.

К.: Но это не очень  относится к поэтам. Поэты ведь немножко над бытом, и черт его  знает, они и здесь-то не очень, так сказать, в законе…

Ш.: И там не очень, конечно.

К.: …и там не очень.

Ш.: Там они все  сплошь спиваются и т.д. Нет, это -  конечно. Хотя у меня даже… опять-таки про себя буду говорить. У меня такая  вот средняя позиция между  бытовым отношением и неким  идеологическим, что ли, то есть у меня… У меня, слава Богу, есть чего кушать, никто там пока к нам в дом не вламывался с обыском…

К.: Это котик в мультфильме говорил: нас и здесь неплохо кормят.

Ш.: Да, здесь неплохо  кормят. С другой стороны, меня какие-то безумно раздражают вещи, что, не знаю, пандусов нет для инвалидных колясок. Вот. И у меня это отношение к отсутствию пандусов переходит уже грань бытовую, оно у меня вызывает просто какое-то  раздражение и ненависть. Ну что же вы, гады! Да ну вас к черту! Пойду перейду в другой вагон. Вот когда с компанией едешь в метро с агрессивной, да? Вошел, а там какие-то, значит…

К.: Болельщики «Спартака».

Ш.: Болельщики «Спартака», условно говоря, да. И переходишь в другой вагон. Вот это вот  то же ощущение. Не обязательно, что они будут как-то агрессивно себя проявлять, не обязательно, что я получу по морде, но не хочу с ними ехать в одном вагоне. Вот не хочу. Не хочу общаться с теми, которые не делают пандусов.

К.: Я почему-то представил это себе очень зримо, как человек выходит, переходит в другой вагон, -и уже он едет в Нью-Йорке, в этой подземке… Просто перешел в другой вагон.

Ш.: Сейчас-то немножко мир спрессовался, поэтому Нью-Йорк действительно не так отличается сильно от нас как раньше, поэтому…

К.: Очень мало отличается. Да, очень похож.

Ш.: Так что это  уже действительно близко.

К.: Да-да. Согласен. Есть ли что-то такое, что вы бы очень хотели сказать, а я вас не спросил?

Ш.: Вот, может быть, и было бы что-нибудь, но когда такой  вопрос задается впрямую, включается блокиратор и…

К.: Обезоруживает.

Ш.: Да.

К.: Обескураживает.

Ш.: Обескураживает. Я потом, конечно, сегодня вечером постфактум…

К.: Ну все тогда. Спасибо  огромное.

Ш.: Спасибо вам  большое. Мне очень приятно, что  вы меня позвали и как-то…

К.: Взаимно.

Протва

Было жаркое лето
При Царе Мышином  Горошке.
Бетонка, щебень, потом  тропа.
Крапива.
Пиво рвется из банок.
Тормози.
Налево.
Будто детская ванночка в огороде –
Протва
Желтеет от перегрева.
От перегрева
Велосипеды
Прыгают берегами
Закопаться
В зеленую гриву.
Рядом
Сверстница
Из-под платья стаскивает купальник.
Мокрый.
Протва с волос
Пробегает между  лопаток.
Мог бы
Мог бы.
Но Протва
Откровенье стачивает  до обряда.
В том году при  царе Мышином Горошке
Протва рассыпалась  звездами из гнилушки,
Сочилась сукровицей из комариных укусов,
Косо
Повисала
Над стропилами недостроенного сарая.
Потом я его достроил.
Запер
Купальник
Сверстницу
Контрацепивы
Велосипедные камеры.
Начал заново.
Рыжая шерсть выросла  на колесах.
Любовный пот Протва понесла к Тарусе.
Там проспектом Пушкина  ходят куры,
Там в кустах Цветаева втихую курит.

Контузия

Я уж не помню, татары или Антанта...
У кого были танки?
Были какие-то танки.
Снаряд угодил.
Контузило лейтенанта.
«Товарищ лей…»
Нет, кажется, «господин».
Да. «Господин лейтенант,
Отводите фалангу!»
Лейтенант ногтями  вцепился в крышу:
– Не слышу!
«Связь перебита –
Не будет приказа  свыше!»
– Не слышу! Не слышу!
Как поняли, блядь?
Не слышу!
«Старик, выручай.
Надо повесить афишу».
– Не слышу! Аллё!
Я в метро: ничего не слышу.
«Не слышит он!
Супер! Удобная ниша!»
– Солнышко, правда! Честное слово, не слышу!
И так все время. Примерно с пятого класса.
То надо в сберкассу,
То легионы Красса.
Засор, фугасы, нечищеное  пальто.
За что? За что?
Ведь я лейтенант
Запаса.

Мемориал

Излечился от авиафобии.
Алкоголи не помогали,
Аутотренинг – вообще детский сад,
Авиасимуляторы
Радовали,
Но не спасали.
Каждую катастрофу
На себя примерял,
Пока наконец паранойя
Не приснила мемориал.
После такого сна
Смерти бояться  глупо.
Короче, мемориал:
На пьедестале
Изувеченная кабина.
Нет-нет, никаких  там трупов
Или, как это говорится, фрагментов тел.
Просто видно, кто  где сидел.
Кое-где
Кое-какие приборы.
Прямо на левый штурвал
Надета
Оранжевая штуковина  –
Черный ящик,
Играющий то ли Бетховена,
То ли Рахманинова.
Ясное дело, второй концерт.
А в конце
На пленке
Три минуты
Переговоров.
Диспетчер орет:
"Борт шестьсот... <дальше там неразборчиво>,
Я Магадан-подход
ну там или Кольцово-круг!
Почему посторонние?
Не засоряйте эфир! "
А экипаж – ни слова.
Один только женский  голос:
"Не бойся, тут  просто горы.
Над горами всегда трясет".
А диспетчер опять  орет:
"Борт шестьсот... <дальше опять неразборчиво>
По новой фразеологии  полагается говорить:
«Скорость! Углы! Пиздец!"
А женский голос  опять:
"Ты у меня  молодец.
Видишь, уже торец.
Пленку перемотай".
А кругом – тайга-не тайга –
Просто всякая хвойность.
Видимо, правда, Урал,
Потому что и  черный ящик,
И кабину, и пьедестал,
Облепили 130 ящерок.
И у каждой опять отрастает
Маленький хвостик.

Сентябрь, Лесной городок

Заскулил в тумане соседский пес,
Как будто он не соседский  пес,
А колодезный ворот.
А лай у пса  – ледяная вода,
Тугая колодезная вода,
Выплеснутая в воду.
Пресвятая, Пречистая, приголубь!
Мне вчера открылась  такая глубь –
Аж проснулся в  мыле.
Над потоком стонущей мошкары
Плыли звезды тучами мошкары
И планеты плыли.
Я присвоил брошенный  березняк.
Представляешь –  собственный березняк!
И, пожалуй, поле.
Кто-то дышит в  сумерках у крыльца.
Я хожу на двор, не сходя  с крыльца.
Собака воет. 

Палево

Забрел на Попову горушку.
Заигрался в войнушку —
Колошматил фашистов
По белокурым шляпкам.
Прибежал назад,
Родители говорят:
— Где ты шлялся?!
Всё прозевал.
Красные приходили.
С продразверсткой.
Затеяли в церкви клуб,
Потом — пожарный сарай.
Во-он догорает.
Ладно, иди, погляди.
Только близко не подходи.
Поглядел.
Прибежал назад,
Родители говорят:
— Эх ты шляпа!
Опять прозевал.
Шляхтичи приходили.
С прозелитизмом.
Все заборы порушили…
Опять побрел на Попову горушку.
Колошматил кого ни попадя,
Особливо князей-соседей.
К ночи вернулся потный,
Тридцатилетний.
Долго топтался вокруг Палева
А Палева-то нет.
Только ледник подтаивает.


Еще "Нейтральная территория. Позиция 201"



Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.