29 марта 2024, пятница, 15:41
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

03 декабря 2005, 11:28

Последний заключенный Лубянки

15 ноября исполнилось 80 лет со дня рождения известного советского диссидента, поэта, писателя и переводчика Юлия Марковича Даниэля. 19 ноября это событие отмечалось в стенах московского отделения международной общественной организации “Мемориал”. Мы в сокращении публикуем стенограмму этого вечера.

Ведущий встречи – Александр Юльевич Даниэль, историк, правозащитник, член правления общества "Мемориал":

Друзья! Пока народ рассаживается, я быстренько скажу, на что все это будет похоже. Ладно? Это, в общем, день рождения, и это не вечер воспоминаний. Это вечер, если можно так сказать, сейчас – четвертый час дня – это вечер стихов и песен, и немножко кина у нас будет. Но, поскольку двое из наших бардов, Юлий Черсанович и Александр Моисеевич, торопятся, то я их довольно быстро попрошу после начала вечера свою порцию песен отыграть. Ладно? Поэтому стихов будет сначала совсем немножко. А Максим Кривошеин пришел? Я не вижу. Если придет, то у нас останется еще один человек с гитарой на фуршет хотя бы. Вот такая, примерно, программа. Но все-таки совсем без слов… Даже и в дни рождения такого не бывает, чтобы совсем без слов. Поэтому я хотел бы, чтобы несколько слов для начала сказал бы Михаил Левитин.

Михаил Левитин

, режиссер, педагог, художественный руководитель театра “Эрмитаж”, писатель: Я поделюсь с вами только минутным впечатлением. От вас от всех, вот когда я вошел в эту аудиторию. Вошел в крайне напряженном состоянии, а, попав к вам, все как-то успокоилось, и я подумал, что пришел, куда надо. Так было всегда с Юликом. Тоже изюминки не хватало в моих сегодняшних… В подготовке к впечатлениям не было изюминки и, наверно, не будет. Я вдруг понял, что все, что у меня с ним связано – это только застолье. Мне повезло больше остальных. Меня приглашали всегда. И отдельно. И это чудная семья, особый дом и особый Юлик. И я не знаю, какой он был в другое время. Я даже думаю, что с полной силой и красотой он раскрывался вот в эти секунды такой прекрасной праздности. Нам ее не хватает, а он был мощным. Когда-то, когда Юлик только ушел от нас, я выступил и сказал о страшном первом впечатлении от Юлика. Я был очень откровенен и ничего не сочинял. Я шел туда как ангажированный государством мальчик. Ангажированным – в смысле восприятия действительности. И шел в дом - меня познакомила Рита Райт - к государственному преступнику. Я рассказал тогда, что я увидел лицо этого человека и стал усиленно разыскивать черты вот этого совершенного им преступления. В общем, какое-то время мне это удавалось. Только затем я понял, кто рядом со мной. Рядом со мной не герой, человек, который никогда не думал о себе, как о герое. Рядом со мной – что-то такое… что-то такое человеческое, чудное и занятое тобой. Я думаю, мы собрались здесь, вы знаете, потому, что Юлик был человек, который был занят другими. Очень мощно занят другими. О нем много написано и много говорено и т. д. и т. д. Но занят он был нами. И я так думаю. Это то, что на какое-то время ушло из жизни нашей или моей, во всяком случае. Мощно ушло. То есть наступило время, когда каждый выбирает: либо он занимается другими людьми, либо вообще зачем он тут крутится. Юлик это понял, по-моему, рано. И вот – застолья. Рассказывать вам о них я почему-то в этот раз не решаюсь, хотя ничего скандального в них не было. Была прелесть, прелесть и прелесть. И на Новый год в Перхушково с Булатом Окуджавой, у Юлика. И Юлик, который вел меня через снежное поле, смотреть каких-то козлят, у кого-то родившихся. И Юлик, который мне сказал, придя в театр на очередную премьеру: “Зачем Вы теряете время? Пишите!” Это было замечательно потому, что он тогда как-то поощрял человека, занятого прежде всего собой, то есть театром. Театром. Хорошо, что мы знали его, очень хорошо. Хорошо, что сегодня нет ощущения 80-летия. Но есть Даниэль, прошедший какую-то свою жизнь, о которой мы очень мало, я, во всяком случае, так думаю, знаем. Он как будто и не рассказывал мне ничего. Он мне говорил очень много, а о себе ничего не рассказал. Я могу только его чувствовать, помнить и поздравить нас с тем, что он был. Всего доброго!

Александ Даниэль

: Спасибо большое, Миш. Еще одного человека я попросил сказать несколько слов об Юлии Марковиче – Наталью Горбаневскую.

Наталья Горбаневская

, поэт, переводчик, публицист: Во-первых, я хочу сказать, что мне необычайно повезло, что в эти дни я оказалась в Москве. На вечере тут все вспоминают Юлия Даниэля, Юлия Марковича, Юлика… Я могу сказать, что мои воспоминания о людях сводятся к тому, как я их любила. Поэтому очень мне трудно что-то рассказать о них. Я Юлика ощущаю настолько живым сейчас, что я его не только любила, но и люблю. Мы встретились с ним до его ареста единственный раз. У Синявского. Я всегда сидела допоздна у Синявского, возвращалась домой на Сокол на двух троллейбусах. И тут Даниэль меня отвез домой на такси. Это был какой-то необычайно рыцарский поступок. Я в те годы вообще никогда не ездила на такси, ну не было такого. И когда потом уже мы наконец с ним встретились, я ему это напомнила, говорю: “Юлик, помните…?” Мы еще сначала были на “Вы”, потом, конечно, быстро перешли на “ты”. Он говорит: “Ну да, отвез на такси и даже не приставал”. Я говорю: “А мне это и в голову не пришло!”. А подружились мы, что легко понять по изданной книге – переписке Даниэля, - через переписку его лагерных и тюремных времен. Когда эта книга была издана, мне было необычайно приятно найти какие-то трогательные слова о себе. Но особенно я запомнила другое. Это он писал не мне, это мне рассказали. Что там говорили в то время? “Посылайте цветные открытки, особенно в тюрьму”. Мне рассказали, что Юлик тоже просит, потому что в тюрьме наступает цветовой голод, и он кладет перед собой красную пачку “Примы”. Вот это я о нем на всю жизнь запомнила. Ну, потом Юлик вышел, я уже сидела. Потом я вышла, и в первый вечер я к вам пришла [обращается к сидящей напротив вдове Ю. Даниэля], к Ире Уваровой и Юлику Даниэлю, которые жили на той же улице, что и я – на Новопесчаной. Это был первый мой визит. Там была тогда и Лариса [Богораз], я к ней побежала... И с тех пор мы уже дружили до самого моего отъезда. Выяснили с Юликом, что не могли бы сидеть в одной камере, потому что, когда я приходила к ним домой, первое, что я делала – открывала форточку. А, как известно, в тюрьме основные ссоры из-за курения и из-за форточки. Ну, в курении мы с ним сходились, а из-за форточки не смогли бы мы… Но я, правда, сомневаюсь, что нас посадили бы в одну и ту же камеру. Я, может быть, чтобы, действительно, это было живее, прочту свое стихотворение, которое - засвидетельствовано всеми фактами - Юлик любил, он об этом и пишет. И он его, как известно, во Владимирской тюрьме через стенку перестукал… Шухевичу?

А. Даниэль

: Огурцову!

Н. Горбаневская

: Огурцову! Огурцову! Огурцову!

А. Даниэль

: И в ответ получил просто такое колочение в стенку.

Н. Горбаневская

: Я помню, что кому-то из сильных националистов, а национальность спутала. Огурцову, который тоже его признал. Но перестукать стихотворение через стенку! Ну, стихотворение мое классическое – “Концерт для оркестра” - но я вот это чтение посвящаю Юлику и думаю, что он меня слышит. “Концерт для оркестра”.

Послушай, Барток, что ты сочинил?

Как будто ржавую кастрюлю починил,

как будто выстукал на ней: тирим-тарам,

как будто горы заходили по горам,

как будто реки закрутились колесом,

как будто руки удлинились камышом,

и камышиночка: тири-тири-ли-ли,

и острыми носами корабли

царапают по белым пристаням,

царапают: царап-царам-тарам...

И позапрошлогодний музыкант,

тарифной сеткой уважаемый талант,

сидит и морщится: Тири-тири-терпи,

но сколько ржавую кастрюлю ни скреби,

получится одно: тара-тара,

одна мура, не настоящая игра.

Послушай, Барток, что ж ты сочинил!

Как будто вылил им за шиворот чернил,

как будто будто рам-барам-бамбам

их ржавою кастрюлей по зубам.

Еще играет приневоленный оркестр,

а публика повскакивала с мест

и в раздевалку, в раздевалку, в раздевал,

и на ходу она шипит: Каков нахал!

А ты им вслед поешь: Тири-ли-ли,

Господь вам просветленье ниспошли.

А. Даниэль

: Ну вот, теперь мне после Горбаневской стихи читать, да? Хорошее дело. Ну ладно.

Ирина Уварова

: Не ты же писал.

А. Даниэль

: Не я написал, правда. Это утешает немножко. Потом еще после Кима и Городницкого меня петь заставят, да? Я что хочу сказать? Сегодня 80-летие и сегодня, как не странно, еще один юбилей – сорокалетие сорокалетия, я бы так сказал. Сорок лет назад Юлию Марковичу исполнилось 40 лет, как легко догадаться. Особенность этого сорокалетия была в том, что это было тюремное сорокалетие. Он его встретил в тюрьме. Даже точно не знаю, в какой – еще на Лубянке или уже в Лефортово, потому что, вы знаете, может быть, с Синявским и Даниэлем вечно какие-то странные рубежные истории. И вот одна рубежная история состоит в том, что они были последними заключенными Лубянской тюрьмы. Осенью 1965 года “внутрянку” лубянскую закрыли, и заключенных перевели в Лефортово. Когда это произошло, я не знаю – до 15 ноября или после, и поэтому не знаю, где написано это стихотворение, которое так и называется – “Сорокалетие”.

Как славно знать, что был ты несерьёзен,

Что ты плевал на важные дела

И что беспечность, как смола из сосен,

Свободно и естественно текла.

Пусть рот кривят солидные мужчины

С высот сорокалетья своего.

Как славно знать, что не было причины

И что тебя кружило озорство.

О тени предков, преданных идеям,

Сюжетцы для возвышенных стихов!

Куда как лучше стать себе злодеем

За просто так, во имя пустяков.

Брести без брода и ваять из снега,

Уйти в бега, влюбиться на пари…

Мальчишество мое, мой alter ego,

Со мной всегда на равных говори.

Никто не властен над своей планидой,

Но можно ей подножку дать, шаля…

Эй, наверху! За простоту не выдай!

Не расступайся, мать сыра земля.

Ну, давайте немножечко на экран посмотрим.

[Демонстрируется фрагмент программы “Старый телевизор”]

Это передача, которая была пять лет назад. В самом начале этого отрывочка была бегущая строка с текстом. Это текст такого хулиганского предприятия, устроенного на 17-м лагпункте Даниэлем, Гинзбургом и Виктором Калниньшем. Всех трех уже нет в живых. Они ухитрились на этом лагпункте сделать магнитофонную запись. Сделали ее в виде пародии на советский поэтический радиоконцерт. Посвящена была эта якобы радиопередача четвертому человеку, тоже политзаключенному, поэту Кнуту Скуениексу, который, к счастью, пребывает в добром здравии, сейчас он такой живой классик латышской литературы, председатель латышского пен-клуба. В этой записи отец читал два своих перевода из Скуениекса. Я один прочту и после этого уже передам микрофон Александру Моисеевичу и Юлию Черсановичу. Стихотворение называется “Три зимы”.

[читает стихи]

Хорошо, давайте теперь остановимся со стихами и картинками и немножечко попоем.

Александр Городницкий

, доктор геолого-минералогических наук, профессор, заведующий Лабораторией геомагнитных исследований океана, академик Российской академии естественных наук, бард: Добрый вечер! Я хочу представить вам человека, он исполнитель сам, а тут в скромной роли гитариста – Константин Тарасов – одна из лучших сегодня в России гитар, на самом деле, но дело ж не в этом. Просто пара старых песен написанных на крайнем севере и имеющих прямое отношение к Юлию Даниэлю и другим, которых сейчас уже не стало. Песня называется “Деревянные города”, 59-й год, Игарка.

[Исполняется песня, звучат аплодисменты, затем А. Городницкий читает стихотворение]

От свободы недолгой устали мы,

Ее сумевшие жить без царя.

Снова тюрьмы полны, как при Сталине,

И этапы идут в лагеря.

Вьются “скорые” пыльными лентами.

На решетку в окне посмотри.

Были прежде и мы диссидентами,

А теперь подались в блатари.

И опять под дырявою кровлею

На две части поделен народ:

Кто на нарах лежит обескровленный,

Кто в охране стоит у ворот.

Жить свободно всегда не умели мы,

И, на лоб заработав тавро,

Все за Стеньками шли да Емелями

На распыл обрекая добро.

Воровская, варнатская, ссыльная

Все гуляет да плачется Русь.

Ну, а в чем сторона ее сильная,

Я другим объяснить не берусь.

[далее исполняется песня “От злой тоски не матерись…”]

А. Даниэль

: Не могу не откомментировать. Просто сию секунду я вспомнил историю. Мой отец был довольно далек от этой культуры авторской песни, знал мало, по крайней мере, до начала 60-х годов. А я пацаном бегал по всяким, знаете, палаткам, кострам, эти вот всякие штуки. И песня, естественно. И вот я совсем еще мальчишкой из какого-то похода приволок эту самую песню. И, прошу прощения у тех, кто когда-нибудь слышал, как я пою, надеюсь, таких немного, напевал ее дома. Вот эту самую – “От злой тоски не матерись”. Отец услышал, навострил ухо и говорит: “Ты что поешь?” "Да вот, - говорю, - слышал, у костра", - условно говоря. “А ну-ка, сначала давай” Ну, я… Беда была в том, что отец в нашей семье был единственным, у которого было хоть какое-то подобие музыкального слуха, но он выдержал, выслушал внимательно, более того, если мне не изменяет память, велел записать слова, что неслыханное дело для него, сказал так задумчиво: “Вот какие песни стали петь дети”. И потом каким-то образом уловивши, а может, и не уловивши мелодию, пел ее направо и налево. Это было еще до знакомства с Вами, Александр Моисеевич? Если я не ошибаюсь, вы познакомились после 70-го года? Да. Ну вот, это просто маленький комментарий, врезка. Юлик, Ваша очередь наверно?

Юлий Ким

, бард: Да, я понимаю, но, по-моему, между нами затесался народный артист всех народов - Филиппенко Саша.

Александр Филиппенко

, артист: Это будет чистая импровизация в пределах заданной композиции. Я не был знаком с … [показывает на портрет Юлия Даниэля], я с Ириной был знаком, и мы даже начинали один спектакль с Романом Виктюком по рассказу “Руки”. К сожалению, пока это не получилось, но, может быть, даст бог, все будем живы/здоровы, получится еще какой-то спектакль. Возможно, это будут стихи не Юлия?

А. Даниэль

: Ради бога. Главное, чтоб стихи.

А. Филиппенко

: Главное, чтоб стихи. Да.

Завидую тому, кто быстро пишет

И, в благости своей, не слышит,

Что рядом кто-нибудь не спит,

Что за стеною кто-то ходит

Всю ночь и места не находит.

Завидую тому, кто крепко спит

Без сновидений и не слышит,

Что рядом кто-то трудно дышит

Как не проходит в горле ком,

Как валидол под языком

Сосулькой мартовскою тает,

А все дыханья не хватает.

Завидую тому, кто крепко спит,

Не видит снов и быстро пишет

И ничего вокруг не слышит

Не видит ничего кругом.

А если видит, если слышит,

То пишет все же о другом.

Не понимая, что же значит,

Что за стеною кто-то плачет.

Как я завидую ему!

Его таланту и уму,

Его перу, его бумаге

Его чернильнице, карандашу.

А я так медленно пишу!

Как ношу тяжкую ношу,

Как землю черную пашу,

Как в окна зимние дышу, дышу, дышу…

И вдруг… оттаивает круг

Юрий Левитанский.

Что-то случилось, нас все покидают.

Снежные люди куда-то пропали.

Что-то тарелки давно не летают.

А ведь летали над нами,

Кружили добрые феи.

С нами дружили добрые феи.

Что ж вас не видно?

Добрые феи, вас так не хватает.

Все-таки это ужасно обидно

Знать, что на свете никто не летает.

Это тоже из Левитанского. Просто так случилось: готовится тоже некий блок стихотворений.

Кончается рабство, холопство кончается.

Кончается так, что земля под ногами качается.

И хочется столько от этого выправить, выпрямить

И хочется так из себя это рабское вытравить

Издревне холопское, робкое и раболепное

Покорно твердящее сладкое слово хвалебное.

А кто-то надеется, кто-то серьезно надеется,

Что снятое с шеи обратно на шею наденется.

А кто-то надеется, кто-то упрямо надеется,

Что все переменится, вернется на круги своя

И не переменится.

Но в тесной кообочке маятник тихо качается.

Он к рабству привыкший, мне жаль его.

Как он отчается, когда он увидит,

Что почва и вправду качается,

Когда он поймет, что, действительно, это кончается.

Вселенский опыт говорит, что погибают царства

Не от того, что тяжек быт и тяжелы мытарства,

А погибают оттого, и тем больней и дольше,

Что люди царства своего не уважают больше.

Окуджава.

Пока от вранья не отвыкнем, традиции древней назло,

Покуда не всхлипнем, не вскрикнем: “Куда это нас занесло?!”

Пока покаянного слова не выдохнет впалая грудь

Придется нам снова и снова холопскую лямку тянуть.

А. Даниэль

: Сейчас нам будет Юлий Черсанович петь.

Юлий Ким

: Я не очень придумал, что сегодня петь, кроме, естественно, “Цыганок”, с которых я и начну, а дальше, как бог на душу положит, потому что есть какие-то попутные соображения. Конечно, мне здесь находится особенно приятно, больше, чем кому бы то ни было, потому что каждое третье слово – “Юлик” - и произносится с такой ласковой интонацией, что я это поневоле начинаю принимать на свой счет.

А. Даниэль

: Принимайте.

Ю. Ким

: Да. Очень редко бывает, когда я сочиняю музыку на чужие стихи, но тут я пройти не мог: настолько эти стихи просились на музыку, и я эту музыку сочинил на стихи Юлия Марковича, с которым я не был знаком до его посадки, а когда он освободился, познакомился, но встречи наши были немногочисленны. Может быть, только два или три раза мы виделись, и это для меня является невосполнимой, к сожалению, утратой, потому что я, как и Юлий Маркович, чувствовал, что мы - люди одной компании, но вот как-то не сошлось. Но вот, тем не менее, песенка возникла, еще, конечно, до нашего с ним знакомства. Потом я узнал, что тоже самое, то есть музыку на эти слова, написал Константин Бабицкий. Я услышал, что он написал, его мелодия тоже очень хорошая, как-то так одновременно сошлась с моей, что я так и пою… [перебирает струны] то на его мотив, то на свой. [поет]

Сердце с домом, сердце с долгом разлучается.

Сердце бедное у зависти в руках...

А. Даниэль

: Можно короткий комментарий? Я не успел найти сейчас точный текст в книжке, я когда-то, году в 69-м, услышавши Ваше исполнение этой песни, и уже слышавши исполнение Кости Бабицкого, написал отцу о своих впечатлениях от того и от другого, и он замечательно откомментировал. А эти стихи - “Цыганки” - не лагерные, а из повести “Искупление”, которые сочиняет и поет некоторый персонаж повести. Отец сказал: “Если верить твоим впечатлениям, Костя поет эту песню как персонаж ее сочинивший, а Юлик поет так, как пел бы автор, сочинивший этого персонажа”.

Ю. Ким

: В этих стенах, как правило, хорошо, понятно и уместно звучит репертуар, составленный из так называемых крамольных песен. Я так полагаю, что, конечно, непременно какие-то песенки оттуда я должен спеть. И тут в записке как раз изложена просьба вспомнить что-нибудь из так называемых остро-политических песен. Я помню, что Давид Самойлов в свое время рассказывал как с ним беседовал переведенный им какой-то среднеазиатский акын, который сообщил в этой беседе, что стихи бывают трех видов - …

Владимир Лукин

, уполномоченный по правам человека Российской Федерации: Кайсен Кулиев.

Ю. Ким

: Может быть, Кулиев, да. - лирицские, политицские и худозственные. При этом Давид говорил: “Пой мне только художественные песни”. Я ему спел однажды песенку, которую сейчас спою вам. Он ее послушал-послушал и сказал: “Нет, это все-таки не политическая песня, это - худозственная”. Это моя единственная, кажется, цыганочка такая. У все есть цыганочки, и у меня есть такая.

Моя матушка Россия пошла утром на базар.

Торганула в магазине с-под прилавка самовар…

Еще одна песенка – будничная блатная диссидентская песня, которая единственная поется в этой аудитории без всяких комментариев, в других - уже приходится рассказывать, что такое Лефортово, что такое “Оптима” и при чем здесь газета “Морниг стар”. Блатная диссидентская.

Мы с ним пошли на дело неумело

Буквально на арапа, на фу-фу.

Ночами наша “Оптима” гремела,

Как пулемет, на всю Москву…

И наконец песня, которая, ну, к особенно остро-политическим она не относится, но, все-таки, из этой же категории. Это две песни о Коктебеле, которые поют подряд. Обе были сочинены в одном и том же 63-м году. Я впервые оказался на Черном море и на берегах Коктебеля и, разумеется, в компании, не имеющей отношения к Дому творчества никакого. Следовательно, мы сливались вместе с дикарями. Дом творчества писателей оккупировал лучшую часть коктебельского пляжа, они себе даже позволяли его разделить на общий, мужской и женский, и это вызывало страшную социальную ненависть во мне и в окружающих и вызвало к жизни мою песню о Коктебеле. Я ее сочинил, я ее спел под общий плеск аплодисментов, а, когда вернулся в Москву, мне спели еще одну песню о Коктебеле, которую сочинил Бахнов в честь дня рождения, помнится, Василия Аксенова. Сочинил он ее по следам статьи Аркадия Первенцева о нравах молодежи на коктебельских пляжах. Эти нравы ему категорически не нравились: не нравились бикини, не нравились шорты, не нравились бороды. И он изложил свой гнев на огромной полосе “Литературной газеты”, насколько я помню. А Бахнов прочел эту статью и решил усилить ее действие и переложил ее своими словами на музыку чудовищной песни ростовских урок. У ростовских урок есть такая песня.

Раз в Ростове-на-Дону попал я, братцы, сел в тюрьму

На нары, бля, на нары, бля, на нары.

Сижу на нарах и молчу, картошку чищу и …

И шмары, …, и шмары, …, и …

Дальше невозможно ее петь. Даже Губерман боится ее петь, настолько там сплошной мат. Помню еще в одном куплете:

По шпалам, бля, по шпалам, бля, по шпалам.

Свобода, бля, свобода, бля, свобода.

Вот все, что еще более-менее выдерживает нормы, остальная вся лексика ненормативная. И вот на музыку этой песни Бахнов изложил статью Аркадия Первенцева, и с тех пор я пою свою песню как эпиграф к бахновской. Получается ничего.

В Коктебеле, в Коктебеле у лазурной колыбели

Весь цвет литературы СССР…

Есть заявка на песню, которую мы сочинили с Володей Дашкевичем тому уже лет 30 с лишним по просьбе Юры Карякина, который читал курс лекций о пушкинском лицее. Это был 73-й год, и там произошла такая странная… наверно, слово “аберрация” здесь ближе всего. Дело в том, что я сочинил сначала стихи, и там есть такие строчки - “и спасти захочешь друга, да не выдумаешь как”. Я прочел эти стихи на день рождения Илье Габаю 9-го октября, не соображая, что я читаю о нем и о нас - вокруг него. 20-го октября он закончил свои дни, как говорится, своей собственной рукой. Музыка была написана уже позже. Это должен был петь в передаче Золотухин, но что-то смутило редактуру, поэтому песня в передачу не попала и осталась витать в воздухе и в нашем с Дашкевичем репертуаре. Эту песню очень любил Зиновий Ефимович Гердт и просил все свои последние юбилеи – 70, 75 и 80 – непременно исполнить эту пеню.

Тогда душой беспечной невежды

Все жили мы и легче и смелей…

[А. Городницкий, А. Филиппенко, Сергей Ковалев, Юлий Ким и Константин Тарасов исполняют песню “Атланты держат небо…”]

А. Даниэль

: Господа, музыка нас покидает, увы, да. Остаемся мы при стихах и при кине. Был такой фильм, который сделал Михаил Швыдкой, называется “То ли быль, то ли небыль” по строчке из Юлия Марковича о деле Синявского и Даниэля.

[демонстрируется фрагмент фильма]

Ну, давайте немножко стихов. Я знаете с какого хочу начать? Я, все-таки, буду заглядывать, потому что боюсь сбиться… Сейчас, момент… Ну ладно, бог с ним, я, по-моему, так его помню.

А надо ль былого чураться, пускать прожитое на слом,

Позиции и декларации выдумывать задним числом?…

Вот с этого я просто хотел начать. А чем продолжить? А вот. “Стихи о воде” называется.

Она добра, она нежна,

Она не лжет, не изменяет,

Всех милует, все извиняет -

Так сострадательна она.

Не учит и не пристает,

А попросту над нами плачет

И наши слезы, плача, прячет,

Смывать их не перестает.

Я так устал от правоты

Земли, и воздуха, и света,

Твердящих заклинанье это:

"Обязан ты, обязан ты!.."

Ну да, - их логика тверда,

И я ведь верил ей вначале…

Ах, унеси мои печали,

Уйми их, добрая вода!

Войди в меня, как в пряжу нить,

И дай войти в твое сиянье,

Чтоб слово милое "слиянье"

К его истокам возвратить.

Размой прямолинейность дней,

Пролепечи о дальнем лете…

Ты изо всех стихий на свете

Всего нужней, всего нежней.

Ну вот еще одно.

И нынче так же, как вчера

К чужим огням душа отчалила…

О, жизнь, зачем ты так добра,

Зачем ты так щедра отчаянно?

Мне этот жар - не по перу,

Я слаб. Ведь мне и то диковиной,

Что чьи-то слезы оботру

Рукой, бессилием окованной.

Мне б жить как все и быть как все,

Писать, что зло не так уж действенно,

Что на запретной полосе

Белеет снег легко и девственно,

Что сосны ближнего леска

Весной видней и недоступнее,

Что прошлое издалека

Приносят ветерки простудные.

Ах, мне бы, мне бы! Я бы смог

Отбиться от беды усмешкою,

Чужие вздохи - под замок

И с глаз долой… А я все мешкаю.

С кого спросить? С кем спорить мне?

Судьба ли, блажь ли - кто виновница?

Горю, горю в чужом огне -

И он моим огнем становится.

Еще почитать? Я просто боюсь утомить публику. Ну, давайте уж если программное и здесь, то, наверное – “Приговор”. Это первое стихотворение, написанное в лагере. Привезли его в Мордовию на 11-й лагпункт в Явас, это первое стихотворение, там написанное.

Да не посмеешь думать о своем,

Вздыхать о доме и гнушаться пищей:

Ты - объектив, ты - лист бумаги писчей,

Ты брошен сетью в этот водоем.

Чужие скорби грусть твоя вберет,

Умножит годы лагерная старость,

И лягут грузом на твою усталость

Чужие сроки северных широт.

Пускай твоя саднящая мозоль

Напоминает о чужих увечьях.

Ты захлебнулся в судьбах человечьих -

Твоей судьбой теперь да будет боль.

Да будешь ты вседневно грань стирать

Меж легким "я" и многотонным "все мы",

И за других, чьи смерти были немы,

Да будешь ты вседневно умирать.

Да будет солона твоя вода,

И горек хлеб, и сны не станут сниться,

Пока вокруг ты видишь эти лица

И в черных робах мается беда.

…………………………………

Я приговору отвечаю:

ДА.

Как у нас с гитарой, решилось? Давайте посмотрим еще один кусочек того же самого кино, последний.

[демонстрируется фрагмент фильма]

Помните была такая передача Евтушенко “Поэт в России”. Одна наполовину была посвящена Юлию Марковичу, там Евгений Александрович читает стихи, некоторые из них даже вполне хорошо, на мой взгляд. Этот кусочек я припас под конец. Мы его покажем, может быть.

Вопрос из зала: Чьи стихи читает?

А. Даниэль

: Юлия Марковича, они приятельствовали. Но перед этим… Что-то у меня такое чувство… Мы все время говорим “80 лет”. А прожил он 63. Получается так, что мы говорим о пяти годах. Я не знаю куда от этого деться, как выйти из этого круга, потому что только на стихах, а стихи, они как раз все внутри этих пяти годов. Только вот то, что Юлик спел, Ким Юлий Черсаныч, “Цыганки”, они раньше написаны. Но никуда не деться, наверно. И даже то, что Юлий Маркович Даниэль считал своей основной литературной профессией – поэтический перевод… Что, Миш? [вопрос из зала] Так нет, я не предполагал, вообще мы… Но если Юра хочет, ради бога… Вообще-то мы решили, что это не вечер воспоминаний, а вечер стихов и песен, но песни отзвучали, значит остались только стихи. А мне неловко, потому что отец, действительно, считал своей основной литературной профессией поэтический перевод, и прозу, за которую его посадили, он считал некоторым экспериментом своим литературным – “А дай-ка попробую прозу написать”. И написал. А стихи – это способ существования в лагере, а переводы – это литературная профессия. Между эти сюжетом, как в объявлении было написано – “литератор и политзаключенный” - может быть компромиссом являются переводы, которые он делал в лагере. Один я уже прочел в начале, из Скуениекса - “Три зимы”, но, вообще-то, самым главным, что он сделал в лагере, он считал поэму того же Скуениекса, которую он перевел в подстрочнике. Ему частично сам Скуениекс в карцер спускал на веревочке, частично Виктор Калниньш делал ему подстрочники, и, конечно, всю поэму я читать не буду вам… Эвридика идет в царство Аида вслед за умершим Орфеем, чтобы вывести его оттуда. Поэма называется “Не оглядывайся”. Я несколько кусочков прочту. Начало поэмы называется “После последней поездки”.

Какие смутные тени!

Какие серые птицы!

Студень вместо деревьев,

топор, не способный рубить!

Еще один кусочек. “Исповедь перед памятью” называется.

Тут время тянется, как смола, длинною, липкою нитью;

тут нет начала ничему, кроме конца; да и то

этот конец не придет вослед лени или событью,

глухонемое бродит, бредет ничто, ничто, ничто.

Пропускаю. И последние два отрывочка прочитаю. То, что я пропускаю – Эвридика уходит в путь в царство Аида искать своего мужа. “Ознакомление с предписаниями”.

Пес Цербер - с тремя головами - сидит,

с одной головою - брат Зевса Аид,

и целая свора -

совсем без голов,

с козлиною вонью,

с хвостами ослов,

разверзлись, пульсируя,

Давайте уж до конца, последний отрывок прочту – “В пути”.

Я не вижу тебя, я не слышу тебя - ЭВРИДИКА!

Но ты здесь, впереди, ощущаю тебя - ЭВРИДИКА!

Это конец поэмы, я пропустил несколько кусочков, почти целиком прочел. Возвращается к нам гитара в лице Сергея Чеснокова… А? Хорошо, Сергей Чесноков в лице гитары.

Сергей Чесноков

, бард: Знаете что? Я, пользуясь случаем, хотел бы… Однажды меня Ира пригласила на Новый год в Перхушково, и там от Юлика я слышал две истории. Однажды я их рассказывал уже. Ничего? Я хочу их напомнить. Это истории такие. У Юлика же была замечательная лошадиная внешность пастернаковского типа, он же безумно фактурный человек вообще. Была такая история. Это Юлик рассказывал. Они были… В Бухаре, по-моему? Да. Они пришли на рынок. Там сидел человек с молоточком и чеканил какой-то кувшин. Жара была жуткая. “Я, - говорит, остановился и смотрю на него просто завороженный, потому что магия движений, это марево, вот это состояние. Он почувствовал, что я на него смотрю и посмотрел наверх, на меня и спросил: “Ты кто?” И я понял, - сказал Юлик, - что он спрашивает национальность. Я сказал: “Я еврей”. Тогда этот человек положил молоточек и сказал: “Ты еврей? Твой папа спал с полька, твой папа спал с урус. Какой ты еврей? Вот я – еврей. Посмотри какой я нэкрасивый”. Еще одна история, Юлик рассказывал, была связана с местечком в Крыму. Не помню, она не напечатана?

А. Даниэль

: Ну, вообще-то она не с отцом случилась, с его знакомым, но это не важно.

С. Чесноков

: Замечательно. Это абсолютно не имеет значения. Он рассказывал, что он слышал эту историю (я уже не знаю, что с кем случилось) от человека, которого звали Миша, и эту историю он услышал во время войны. Речь шла о селении типа Джанкоя, недалеко от Феодосии. Еврейский колхоз. Наступал Пейсах, а шойхет все не ехал, который птицу должен был приготовить. Реб Аврум очень печалился по этому поводу, и, когда наступила критическая стадия, вот-вот и уже ничего не будет, тогда он пошел к тете Ревекке и сказал: “Ревекка, у тебя сын Миша – комсомолец и отличник, спроси его, что делать – наступает Пейсах, а шойхета все нет, может быть, он что-нибудь подскажет”. Когда Ревекка спросила, Миша сказал: “Ну что ты говоришь глупости, нету никакого этого бога, и вообще - отстань”. И, когда Ревекка передала эти слова реб Авруму, он крякнул, посадил трех гусей в корзинку и поехал в Феодосию. Дорога была ужасная: пыль и пр. Он приехал туда и нашел дом шойхета, зашел к нему, и тот оказался, действительно, болен. Но когда тот посмотрел на этих гусей, он сказал: “Ну, вот с этим я еще могу что-то сделать, но с этими двумя я уже ничего сделать не могу”. Тогда реб Аврум сказал: “Хорошо, сделайте все, что надо, а этим двум я повяжу ленточки вокруг шеи”. Хорошо. Сделали, он вернулся назад, разложил на столе того гуся, который был каким надо, а тех двух стал есть сам, потому что время голодное, жалко было, что пища пропадала. Прошло 10 лет. Миша попал на фронт и стоял с частью под Харьковом. В это время какой-то однополчанин ему говорит: “Посмотри, там вроде твои идут”. И он увидел обоз, и в этом обозе он узнал реб Аврума, он подбежал к нему. Они обнялись. Это была ужасная ситуация, потому что были эти телеги, этот скарб, эта усталость, все было жутко. Миша сказал: “Ну что, Аврум, помог тебе твой бог? Вот ты идешь в пыли и в грязи” Тогда старик встал, встряхнулся и сказал: “Молчи, щенок! Я страдаю, но я знаю, за что я страдаю – не надо было мне есть тех двух гусей”.

Я попробую спеть еврейскую песенку на идиш. Там слова такие: “Ну что ты стоишь около дверей? Иди сюда. Давай поставим цветы, купим самовар, будем пить чай. Что ты стоишь там около дверей, как дурочка? Иди сюда, и мы помиримся”

[поет песню Lomir zikh iberbetn]

А еще я хочу спеть песенку. Я спел ее тогда Ире с Юликом, и они решили познакомить меня с Окуджавой. Я приехал из театра, был замечательный стол, Окуджава пришел. Он спел тогда, по-моему, только что написанную песенку “Когда воротимся мы в Портленд…”, а потом Юлик сказал, чтоб я что-нибудь спел, и я спел вот эту песенку. А дело в том, что меня очень волновали тогда разломы, которые происходили в той культуре. Когда я работал в театре и видел то, что там происходило, например, в истории с Эфросом… Что страшнее, казалось, может быть того, что происходило с ГБ и всякими заплечными делами мастерскими? Но, честно говоря, то, что происходило по эту сторону было не менее страшно и не менее жутко. Юлик был человеком одним из очень немногих, с которым об этих вещах можно было говорить. Отчасти этот разговор помог потом сделать Иосифу Пастернаку фильм о Лакшине, композиторе. Тогда же происходили помимо ужасов и помимо фантастического мужества людей, которые шли в лагеря - здесь сидит Сережа Ковалев - но надо сказать, я вам скажу (это интересная вещь) – когда Ваня позвонил мне, когда Сережу посадили и сказал, чтобы я пришел и сделал концерт по поводу его освобождения, я отказался. Эта была очень жесткая ситуация и с моей стороны, и со стороны Вани. Это были разломы. Для меня эти вещи были очень серьезные. Не проблема была страх, лично для меня. Проблемы были другие, но о них невозможно было говорить. Вот Юлик был человеком, с которым об этом говорить было возможно. Когда я пел песни Окуджавы и Галича, я очень хорошо видел между ними линию напряжения, которая, к сожалению, в нашей культуре никак не вышла на поверхность. Она не осветила нашу культуру. Напряжения, которые возникли тогда, когда однажды я пришел к Галичу, и он мне показал журнал, где были опубликованы стихотворения Окуджавы - “Берегите нас, поэтов, только так не берегите…” Показал мне этот журнал и сказал: “Вот Сережа, это пример глубоко ложной поэтической идеи”. На меня это произвело колоссальное впечатление, потому что все было безусловно. Вот в этих стихах, которые читал Саша, об усталости от света, о которой он говорил, я узнаю те напряжения. Дело в том, что Галич считал невозможным просить о помощи у людей, он относился, я это видел воочию, к своему действию, как к изначально драматическому, просто изначально. И в этой связи все были действующими лицами, их можно было судить – правильно они сделали или нет – и судили, но это была драма, и Галич был участником этой драмы. Он понимал, что всякое действие поэта, который рискует делать то, что он сделал, оно - вот такое. Вот в этой песне, которую я сейчас хочу спеть и которую тогда я спел Окуджаве, есть два эпиграфа. Один: “Давайте жить, во всем друг другу потакая! Тем более, что жизнь короткая такая”. Второй эпиграф: “Сквозь время за черный провал рубежа, - это Галич, - из пут и оков я, все-таки, вырвусь, моя Госпожа, Вы только дождитесь меня, Госпожа, Вы только простите меня, Госпожа, во веки веков”.

Нам нечего делить, нам солнышка - с избытком.

Несем свой теплый свет двоим.

И вечная луна, бездонная улитка

Ползет без нас путем своим…

Окуджава сказал: “Ну, зачем так жестко?” Она ему очень не понравилась.

А. Даниэль

: Спасибо, Сережа. Давайте еще несколько стихотворений. Это триптих. Первое такое:

Пустыне - свежести глоток,

На дыбе ломанному - врач,

Кровавый ссадине - платок:

- Не плачь...

Окну тоскующему - стук,

Небытию наркоза - жизнь,

Волной захлестнутому - круг:

  • Держись!..

Отогревающий очаг,

Состав, смывающий клеймо,

Свет в прозревающих очах -

Письмо.

Второе стихотворение этого триптиха называется “Читая Сент-Экзюпери”.

Походному ветру в тон

Звучат надо мной слова:

  • В пустыне ты значишь то,

Что значат твои божества!..

А было ли что-нибудь

Прекрасней моих божеств?

И вдвое короче путь,

И вражья броня - как жесть.

И, наконец, третье – “Сны”.

Родной, чудной кинематограф,

Ночной прокат знакомых лент.

Как просыпаться мне, потрогав

Живую плоть мелькнувших лет?

А может, спутаны все карты,

И, удручающе нелеп,

День, а не ночь, гоняет кадры,

Бездарные, как кислый хлеб?

И надо попросту проснуться,

Из тины выбраться - и вплавь,

Очнуться, вырваться, вернуться

В ночную явь…

Второе Ирина Глинка просила. Что ж, оно, действительно, программное в некотором смысле. Оно называется “На библейские темы”.

Да будет ведомо всем,

Кто

Я

Есть:

Рост - 177;

Вес - 66;

Руки мои тонки,

Мышцы мои слабы,

И презирают станки

Кривую моей судьбы;

Отроду - сорок лет,

Прожитых напролет,

Время настало - бред

Одолеваю вброд:

Против МЕНЯ - войска,

Против МЕНЯ - штыки,

Против МЕНЯ - тоска

(Руки мои тонки);

Против МЕНЯ - в зенит

Брошен радиоклич,

Серого зданья гранит

Входит со мною в клинч;

Можно меня смолоть

И с потрохами съесть

Хрупкую эту плоть

(Вес - 66);

Можно меня согнуть

(Отроду - 40 лет),

Можно обрушить муть

Митингов и газет;

Можно меня стереть -

Двинуть махиной всей,

Жизни отрезать треть

(Рост - 177).

  • Ясен исход борьбы!..
  • Время себя жалеть!..

(Мышцы мои слабы)

Можно обрушить плеть,

Можно затмить мне свет,

Остановить разбег!..

Можно и можно…

Нет.

Я ведь - не человек:

(Рост - 177),

Я твой окоп, Добро,

(Вес - 66),

Я - смотровая щель

(Руки мои тонки),

Пушки твоей ядро

(Мышцы мои слабы),

Камень в твоей праще.

[Далее демонстрируется фрагмент передачи Е. Евтушенко “Поэт в России” ]

А. Даниэль

: И наконец последнее, что я хотел прочесть. [читает фрагмент прозы Юлия Даниэля со своими комментариями]

“Я не хотел бы умереть внезапно…”.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.