29 марта 2024, пятница, 00:39
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

08 июля 2005, 09:21

Откуда взялось русское государство

"Анатолий Борисович говорит: «Государство собирается….», а Борис Абрамович ему в ответ: «Кто тебе сказал, Толя, что ты - государство?». Когда претензии на то, что государство действует, разваливаются на этом уровне – а я описываю столкновения 1997 года по поводу залоговых аукционов и последовавшего за ними “дела писателей” - то ясно, что государственные механизмы находятся в стадии глубокой дезинтеграции. Для начала, мне стало интересно, откуда взялись наши дезинтегрирующиеся, но когда-то бывшие устойчивыми способы говорения о государстве, которые являются частью феномена государства".

"Полит.ру"публикует интервью с преподавателем Европейского университета в Санкт-Петербурге, членом Harvard Academy for International and Area Studies, визитирующим профессором Высшей школы социальных наук (Париж), Йельского университета, Гарвардского университета Олегом Хархординым по мотивам его работы  "Что такое "государство"? Русский термин в европейском контексте" (опубликована в сборнике статей под редакцией Олега Хархордина "Понятие государства в четырех языках"). Беседовала Елена Головнина.

Современное понятие государства –  это феномен новейшей философской мысли, новейшей истории?

Да, я бы сказал, что государство – понятие современное, нововременное. Нововременное и современное – два варианта перевода слова "modern", и в этом смысле понятие "государство", как и понятие "state", является феноменом эпохи, которая по-английски называется "modernity", а у нас переводится как Новое время. То есть, как показывает статья, в приписывании этого феномена другим эпохам есть некоторый смысл, но не очень глубокий. Люди занимаются анахронизмом, налагая стандарты одной эпохи на другую, например, когда вчитывают государство в Древнюю Грецию, Рим или в средневековую жизнь.

В таком случае, какие аналоги существовали в древности до этого переворота в отношении государства?

Аналогов как таковых нет, это не было “протогосударство”. Государство – это специфический способ организации практик человеческой жизни, и если мы посмотрим на разные конфигурации этих практик, которые представляют доминирующий способ жизни вместе, то у греков – это город, то, что называлось у них "polis". Когда мы смотрим на римский способ жизни вместе, его можно  назвать "res publica", по-французски это хорошо переводится как "la chose publique", по-русски это практически не перевести – это то, что в русских переводах Цицерона называется у нас «достоянием народа». Иногда считают, что главным термином описания жизни вместе там был латинский термин "imperium". Если мы возьмем Средние века, то тогда мы скажем, что там господствующим способом связи практик человеческой жизни воедино было то, что называлось "universitas" или "christianitas". И только с переходом к другой конфигурации практик – где-то, наверное, начиная с раннего Нового времени, мы можем говорить о "state", или о “государстве”, как о доминирующем способе жизни вместе, с точки зрения политической власти. Хотя в принципе это также означает, что и в будущем он не обязательно должен оставаться превалирующим.

Если я Вас спрошу о происхождении государства, Вы, естественно, будете говорить не о Древней Греции. О чем вы будете говорить?

В данном случае мой подход может быть не очень оригинальный, но он дает некоторую позицию, которую можно осмысленно занимать. Она сводится к тому, что если мы смотрим на другие общества с позиции антропологической – как на некоторые племена, которые мы не знаем, - то мы не вправе навязывать им термины своей культуры. Поэтому становится ясно, что если племя не употребляет термина “государство”, “господарство”, "state" или "état", то смысл приписывать жизни этого племени наличие данного феномена – это то же самое, как при посещении Миклухо-Маклаем его аборигенов описывать их жизнь в категориях царской России, то есть видеть у австралийцев сословия, инородцев, земство и т.п. Смысл этого экзерсиса не очень понятен. Посему мы не будем искать в Греции “государства”, мы будем смотреть, когда термин “государство” появился в российской истории и закрепился в словоупотреблении.

Как обычно интерпретируют эмпирически зарегистрированный факт нового словоупотребления? Для тех людей, кто верит, что вещи радикально отличаются от слов, говорят, во-первых, что закрепление словоупотребления отчасти отразило становление самого феномена в реальной жизни. Во-вторых, можно также сказать, что, наоборот, этот термин вводился, чтобы с его помощью запустить что-то в существование, породить новый феномен. Например, в этом заключается известный тезис Квентина Скиннера о том, что политические термины изобретаются для политических целей и потом с их помощью реализуются специфические новые виды политического действия. Для чего, например, появился термин "state", который ввел Гоббс в английском языке? Для того чтобы провести некоторый вид абсолютистской доктрины в жизнь и закрепить не только некоторый способ словоупотребления, но также некоторый способ государственного устройства.

Если мы к тому же исходим не из первого и не из второго – то есть  не следуем логике обычной дилеммы «курица – яйцо»: не пытаемся исследовать, отражает ли закрепление термина “государство” появление государства как феномена или, наоборот, не вызывает ли насаждение термина “государство” появление государства как феномена – то возможны другие сюжеты. Например, если мы исходим из концепции языковых игр Витгенштейна и Остина, согласно которой слова и вещи переплетены в косу, плетенку, веревку, то лингвистический маркер является в данной концепции свидетельством того – по крайней мере, если он становится массовым и распространенным, - что переплетение определенных слов и дел стало устойчивым и появилось то, что у Витгенштейна называется “формой жизни”, я бы добавил по-русски – "жизни вместе". Закрепление маркера, таким образом, – это хороший индикатор укрепления этой новой формы жизни вместе. Именно поэтому для нас важно смотреть на становление термина и не вчитывать этот термин в те эпохи, где он, очевидно, не употребляется.

Что именно включаете Вы в понятие государства? И что современное общество вчитывает в это понятие?

Определений же очень много! Конечно, преподавая сейчас, стало трудно апеллировать к привычному понятию государства, как оно преподавалось в России в 20 веке, исходя из марксистско-ленинской концепции: государство – комитет по управлению делами монополистической буржуазии. Поэтому чаще всего последние 10 лет приходилось слышать или определение  Макса Вебера: государство – это некоторый вид политического сообщества, политического союза, который успешно претендует на монополию легитимного физического насилия в рамках определенной территории. В виде коррекции к этому иногда дается определение Бурдье, который добавляет, что важна не только монополия насилия, но и монополия на классификацию, так как она позволяет структурировать формы повседневной жизни, о которых не думал Вебер, когда он формировал свой тезис. Вообще, на вопрос “Что такое государство?”, как вы заметили, читая статью, отвечать бесполезно – указать на эмпирический объект, который был бы референтом для термина “государство”, невозможно. Поэтому вопросы, которые меня  интересуют, - это, во-первых, в каких ситуациях можно осмысленно говорить о действиях государства, хотя мы не можем указать на него пальцем, ущипнуть его, лизнуть или зарегистрировать его каким-либо другим эмпирическим путем. Во-вторых, если осмысленно в некоторых ситуациях произносить фразы, утверждающие, что якобы действовало государство, то интересно посмотреть, когда появилась возможность это сказать, причем сказать так, чтобы тебя поняли. Интересно проследить, с какими целями внедрялась данная возможность, какие последствия имело это внедрение, то есть практические детали распространения нового словоупотребления. Это поможет нам увидеть сам этот феномен, как он существует сейчас, в новом свете.

Есть многие распространенные определения государства, которые говорят, что государство – это форма управления обществом, форма управления людьми, живущими на той или иной территории. Почему нельзя так говорить?

Хорошо: если это форма правления, покажите мне, где вы эмпирически видели форму правления? Это что: когда один человек встает и кричит другому: “Я – начальник, ты – дурак, и поэтому ты должен подчиняться”? Таким будет ваш эмпирический референт для государства? Дело тут даже не в лингвистических маркерах, с помощью которых мы описываем данную ситуацию, а в том, что когда мы пытаемся найти государственные институты, все, что мы обычно можем увидеть, – это некоторые виды чиновников, которые реализуют некоторые виды действий, которые рассматриваются почему-то не как действия этих конкретных людей, а как действие некоторой абстрактной сущности, которая якобы за ними стоит. И поэтому тезис о том, что государство не стоит рассматривать только как форму правления, очень прост с точки зрения лингвистических интуиций.

“Государство” – очень странный термин, который возник как описание качества или состояния, но потом этому состоянию был приписан статус субъекта. Заметьте, слово “государство” во многом образовано так же, как, например, слова “хамство” или “жлобство”. Но сказать про жлобство то, что мы непроблематично говорим про государство, язык не поворачивается. Например, нам очень трудно произнести фразу типа “жлобство объявило кому-либо войну”, да мы бы и не обрадовались, наверное, если б жлобство действительно развернуло наступление по всем фронтам. В то же время в отношении термина “господарство-государство” фраза об объявлении войны звучит обыденно и морально приемлемо. Не кажется ли вам странным, что фраза “господарство объявило войну” ненавязчиво придает, во-первых, такому морально неоднозначному феномену как господство статус обыденно приемлемой реальности, а во-вторых, что она представляет теперь состояние как агента действия? Например, первоначально, когда Иван III говорит новгородцам: «И вы нынечя сами указываете мне, и чинити урок нашему государьству быти: ино то которое мое государьство?», он их спрашивает, как они могут посягать на его качество бытия государем, то есть на состояние государь-ства: если вы мне осмеливаетесь давать уроки, какое тогда мое над вами господство?. . Не странно ли тогда, что 200 лет спустя это “государь-ство” превратилось из качества или состояния государя в непроблематичного субъекта действия? И не странно ли, что многие этого до сих пор не замечают, притом что лингвистической интуицией обладает любой носитель современного русского языка?

Вы писали в своей статье, что в Европе это связано с христианской мистикой и с метонимическим переносом. Каким образом?

Метонимия, в данном случае, как ее описывает Бурдье, заключается в следующем: когда появляется представитель группы, демократически избранный или наследственный – будущий царь, государь и т.д., то его устами говорит группа. То есть часть выступает за целое. В этом и заключается метонимия. Этот метонимический механизм в принципе, наверное, не так значим для русской истории, хотя он значим для западноевропейской политической теории, по той причине что в Росси очень слабо развита концепция политического тела. Вы знаете обложку «Левиафана» Гоббса – там, естественно, громадное количество человечков и также большая фигура скомпонована из них – и все это опирается на доктрину политического тела короля, которое сочетается, но не совпадает с его физическим телом: например, физическое тело короля смертно, а политическое - нет. Концепция двух тел суверена в российской истории представлена слабо, хотя были попытки доказать, что мы в принципе копировали западную политическую теологию. Я бы сказал, что наша основная концепция политической телесности – то есть представление о политике как организме - сводится к апостольскому учению о церкви, а не к доктрине двух тел короля. Иначе говоря, когда российские теологи и религиозные философы 19-ого века стали задумываться над тем, чем православная догматика отличается от католической или протестантской, то они повторяли апостольское учение, что православная церковь -  это тело Христово, во главе которой стоит сам Христос. Конечно, с одной стороны, здесь опять же можно сказать, что Христос метонимически выступает от имени всей церкви, с другой стороны, когда вводятся такие божественные сущности, как Христос, говорить здесь о неких секулярных механизмах метонимии становится затруднительно.

Однако в обществе без сакрализации роли короля, государя невозможно было бы появление современного понимания государства?

Насколько я помню, становление западноевропейской политической мысли действительно основывается на доктрине мистического тела церкви и постепенного переноса этой модели на политическое единство.  С другой стороны, особую роль здесь сыграли некоторые аспекты римского права и идея корпоративного представительства – это второй корень развития концепции политического тела. Поэтому ясно, что без христианской догматики было бы трудно сформулировать подобную концепцию. Но православная догматика несколько отличается от католической, которую рассматривал, например, Канторович в своей книжке про два тела короля. И поэтому, если попытаться выделить базовые представления политической теологии русской церкви или политической теологии, которая легла в основу повседневной практики царизма, то, естественно, она будет отличаться от двух тел короля. Для дискурса, внимательного к употребляемым понятиям, будет важно посмотреть, например, что российские газеты и журналы пишут после покушения на жизнь Александра II – о посягательстве на политическое тело или на организм? И большевиков уже явно превалирует органистическая, а не телесная метафора.

Чему можно противопоставить государство в распространенном понимании – государство как субъект?

С этого начинается теория политики у Гоббса: он противопоставляет государство гражданину, и эти два новых противостоящих друг другу агента являются главными героями его драмы. То есть взаимоотношения государства  и гражданина являются основным предметом политики Нового времени. Все думают, что это банальная формулировка, – чего тут особо удивительного? - но, как показывает Скиннер, это была радикальная инновация, потому что до Гоббса это по-английски и сказать-то было очень сложно, потому что слово "state" еще не означало то, что мы теперь называем "государством". До Гоббса сводить вместе в противостоянии термин "state" в смысле «состояние» и термин "citizen" в смысле «горожанин» было достаточно странно. Требовалось, соответственно, полностью переориентировать значение первого – из “состояния” в  “государство”, а в значении второго четко сместить акцент с горожанина на гражданина, и только тогда стало возможным увидеть эту якобы банальную гоббсовскую мысль.

А противопоставление государства первобытному обществу – вы считаете его неправомерным?

Обычно считается, что это - догосударственные формы жизни, в том смысле, что есть некая аморфная неразложившаяся первобытная община, не существует государства, потому что не существует устойчивых институтов и т. д. Это интуитивно понятно: в первобытном обществе якобы нет полицейских, которые всех сажают в тюрьму, нет размеренного течения жизни в соответствии с то ли установленным регламентом, то ли с волей одного человека. Однако вчитывание общины в ту реальность является столь же неправомерным, как и вчитывание туда государства. Дело в том, что термин “община” придуман не менее искусственно и с не менее важными целями, чем термин “государство”. Что там было, как говорят историки, “на самом деле”? Давайте посмотрим, что мы можем по этому поводу сказать. Если у нас первые письменные источники, относящиеся к истории России, в смысле, на понятном нам старославянском или древнерусском языке – это 11 век, то что мы можем сказать по поводу того, какие были формы жизни до этого?

Мы можем их реконструировать с помощью археологии, но вчитывать туда “общину” и “государство” – если обоих терминов там нет - будет опять же сродни попыткам приписать аборигенам Миклухо-Маклая термины другой эпохи и другой культуры.

Может быть, противопоставление государства и некоторого утопического состояния общества, когда никакого арбитра не нужно, будет более правомерно или опять же нет?

Смотрите, вы сами употребили значение “состояние”, которое и было важно для Гоббса, когда он вводил политическое понятие "state". Согласно ему, до появления этого "state" в мире царит хаос и ничего нет, ничего не стоит, все меняется, никакого порядка, а нужна – это можно назвать фундаментальной и фундирующей интуицией Гоббса – устойчивость. Именно эту коннотацию и несет английское слово "state" в отличие от преобладавшего тогда термина "commonwealth". Нужно, чтобы все было устойчиво, все стояло на своих местах – и никаких своевольных интерпретаций Библии, ведущих к гражданской войне. Противопоставление хаоса войны всех против всех состоянию этой стойкой устойчивости, которое устанавливается суверенным правителем и набором стабильных законов,  – это его основное противопоставление. Однако надо понимать, что это не противопоставление государственного состояния и чего-то, что по контрасту с ним можно называть “догосударственным”. Нельзя всю историю измерять через одно исторически ограниченное понятие типа “государства”. Скорее, это противопоставление анархии и чего-то устойчивого, стабильного, воспроизводимого - того, что можно зафиксировать как “устой”, или того, что уже устоялось, так как давно построено и устроено, того, что мы теперь называем некоторой конструкцией социальной реальности.

А все-таки: как можно интерпретировать противопоставление государства и утопических форм, состояний?

Есть довольно распространенная мысль в теории международных отношений, что такая форма организации жизни как государство все больше и больше теряет свою силу. Очевидно, что влиятельные международные организации и крупные транснациональные корпорации подрывают способность государства проводить свою политику. Если вы – “Дженерал Моторз”, то путем переброски денег вы можете легко противостоять усилиям какого-нибудь национального государства, которое пытается вас ограничить путем специальной налоговой политики. “Красный крест” – притча во языцех уже 100 лет, но есть организации, которые более сильны, чем “Красный крест”, и деятельность которых на территории отдельных национальных государств показывает теперь ограниченность национального суверенитета. Иногда вспоминают, что постепенно государство может исчезнуть; есть даже утопии, утверждающие, что возникает глобальное гражданское общество, которое будет распространяться и постепенно подрывать устои государственной жизни, противостоя государству как форме жизни.

Вообще те утопии, которые пытаются отрицать государство, покушаются на некоторый вид институциональной власти, но они не устраняют саму идею власти, то есть власть остается. Например, анархические утопии Бакунина и Кропоткина или классическая утопия Мора не устраняют идею состояния, то есть идею некоторой устоявшейся упорядоченности, так важную и для Гоббса. Даже когда Ленин пишет об отмирании государства в «Государстве и революции», идея, что будет некоторая упорядоченная власть - и рабочие сами будут быстро находить способ достижения эквилибриума в повседневной жизни, - в принципе его не покидает. Иными словами, если государство во многих утопиях и выглядит как отмирающее или ненужное, то в этих утопиях не устраняется характеристика власти как устойчивого состояния, как стояния и устоя прежде всего, то есть не устраняются коннотации, которые нес в себе вводившийся Гоббсом термин "state".

Как соотносятся нация и государство?

Я надеюсь, что или Алексей Миллер, или Эдуард Понарин наконец напишут про понятие нации в отличие от того, что они часто пишут о теории национализма. И тогда мы будем знать, когда и как этот термин развился в русском языке. Про термин “народ” я более-менее что-то могу сказать, но про нацию я просто не видел специального исследования.  Натэниэл Найт написал статью в 2000 году, анализируя историю понятия, и выглядит она примерно так. Первоначально в древнерусском языке термин “народ” означал толпу или собрание на площади – как в пушкинском «народ безмолвствует». Потом произошла трансформация в значении, и политическая коннотация вышла на передний план: все субъекты единой имперской власти составляют русский народ. Потом радом с политической коннотацией развилась еще и третья, культурная коннотация. “Народ” в этом смысле опирается на требование культурного единства: на единый язык, общую культуру, фольклорное единство. И только уже после этого Толстой и люди схожего с ним типа мышления вчитали в необразованные массы некую глубокую истину народной культуры и обозвали их “народом”, так что стало возможны сформулировать знакомую идею о противостоянии народа и власти. Однако все это имеет мало отношения к истории понятия “нация”, так как там динамика значений и коннотаций могла быть совсем другая.  Важно заметить, что в русском языке не сложилось понятие “национальное государство” – так мы переводим теперь на русский английский термин "nation state", но это, конечно, достаточно неуклюже.

Как различается понятие государства по нациям?  Я имею в виду не простое противопоставление Запада и России.

Да, не хотелось бы сравнивать “Запад” и “Россию” – это примитивная дихотомия. В этих суперобобщающих терминах сводятся вместе такие разные виды культур, очень разнообразные и трудно соединымые совокупности практик. Запад настолько многообразен, что ему только насильственно можно присвоить одну общую характеристику, как, впрочем, и России. Нет среднего европейца, как нет и среднего американца или усредненного россиянина, хотя посредственности, конечно, есть везде. Другой вопрос – есть ли национальная специфика понимания того, что в языке данной нации является аналогом русского термина ”государство”. Считается, что внутри Европы сама идея "nation state" связывается с Вестфальским миром 1648 г. – концом религиозных войн в Европе и провозлгашением того, что политическое имеет примат над религиозным. Формируются некоторые территориальные единства, которые основаны не на представлении о "Christian nation", а на представлении о некоторых новых единицах – “нациях”, которые будут названы по названиям территорий или по этнонимам.

Но естественно, что это деление Европы на новые единицы, нарезка ее на нации, было результатом констелляции специфических факторов эпохи завершения религиозных войн в середине 17 века. Слава богу, что оно продержалось 350 лет, но ясно, что оно может и не удержаться дальше. Специфический контракт, который заключили тогда светская и духовная власти, был таков: люди больше не сражаются в публичной жизни за единственно правильную интерпретацию веры, но каждый волен это делать в своей частной жизни. Самое главное - не наезжать на права свободы и собственности других в нашей повседневной жизни, и государство именно это будет гарантировать, и не более того. Оно не будет преследовать никаких высших целей, не будет утверждать никакую веру, не будет пытаться построить рай на земле. Эта секулярная доктрина успешно продержалась 350 лет. Однако если сейчас вопросы о соотношении веры и секулярной власти снова встали на повестку дня, главным образом из-за исламского фундаментализма, и требуют нового переосмысления, то, возможно, казавшиеся устоявшимися решения 350-летней давности могут быть вновь поставлены под вопрос.

В каждом языке Европы – есть ли разные коннотации, связанные со словом "государство"? Вот Элиас, например, писал, что цивилизация по-французски и по-немецки – совершенно разные вещи.

Наверное, есть. Но я здесь - не специалист. Этим занимаются лингвисты. Возьмите Вежбицкую и людей, которые работали в рамках ее подхода. Скажем, с моей точки зрения, Вежбицкая написала гениальную вещь о сравнении русского понятия “дружба”, английского "friendship", польского "prijatelstvo", австралийских отношений между "mates" – эта книга называется «Понимание культур через посредство ключевых слов». Но для подобной работы нужно быть профессиональным лингвистом, лексикографом и т. д. В центре такого подхода - вопрос о семантике значений, а я пытался сравнивать различную прагматику словоупотребления. Чистые значения –  а не практические контексты употребления слов и делания дел с их помощью – оставим все-таки профессиональным лингвистам.

Как соотносится государство и гражданское общество?

В моей статье говорится следующее: гражданское общество чаще всего рассматривается как некоторый набор ассоциаций свободных граждан, которые опосредуют отношения между государством и индивидом. Когда государство пытается нарушить личные права одного из граждан, то эти гражданские ассоциации могут встать горой на защиту человека – хотя бы они были клубом филателистов или любителей-орнитологов. Так, в некоторых случаях эти ассоциации могут приобрести политические функции, противостоя государству, защищая своих членов. Также эти ассоциации являются начальной школой свободы для отдельного гражданина. Только начиная что-то независимо делать вместе с другими, не в рамках государства, человек понимает, каким образом его судьба находится в его собственных руках, что что-то есть, какая-то судьба, что от него что-то зависит. Это вторая функция гражданского общества в классической концепции. Эта классическая концепция восходит к Токвилю и Монтескье, и именно в этой концептуальной интерпретации термин “гражданское общество” впервые стал популярным среди журналистов лет 20 назад. До этого термином “гражданское общество” интересовались в основном только дотошные историки политических учений, помнившие о Гегеле или Фергюсоне. Термин, однако, стал снова модным, так как его использовали Адам Михник и Яцек Куронь, когда они описывали стратегию “Солидарности” по отношению к коммунистическому государству: гражданское общество вытесняет или оттесняет государство. Концепция, на которую они опирались, не является единственной – среди размышлений о гражданском обществе были и другие отчетливые традиции,  например, англо-американская, исходившая из кальвинистской, а не католической теологии. Да и православная теология дает возможность сформировать свое особое представление о гражданском обществе. Но господствующее представление, популяризованное прессой, состоит в том, что гражданское общество – это некоторая сила, которая противостоит и ограничивает деспотизм государства.

Что есть идеальное государство?

Для того чтобы ответить на этот вопрос, можно, например, посмотреть текст Томаса Мора «Утопия». Там в английской версии заглавия употребляется английское слово "state" для перевода латинской идиомы, бесчисленное количество раз повторенной в истории политической мысли, - "оptimus status rei publicae",  “лучшее состояние республики”. Можно даже сказать, что у Мора еще нет представления об утопическом  государстве, а есть представление о некоем optimus status, и этот optimus status – «utopоs», нигде. То есть optimus status - не утопическое государство, идея утопического государства становится возможна только в трудах его последователей, когда политический термин "state" и его аналоги закрепились в европейских языках. Здесь было бы интересно посмотреть Мабли и всех, кого преподавали раньше в рамках научного коммунизма как предшественников научного социализма. Я не уверен, что они вообще сочетают слова “утопия” и “государство”. Может, вообще утопическое государство не возможно в рамках представлений этих людей; может, утопия возможна прежде всего как отрицание государственной формы жизни?

Как поменялось отношение к государству с приходом либерализма?

Если мы смотрим на историю понятия как на главную путеводную нить, то первым среди крупных теоретиков, кто на английском языке формулирует концепцию нововременного state – это Гоббс. Это - авторитарная мысль, он пытается геометрическим способом доказать незыблемость монархических устоев. Локк обычно рассматривается как реакция на это: он якобы желал доказать, что нововременное государство – это прежде всего результат фидуциарных отношений, от латинского "fides", вера, доверие. Суверену просто доверяют право управлять. Вообще, по Локку, люди и в естественном состоянии могли жить достаточно хорошо, развивать торговлю, культуру, искусство, но кто-то кое-где у нас порой честно и мирно жить не хочет, пытается наехать на права других. С такими немногими людьми и приходится разбираться с помощью делегирования – вверения или доверения кому-либо репрессивной силы всего человечества. Так появляется  представление о либеральном государстве, которое по-русски часто описывалось как концепция «государства как ночного сторожа». Имеется  в виду простая мысль, что государство – это тот, кто охраняет право собственности граждан по ночам, когда все расходятся по домам.

Как новое понимание государства может повлиять на прагматику?

Люди постоянно говорят о государстве, они его боятся, оно - фактор их жизни, они его превозносят, они считают, что оно действует. То, что они говорят, записано в громадном количестве газет, воспроизводится на радио и телевидении: в этом понимании государство есть эмпирический факт, это не есть что-то, придуманное одиноким мистиком. Вопрос в том, что способ существования государства, эмпирически регистрируемый, – это некоторый набор речевых актов, в которых это слово осознанно употребляется и в результате которых люди конструируют свою жизнь определенным образом. Как только это осознается, многие начинают предлагать заняться дальше традиционным делом критики. Например, мы открыли глаза всем, и все увидели, что государство функционирует некоторым образом также, как и жлобство, и деваться от этого некуда. Одни тогда начнут требовать привести реальность государства в соответствие с этим трезвым прозрением, которое нам только что досталось. То есть признать за институтом государства все функции жлоба (или “стационарного бандита”, как его ласково называют неоинституционалисты). Другие, наоборот, увидев истину, что «государство – это грабеж, кошмар, насилие», как писали некоторые анархисты, потребуют предложить новое нормативное критическое видение той конфигурации практик, в которой хотелось бы жить.  Будут предлагаться и новые термины, которые будут более удачно схватывать искомое состояние. Например, для некоторых термин “держава” может показаться более желанным, так как языковые игры с ним несут другие коннотации и последствия, чем игры с термином “государство”. Все это, и первое, и второе – и попытки привести слова в соответствие с делами, и попытки найти слова, с которыми якобы можно будет делать дела по-другому - наивный утопизм лингвистического жонглирования.

Дело даже не в делении мира на слова и дела и не в истощившей себя усталой рутине критика. Просто задача дискурса, не укладывающегося в рамки описанной выше дилеммы, - показать то, как произошло становление понятия и в переплетении с какими политическими играми происходили лингвистические игры. Задача этого дискурса – не в том, чтобы открыть глаза и указать на истину,  с помощью которой теперь надо менять мир. Здесь вообще нет позитивной программы действия, навязываемой другим, есть лишь негативная работа по расчистке определенной области языка, или, как указывает структура этого древнерусского слова – ведь “область” происходит от “об-власть” - по расчистке волости, где могут разыграться другие игры власти.  Каждый, понимая случайность тех событий и соотношения сил, что привели к ситуации, в которой мы сейчас живем - где со словом “государство” люди играют в очень странные игры - каждый сам для себя делает выбор, что он делает с этими играми. Минимальная и негативная программа - это дать человеку задуматься, а сменить его обыденный опыт и преобразить реальность – дело самого человека. Бессмысленно навязывать ему новую партийную позицию, которая призывает на основании открывшейся истины формировать новые железные батальоны – или государственников, или антигосударственников. В эти игры наша страна уже наигралась.

Какие существуют типы государства?

В истории политических учений это обычно пересказывается так. Существовало три вида хорошего, три вида плохого государственного устройства. Эти 6 типов сформулированы еще классиками: набросок встречается у Платона, более точно классификация описывается у Аристотеля и канонизируется у Полибия. Соответственно, когда эту классификацию излагают неточно и приземленно, но так, что это помогает всем запомнить, о чем идет дело, то говорят: 6 типов государственного устройства различаются в зависимости от того, сколько людей правят (один, несколько или все), и от того, хорошо они правят или плохо. Есть также представления о круговороте этих форм правления, когда показывают, что все эти 6 типов связаны в цепь, и последовательно переходят один в другой. С этой классической схемой 6 типов государственного устройства начинают разбираться Макиавелли, когда он занимается рассмотрением формы республиканского устройства и повторяет распространенный тезис о смешанной конституции как о лучшем устроении, которое сочетает элементы всех трех форм. Позже будут говорить, что лучшее устроение - это конституционная монархия, которая  имеет и монарха, и аристократию, и элементы политии – напоминаю, что термин “демократия” был  термином ругательным вплоть до времени Констана и Токвиля. Традиционная классификация некоторым образом трансформируется в мышлении 20 века, когда кажется, что недавно появившиеся формы власти - с сопровождающими их горами трупов и массовым насилием - не вписываются в эти 6 типов. Когда Арендт начинает писать, что тоталитаризм – это не деспотизм и не тирания, то она ставит вопрос о радикально новом принципе правления. То, что я сейчас рассказывал, – это азы традиционного изложения, которое предполагает, что государство существовало всегда, кроме как в первобытном строе, и что у него есть несколько исторически устоявшихся форм.

Каким образом вы пришли к тематике этой статьи?

Почему она была написана? Из-за особой динамики внутренних дебатов на нашем факультете. Мой коллега Вадим Волков писал в тот момент книгу о дезинтеграции и реинтеграции российского государства в конце 20 века. Дело в том, что в течение 90-х гг. наблюдалось резкое ослабление государственной машины, в том смысле, что - в соответствие с Вебером - казалось, что группа, которая называла себя государством или по традиции признавалась за государство другими, утеряла функцию обеспечения монополии легитимного насилия. Когда мы обсуждали вопрос, насколько фрагментирована оказалась монополия насилия, стало ясно, что веберовское определение несколько более сложное, чем это обычно представляют учебники. И, к тому же, веберовское определение не учитывает более поздние поправки Бурдье, то есть внимание к монополии классификации.

Как можно было охарактеризовать то, что существовало в каком-нибудь забытом Богом сибирском городке, где есть две бандитские группировки, местная элита из бывших начальников и новых коммерсантов, какие-то представители федеральной власти, плюс две-три охранные фирмы бывших милиционеров и работников органов, которые теперь занимаются частными услугами, но временами, чтобы решать свои проблемы, используют свой доступ – по привычке – к тем, кто еще носит погоны? Когда всю эту кашу во властных отношениях начинаешь анализировать, возникает вопрос: а где вы здесь видите государство? Элементарный анализ повседневности власти показывает, что есть проблема эмпирического референта – раз; и, во-вторых, наши дискуссии показали, что монополия насилия, как казалось, была утрачена, а монополия классификации – нет. Все равно люди узнавали, что они имеют квалификационный разряд водопроводчика или что они зарегистрированы в браке, не потому, что местные бандиты провели сходку и дали им это поименование, а потому, что такая безобидная вещь, как ЗАГС, до сих пор поддерживала легитимацию других людей, которые традиционно считались государством. Хотя эти гордые претенденты на право действия от имени государства могли в данной области вообще почти полностью утерять способность контролировать насилие, что было, например, как считают многие, при господстве Быкова в Красноярске.

В этом отношении  важным фактором середины 90-х была множественность форм деволюции государства, то есть его форм дезинтеграции и разложения. Здесь имеется в виду не такая эмпирическая реальность, как - вот, было государство, а теперь рассыпалось на кусочки. Деволюция и дезинтеграция проявлялись в том, что предсказуемые формы высказывания не работали в ранее предсказуемых контекстах. Люди употребляли слова по делу, как они их употребляли раньше, ожидая определенного эффекта, но он почему-то не происходил. Тогда мне и захотелось посмотреть, во-первых, каким образом сформировались эти устойчивые формы говорения, которые вызывали устойчивые реакции, скажем, еще в 1991 г., и, во-вторых, какая трансформация вызывала несхожие реакции в 1999 г.

Существует известный тезис: сейчас дезинтеграция закончилась, произошла реинтеграция через усиление вертикали власти при новой администрации под руководством Путина. Была угроза, да ушла. Те дебаты, которые происходили у нас на факультете, четко обозначили и другую интерпретацию происходящего: финальная дезинтеграция российского государства в середине или в конце 90-х не стояла серьезно на повестке дня потому, что монополия классификации была радикальным образом нарушена на территории только одного субъекта Российской Федерации – в Чечне. Там были созданы новые виды государственного регулирования повседневной жизни – например, шариат, были введены новые государственные награды и т. д. Все же разговоры про бандитов как угрозу госмонополии насилия оказались пугалом, а не реальной угрозой, по той простой причине, что у нас не существует Верховной Стрелки Российской Федерации, нет ежегодной разборки, и не существует заслуженного быка 4-ого разряда. То есть не появилось реальной угрозы фрагментации монополии классификации, за исключением Чечни. Да, есть массовая пропаганда новой классификационной реальности через радио типа «Русского Шансона», где преобладает блатной жаргон. Да, сотрудники кремлевской администрации часто используют блатной жаргон для описания собственного поведения; наезд, разборка, прописка в камере и т. п. Но несмотря на все это, этот вид классификации реальности не был институционализирован. А с Чечней разобрались по-другому: в конце концов удалось добиться, что альтернативная классификация сидит в лесах и подпольях. Можно поэтому сказать: деволюция государства не стала финальной, потому что не было демонтажа и замены монополии классификации. Поэтому и фрагментация монополии насилия не имела фатальный характер.

К тому же и сейчас в Сибири, на Севере, на Алтае приезжаешь в маленький город и снова понимаешь, что ты находишься во власти 5-6 основных агентов насилия, где так называемое государство все еще не является самым главным. То, что произошло за последние 5 лет – и это большой успех Путина, – заключается в том, что деталям и бурдьевского и веберовского понимания государства уделяется внимание, осознанно или неосознанно. Так, монополия классификации усиливается за счет контроля над государственными телеканалам. Почти все альтернативные интерпретации реальности с федерального уровня сняты. Хочешь немножко поразрушать реальность такой классификации – читай «Новую газету» или публиковавшиеся до недавнего времени издевательства Колесникова в «Коммерсанте».  Конечно, это для тех, кому нравится ставить очевидное под вопрос, для тех нескольких десятков тысяч человек, у которых есть время, деньги и интерес, чтобы пачкать руки газетами, или для тех, кто имеет доступ к компьютерам, чтобы почитать интернетовскую прессу. Все остальные живут в рамках одной классификации, которая поддерживается с помощью государственной интерпретации происходящего.

Однако, вернемся к Веберу. По Веберу, как я уже говорил, государство – это политический союз или политическая ассоциация, которая успешно претендует – successfully claims – на монополию легитимного насилия в рамках данной территории. Немецкий оригинал подчеркивает термин "Erfolg", “успех”, заключая его в скобки. Так вот, второе, что удалось сделать Путину, – он успешно на нее претендует. Люди, претендовавшие до него на звание государства, на монополию легитимного насилия, возможно ее не имели, как и он ее сейчас не имеет, но они не имели и успешной претензии на обладание ей. Нынешнее восстановление монополии государственной классификации происходящего помогает людям, которые описывают свои действия так, как если бы с их помощью действовала некая сущность под названием государство, теперь успешно претендовать на это. 7 лет назад они не могли это делать успешно. Почитайте Трегубову – ее описания кремлевской администрации в 1998 году, где сидит усталый и одинокий Александр Стальевич, который должен сообщить всем, что думает, замышляет и делает Российское государство -  и вы сами поймете, насколько тогда эрозия этих механизмов заявления претензий зашла далеко. Механизмы были обнажены, и претензии разваливались в результате элементарного критического усилия.

Взять другой пример – ситуация после выборов 1996 года.  Анатолий Борисович говорит: «Государство собирается….», а Борис Абрамович ему в ответ: «Кто тебе сказал, Толя, что ты - государство?». Когда претензии на то, что государство действует, разваливаются на этом уровне – а я описываю столкновения 1997 года по поводу залоговых аукционов и последовавшего за ними “дела писателей” - то ясно, что государственные механизмы находятся в стадии глубокой дезинтеграции. Устойчивые механизмы делания дел с помощью слов не работают. На фразу: «Государство решило провести залоговый аукцион таким образом…» не должен следовать ответ: «Кто сказал, что ты - государство?». И дискурсивные столкновения такого типа тоже положили начало моей статье. Для начала, мне стало интересно, откуда взялись наши дезинтегрирующиеся, но когда-то бывшие устойчивыми способы говорения о государстве, которые являются частью феномена государства. А для этого нужно было обратиться к истории понятия, и результат этого исследования - перед вами.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.